Текст книги "Сальватор"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 89 страниц) [доступный отрывок для чтения: 29 страниц]
Глава XLIX
Фантазия в два голоса и в четыре руки на тему воспитания людей и собак
В тот момент, когда господин Жакаль стремительно спускался по лестнице из антресоли Рождественской Розы, в комнате Броканты еще не было ни одного из постоянных ее обитателей, но зато появился вовсе необычный жилец.
Но давайте вернемся немного назад.
В разгар всеобщей паники, причиной которой стала выходка Бабиласа, хозяин Карамели, которого мы знаем только по грубому голосу, от которого у Бабиласа шерсть вставала дыбом, увидев, что его собачка свернула за угол, и обнаружив, что Бабилас выпрыгнул из окна, а вслед за ним на улицу выскочила Броканта, вылетела ворона Фарес и высыпали все собаки, дождался спустя пять минут ухода Баболена. То ли потому, что хозяин Карамели сам подстроил встречу влюбленных, преследуя при этом цель, о которой мы вскоре узнаем, то ли потому, что свадьба его питомицы не представляла для него никакого интереса, он вошел в дверь дома Броканты сразу же после того, как Баболен вылез через окно на улицу.
В доме никого не было, но это, казалось, ничуть не удивило этого человека.
И он, запустив руки в широченные карманы своего редингота, с равнодушным видом принялся осматривать комнату Броканты. Это безразличие, которое делало его похожим на посетившего музей англичанина, мигом с него слетело, когда он увидел очаровательный эскиз Петрюса, на котором были изображены три колдуньи из «Макбета», занимающиеся своим дьявольским делом вокруг котла.
Он быстро приблизился к картине, снял ее со стены, посмотрел на нее сначала с удовольствием, а потом с любовью. Тщательно стерев с нее пыль рукавом, понаслаждался самыми мелкими деталями и, наконец, состроив все самые нежные рожицы, какие только мог состроить влюбленный портрету своей любовницы, он сунул ее в широкий карман своего редингота с явным намерением вдоволь налюбоваться позднее, у себя дома.
Господин Жакаль вошел в комнату Броканты в тот самый момент, когда картина исчезла в кармане незнакомца.
– Жибасье! – воскликнул господин Жакаль с некоторым удивлением в голосе, поскольку удивление начальника полиции при виде Жибасье не могло быть полным. – Вы здесь? А я полагал, что вы должны находиться на Почтовой улице.
– Там находятся сейчас Карамель и Бабилас, – ответил с поклоном знаменитый граф Баньерес де Тулон. – А поскольку с этим все в порядке, я и подумал, что могу понадобиться Вашей Светлости. Вот я и пришел.
– Намерения у вас были хорошие, благодарю. Но я уже узнал все, что хотел узнать… Пойдемте, дорогой Жибасье, больше нам здесь делать нечего.
– И то правда, – ответил Жибасье, глаза которого говорили совсем обратное. – Здесь нам делать больше нечего.
Но этот большой ценитель живописи заметил на другой стене картину такого же размера, как та, которая уже была у него в кармане и на которой, как ему показалось, был изображен Фауст, скачущий вместе с Мефистофелем. Говоря эти слова, он чувствовал, что его так же неудержимо влекло к Фаусту, как до этого к Колдуньям.
Но у Жибасье было огромное самообладание, и именно этому самообладанию он был обязан своей рассудительностью. Поэтому он остановился и сказал сам себе:
– В конце концов что помешает мне прийти сюда снова на днях? Было бы очень глупо не приобрести картину, пока она так мало стоит! Я сюда загляну завтра или послезавтра.
И, заверив себя в том, что скоро обязательно вернется, Жибасье пошел вслед за господином Жакалем, который, открыв уже входную дверь и не слыша за спиной шагов своего преданного слуги, обеспокоенно обернулся, чтобы поинтересоваться, почему это тот замешкался.
Жибасье моментально понял причину беспокойства своего шефа.
– Я здесь, – сказал он.
Господин Жакаль удовлетворенно кивнул своему подручному и проследил, чтобы тот аккуратно закрыл за собой дверь. Затем, когда они уже пошли по улице Юльм, сказал:
– Знаете, Жибасье, ваша собачка просто сокровище. Редкое животное!
– Собаки – они, как дети, Ваше Превосходительство, – нравоучительно ответил на это Жибасье. – Если взяться вовремя, из любой собаки можно сделать все, что угодно. Другими словами, можно сделать их добрыми или злыми, глупыми или умными, превратить их в святых или в злодеев. Самое главное – это вовремя взяться за их воспитание. Если с самого их детства вы не станете воспитывать их в строгости, ничего хорошего из них не получится. В трехлетнем возрасте собака так же неисправима, как ребенок в пятнадцать лет. Вы ведь знаете, Ваше Превосходительство, что способности у людей и инстинкт у животных развиваются в зависимости от продолжительности их существования.
– Да, знаю, Жибасье. Но самые известные истины, слетая с ваших губ, звучат по-новому, и это радует. Вы – просто кладезь мудрости, Жибасье!
Жибасье скромно потупился.
– Мое обучение началось в семинарии, Ваше Превосходительство, – сказал он. – А закончил я его под руководством самых изощренных богословов… То есть нет, я его еще не закончил, я продолжаю повышать свое образование и поныне. Но должен вам признаться, Ваше Превосходительство, что особенно глубоко я изучил вопросы, как надо растить, воспитывать и обучать молодежь. О, в этих вопросах мои учителя, иезуиты, великие специалисты! Такие великие, что должен сказать, что я не мог всегда следовать за ними теми путями, на которые они хотели меня наставить. Но, хотя я иногда и расходился с ними во взглядах на обучение, я надеюсь, что многое почерпнул в их школе. И если я когда-нибудь стану министром образования, я первым делом проведу полную, всеобщую и радикальную реформу всей нашей системы образования, которая страдает тысячью и одним недостатком.
– Хотя я и не полностью разделяю ваше мнение на этот счет, Жибасье, – сказал господин Жакаль, – я думаю, что в этом важном вопросе нужно многое изменить. Однако позвольте мне сказать вам, что в настоящий момент меня интересует вовсе не воспитание детей, а то, как вы смогли так выдрессировать вашу собачку Карамель.
– О! Это проще простого, Ваше Превосходительство!
– А конкретнее?
– Немного ласки и сильных ударов.
– Как долго она у вас, Жибасье?
– Я взял ее себе после смерти маркизы.
– Кого вы называете маркизой?
– Одну мою любовницу, Ваше Превосходительство. Она была хозяйкой Карамели.
Господин Жакаль приподнял очки и посмотрел на Жибасье.
– Вы любили какую-то маркизу, Жибасье? – спросил он.
– По крайней мере она любила меня, Ваше Превосходительство, – со скромностью в голосе ответил Жибасье.
– Настоящую маркизу?
– Я не могу утверждать, Ваше Превосходительство, что она ездила в королевских каретах… Но я видел ее дворянскую грамоту.
– Примите мои поздравления, Жибасье, и одновременно мои соболезнования, поскольку вы одновременно сообщаете мне о существовании и о смерти этой аристократки… Значит, она умерла?
– Во всяком случае, она так мне сообщила.
– Получается, что вас, Жибасье, не было в Париже в тот момент, когда случилось это несчастье?
– Да, Ваше Превосходительство, я был на юге.
– Куда отправились по причинам здоровья, как вы имели честь сообщить мне?
– Да, Ваше Превосходительство… Однажды утром ко мне прибежала Карамель, которая была немым, или скорее слепым свидетелем нашей любви. На шее у нее находилась записка, где маркиза сообщала мне, что умирает в соседнем городе и что посылает Карамель передать мне последнее прости.
– О, от этой истории хочется рыдать! – сказал господин Жакаль, шумно сморкаясь, нарушая тем самым наивные и честные правила поведения. – И вы удочерили Карамель?
– Да, Ваше Превосходительство. Шесть или восемь месяцев тому назад я занялся ее воспитанием, и вот я возобновил его с того момента, где прервал. Она стала моей подругой в играх, моей наперсницей, перед которой я открывал свои переживания. А спустя неделю у меня уже не было от нее никаких тайн.
– Какая трогательная дружба! – сказал господин Жакаль.
– Действительно, очень трогательная, Ваше Превосходительство. Ибо в наше время, когда интересы возобладали над чувствами, очень трогательно видеть, как животные проявляют к вам признаки любви, в которой вам отказывают люди.
– Это очень горькое, но справедливое замечание, Жибасье!
– Увидев после глубокого освидетельствования, что Карамель – очень умное и ласковое животное, – продолжал Жибасье, – я решил проверить степень ее сообразительности и воспользоваться ее чувствительностью. Для начала я научил ее отличать людей в богатых одеждах от короткополой бедноты. Она стала за двести шагов отличать мужлана от дворянина, аббата от нотариуса, солдата от банкира. Но я не сумел победить в ней инстинктивного страха перед жандармами. Я напрасно старался убедить ее в том, что эти охранники общественного порядка являются любимцами правительства. Едва она чуяла издалека жандарма, пешего или конного, в партикулярном платье или в мундире, как она подбегала ко мне, поджав хвост, с беспокойством в глазах, показывая косым взглядом в направлении, откуда должен был появиться ее враг. И тогда, чтобы не подвергать бедное животное ненужным волнениям, я сворачивал с дороги и принимался искать какое-нибудь убежище, куда не мог проникнуть взгляд этого природного врага моего бедного животного. Из Тулона в Париж я вернулся, соблюдая все эти меры предосторожности…
– И все, разумеется, из-за нее, а не из-за вас?
– Конечно же, для нее! В обмен на это и из чувства признательности она ни в чем мне не отказывала. Даже в тех вещах, при которых страдало ее чувство собственного достоинства, которое у нее, несомненно, есть.
– Объясните мне более доходчиво, что именно вы хотите этим сказать, Жибасье. После того, как я увидел, как она вела себя с Бабиласом, у меня в отношении Карамель появились определенные планы.
– Карамель всегда будет считать для себя великой честью участвовать в претворении в жизнь планов, которые вы имеете в отношении нее, Ваше Превосходительство.
– Итак, я слушаю вас.
– Так вот, это – одна из многих услуг, которые это очаровательное животное мне оказало…
– Одна из сотни?
– Одна из тысячи, Ваше Превосходительство! Когда нам пришлось прожить около недели в одном из провинциальных городов… Я не стану утомлять вас его названием, поскольку провинциальные городки напоминают уродливых женщин тем, что похожи один на другой… Так вот, когда мы проезжали один из провинциальных городков, где обстоятельства заставили нас пожить несколько дней, мы узнали о том, что там проживала самая древняя аристократка департамента, у которой был самый старый из местных мопсов. Эти два реликта жили на первом этаже дома, расположенного на одной из самых безлюдных улиц городка. Что-то вроде тамошней улицы Юльм. Однажды утром, проходя мимо этого дома, я увидел эту маркизу, вышивавшую на круглых пяльцах. А ее мопс стоял, опершись лапами на подоконник, и глядел в окно…
– Вы не путаете ли его с собакой Броканты?
– Ваше Превосходительство, окажите мне честь, поверив, что в самые мрачные моменты моей жизни, то есть именно тогда, когда ветер дует с востока, я умею, словно Гамлет, отличить сокола от совы, а уж тем более мопса от пуделя.
– Признаюсь, Жибасье, что был неправ, прервав ваш рассказ. Продолжайте, друг мой. Вы – настоящий отец открытий, большой изобретатель.
– Я стал бы хвастаться последней похвалой, Ваше Превосходительство, если бы из этой обширной похвалы, которой вы соизволили меня наградить, не понял бы, какой печальный конец ожидает всех изобретателей.
– Я на этом не настаиваю.
– Тогда, с позволения Вашего Превосходительства, я позволю себе продолжить нить моего повествования.
– Продолжайте, Америк Жибасье.
– Так вот, сначала я убедился в том, что в доме жили всего трое: мопс, маркиза и старуха служанка. Потом, поскольку, проходя мимо, я увидел через окно столовую… Вы, вероятно, не знаете, что я – большой любитель живописи?
– Не знаю. Но от этого мое уважение к вам только возрастает, Жибасье.
Жибасье поклонился.
– Поскольку я увидел через окно столовой, – продолжил он, – две прелестные картины Ватто, на которых изображены сценки из итальянской комедии…
– Вы также любите итальянскую комедию?
– В живописи, да, Ваше Превосходительство… Таким образом мысль о том, как бы заполучить эти две картины, занимала меня весь день, стала моим сном в течение ночи. И тогда я посоветовался с Карамель, поскольку без ее помощи я не мог ничего поделать.
– Ты видела мопса этой помещицы? – спросил я ее.
Бедное животное изобразило такую мину, которую я никогда еще не видел!
– Он ужасно уродлив! – продолжил я.
– О, да! – дала она мне понять немедленно.
– Я с тобой согласен, Карамель, – продолжал я. – Но в мирской жизни ты видишь каждый день, как самые очаровательные девушки выходят замуж за самых неприятных мопсов. Это называется брак по расчету. Когда мы будем в Париже, я отведу тебя в театр Мадам и ты увидишь там пьесу господина Скриба, из которой тебе все станет совершенно ясно. Кстати, мы вовсе не находимся в этой долине слез для того, чтобы собирать там пырей и глодать там бублики с утра до ночи! Если бы мы могли делать только то, что нам приятно, моя лапочка, мы бы абсолютно ничем не занимались! Посему следует, несмотря на уродливость мопса маркизы, послать ему несколько тех взоров, которые твоя покойная хозяйка маркиза посылала мужчинам. Потом, когда этот мопс будет соблазнен, я разрешу тебе пококетничать, и даже, после того, как он покинет дом, а хозяйка последует вслед за ним, я разрешаю наказать его как следует за его фатовство.
Этот последний довод произвел на Карамель очень сильное действие. Она некоторое время поразмышляла, а потом вдруг заявила:
– Давай попробуем!
И мы попробовали.
– И получилось точно так, как вы и планировали?
– Точно так.
– И вы стали обладателем этих двух картин?
– Обладателем… Дело в том, что поскольку это были застывшие сцены, я отделался от них в момент, когда меня прижала нужда.
– Ну да, для того, чтобы за эту же цену купить другие картины?
Жибасье кивнул в знак подтверждения этого предположения.
– В таком случае, – продолжал господин Жакаль, – сцена, которую нам только что разыграла Карамель?..
– Была разыграна ею во второй раз.
– И вы полагаете, Жибасье, – сказал господин Жакаль, схватив руку философа-моралиста, – вы полагаете, что при необходимости она сможет сыграть еще раз?
– Теперь, Ваше Превосходительство, когда она уже вошла в роль, я в этом не сомневаюсь.
Когда Жибасье произносил эти слова, из-за угла Почтовой улицы показалось все семейство Броканты за исключением Бабиласа. Мало того, к нему присоединились окрестные мальчишки, которых возглавил Баболен.
В это же самое время господин Жакаль и Жибасье свернули за угол улицы Урсулинок.
– Вовремя мы успели уйти! – сказал господин Жакаль. – Если бы нас узнали, нам пришлось бы иметь дело со всей этой любезной компанией.
– Может быть, ускорим шаг, Ваше Превосходительство?
– Не стоит. Но вас что же, не беспокоит Карамель? Меня это интересное животное очень занимает, поскольку я надеюсь, что она сумеет совратить пса одного моего знакомого.
– А почему она должна меня беспокоить?
– Как она сумеет вас найти?
– О, на этот счет тревожиться не стоит! Она меня найдет!
– Но где?
– Да у Барбетт, в Виноградном тупике, там, куда она завлекла Бабиласа.
– А, ну да, ну да, у Барбетт… Постойте, не она ли сдает напрокат стулья в церкви? Не она ли подружка «Длинного Овса»?
– И моя тоже, Ваше Превосходительство.
– Вот уж не мог предположить в вас, Жибасье, такое пристрастие к верующим женщинам.
– Что поделать, Ваше Превосходительство! С каждым днем я становлюсь все старше и поэтому думаю, что пора позаботиться и о спасении моей души.
– Амен! – сказал господин Жакаль, забирая в табакерке большую понюшку табака и с шумом втягивая ее носом.
Они прошли по улице Сен-Жак до угла улицы Вьель-Эстрапад, где господин Жакаль сел в свою карету и распрощался с Жибасье. А тот, вернувшись, прошел по Почтовой улице и вошел в дом женщины, которая сдавала внаем стулья в церкви. Но последовать за ним мы поостережемся.
Глава L
Миньон и Вильгельм Майстер
Юная Рождественская Роза, придя в себя, уставилась на Людовика своими огромными глазами. Они были полны грусти и беспокойства. Она попыталась было заговорить, то ли для того, чтобы поблагодарить молодого человека, то ли для того, чтобы объяснить ему причину своего обморока, но Людовик закрыл ей ладонью рот, не сказав ни слова, безусловно, из опасения, что выход ее из забытья будет сопровождаться печальными последствиями.
Затем, когда она снова закрыла глаза, он склонился над ней, словно продолжая ее мысль:
– Поспи немного, моя маленькая Роза, – прошептал он нежным голосом. – Ты ведь знаешь, что, когда у тебя случаются такие приступы, тебе нужно отдохнуть четверть часа. Спи! Мы поговорим обо всем, когда ты проснешься!
– Да, – просто ответила девочка, погружаясь в сон.
Тогда Людовик взял стул, тихо поставил его рядом с кроватью Рождественской Розы, сел, положив голову на ладонь и оперевшись локтем на деревянный подлокотник, и задумался…
О чем же он думал?
Должны ли мы открыть те нежные и благочестивые мысли, проносившиеся в мозгу молодого человека в то время, когда девочка спала тихим и безмятежным сном?
Отметим прежде всего, что смотреть на нее было истинным блаженством! Жан Робер отдал бы самую прекрасную из своих од, Петрюс пожертвовал бы самым прекрасным из своих эскизов только за то, чтобы взглянуть на нее хотя бы на миг: Жан Робер воспел бы ее в стихах, а Петрюс увековечил бы ее на полотне.
Это была серьезная красота, очарование болезненной юности, матовая темноватая кожа лица Миньоны, изображенной Гёте или Шеффером. Запечатлен был быстрый переходный момент, когда девочка превращается в девушку, когда душа обретает тело, а тело наполняется душой. Это был момент для возвышенных поэтических чувств, первый луч любви, брошенный глазами комедианта и проникший в сердце цыганки.
Да и сам Людовик, следует признаться, был очень похож на героя поэта из Франкфурта. Уже несколько уставший от жизни еще до того, как он в нее вошел, Людовик страдал недостатком, свойственным молодым людям того времени, которое мы пытаемся описать и на которое отчаянные и полные насмешек произведения Байрона наложили поэтическое разочарование. Каждый полагал, что должен стать героем баллады или драмы, Дон Жуаном или Манфредом, Стено или Ларой. Добавьте к этому, что Людовик, врач, а посему материалист, применял к жизни научные доктрины. Привыкнув иметь дело с человеческим телом, он до сего времени, подобно Гамлету, рассуждающему над черепом бедного Йорика, полагал, что красота – это маска, прикрывающая труп. И он беспощадно насмехался при каждом удобном случае над теми из своих коллег, кто прославлял идеальную красоту женщин и платоническую любовь мужчин.
Несмотря на противоположные взгляды двух лучших своих друзей, Петрюса и Жана Робера, он не хотел признавать в любви ничего другого, кроме чисто физического акта, голоса естества, контакта двух эпидерм, производящих действие, подобное искре от электрической батареи. И ничего больше.
И напрасно Жан Робер боролся с этим материализмом, призывая на помощь все дилеммы наиболее утонченной любви. Напрасно Петрюс демонстрировал этому скептику проявления любви во всей ее естественности. Людовик все отрицал: в любви, как и в религии, он был атеистом. Таким образом он со времени своего выпуска из коллежа все свое свободное время – а было его не так уж много – посвятил встречам со случайными принцессами, которые попадались ему под руку.
Таким мы и увидели его под руку с принцессой Ванврской, прекрасной Шант-Лила.
Прогулка в лесу утром с одной, прогулка вечером на лодке с другой, ужин в Аль с третьей, бал-маскарад с четвертой – все это были те легкие развлечения, которых Людовик до самого последнего времени добивался от женщин. Но он никогда не думал относиться к ним иначе, как к машинам для получения удовольствия, как к автоматам для развлечений.
Он испытывал крайнее презрение к умственным способностям женщин. Он утверждал, что женщины в основном были красивы и глупы, словно розы, с которыми поэты имели наглость их сравнивать. Следовательно, ему ни разу не приходило в голову поговорить с какой-нибудь женщиной на серьезные темы, будь то мадам де Сталь или мадам Ролан. Те из них, кто старался вызвать восхищение собой неженскими качествами, были, по его мнению, чем-то вроде чудовищ, выродками, отклонениями от нормы. Эту свою теорию он обосновывал на примерах из жизни женщин древности, которые от Греции до Рима пребывали в гинекее или в домах терпимости. Они были добры, как Лаис, куртизанками, подобно Корнелии, или матронами. Наконец они оказались у турков запертыми в гаремах, где послушно ждали знака от своего повелителя для того, чтобы осмелиться его любить.
И напрасно ему пытались втолковать, что разнообразие наших знаний, наше образование, дававшееся за двадцать пять лет, развивающее наши умственные способности и наше сердце, сеют там лишь иллюзорное восприятие превосходства ума мужчин над умом женщин, но что придет время – и некоторые исключения доказывают, что эти соображения вовсе не являются утопией, – так вот придет то время, когда оба пола будут получать одинаковое образование, и тогда умственное развитие их сравняется. Но он и слушать ничего не желал и продолжал относиться к женскому полу как к жизненной системе растений, или скорее животных.
Он был таким образом испорченным, как мы уже сказали, ребенком. Непорочной душой в развращенном теле. Он был похож на те тропические растения, которые, будучи помещены в наши оранжереи, чахнут и хиреют. Но когда на смену искусственной атмосфере оранжереи приходит плодотворное тепло горячего солнца, они оживают и начинают вновь цвести.
Кроме всего прочего, Людовик не осознавал того морального опустошения, в котором он рос. Ему суждено было почувствовать, что он заново родился, а друзьям его увидеть, как он цветет и плодоносит, только тогда, когда его обожжет своими горячими лучами любовь, это плодотворное солнце для мужчин и женщин.
И это случилось во время целомудренного сна Рождественской Розы, от лица которой он никак не мог отвести своего взгляда. В голову ему, подобно колдовским порывам ветерка, врывались ароматы молодости и любви: именно они обычно освежают лица двадцатилетних юношей. С Людовиком это произошло с задержкой в семь или восемь лет.
В то время, как нежное дыхание колыхало его волосы, он почувствовал, что в сердце его, подобно струям воды из шлюза, врываются странные мысли доселе незнакомых ему мечтаний и пленительной нежности.
Как назвать ту дрожь, которая в какой-то момент пробежала по всему его телу? Какое имя дать этой неизвестной ему доселе испарине, покрывшей весь лоб? Как охарактеризовать то чувство, которое внезапно, так резко и нежданно, охватило его душу?
Была ли это любовь? Нет, это было немыслимым делом! Разве он мог поверить в это? Ведь всю свою молодости он боролся с нею, проклинал ее, отрицал ее существование!
Да и могли он чувствовать любовь к этой девочке, к этому ребенку, потерявшему мать, к этой цыганке? Нет, тут был какой-то интерес…
Ну, да! Людовик и сам сознавал, что Рождественская Роза его очень сильно интересовала.
Прежде всего потому, что он заключил нечто вроде пари с ее болезнью. Он играл со смертью.
Когда он в первый раз увидел Рождественскую Розу, то сказал:
– Да! Этот ребенок долго не протянет!
А потом, увидев ее еще раз в мастерской Петрюса, когда увидел, как она страдала от судорог, как сидела на склоне ямы, прося у солнца, как цветок, чтобы оно хотя бы немного согрело ее, он заявил:
– Как жаль, что эта бедная девочка не сможет выжить!
Но потом, проследив за быстрым развитием ее умственных способностей, увидев, как она читает стихи с Жаном Робером, как учится играть на пианино с Жюстеном, как рисует вместе с Петрюсом, как обращается к нему, Людовику, своим серебристым голосочком и смотрит на него своими огромными, блестящими от внутреннего огня глазами, как задает ему такие глубокие или такие по-детски наивные вопросы, на которые у него не всегда были ответы, он сказал:
– Это дитя не должно умереть!
И начиная с этого момента – а это случилось чуть более шести недель тому назад, – Людовик со страстью, которую он вкладывал в лечение любого больного, принялся за восстановление здоровья этого бедного ребенка.
Он проследил за всеми изменениями ее пульса, прослушал грудь, изучил огонь в ее глазах и пришел к выводу, это этот огонь и частые изменения пульса были следствием чрезмерного нервного истощения. И констатировал, что ни один из жизненно важных органов девочки не был серьезно болен. И стой поры он предписал ей скорее гигиеническое, нежели физическое лечение, скорее философскими, нежели моральными средствами. Он расписал для нее время для принятия умственной пищи и пищи материальной. Сохранив живописный стиль одежды ребенка, он убрал все, что было слишком эксцентричным.
Наконец после полутора месяцев этого лечения, за ходом которого Людовик строго следил каждый день, стало проглядываться ожидаемое улучшение, и Рождественская Роза стала той девушкой, которую мы представили взгляду читателя в тот самый момент, когда господин Жакаль вверг ее в один из нервных припадков, которые случались с ней всякий раз, когда она вопреки ее воле возвращалась к страшным воспоминаниям ее детства.
Мы с вами уже видели, как Людовик, взявший в привычку навещать девушку ежедневно под предлогом того, что ему надо было проследить за ходом предписанного им лечения, прибыл как раз в тот самый момент, когда она потеряла сознание. Мы знаем также, что после того, как господин Жакаль оставил их одних, молодой врач приказал больной помолчать, что, сев у ее кровати, он стал следить за ее сном, лаская ее взглядом и спрашивая себя, что же такое происходит в его сердце.
Чувствовал ли он просто желание?
Нет, вы ангелы добродетели, вы же это знаете, это не так! Это не было желанием, ибо никогда более чистый взгляд не падал на более запачканное тело.
Так что же это было?
Молодой человек положил на лоб ладонь, стараясь заставить мозг думать. Другую руку он положил на сердце, чтобы помешать ему биться. Но мозг и сердце его пели в унисон гимн первой чистой и возвышенной любви, и у него хватило сил выслушать этот гимн.
– О! Так это – любовь! – сказал он, уронив голову на руки.
Да, это была любовь. И была она самой юной, самой ранней, самой невинной, самой чистой любовью, которая только может с опозданием проникнуть в сердце. Это была пылкая симпатия, внезапная нежность к едва раскрывшейся душе. Над их головами пролетела фея лилии, и она украсила лбы этих двух детей самыми белыми из своих цветов.
Знала ли какая-нибудь женщина – да и какими словами можно было бы ей рассказать? – о том немом, загадочном, невысказанном обожании, которым наполняется сердце мужчины в момент первого проявления любви?
Так было с Людовиком.
Его собственное сердце вдруг показалось ему алтарем, его любовь – культом. Всё его прошлое скептика исчезло подобно тому, как в театре исчезает по мановению волшебной палочки и по приказу машиниста сцены декорация, представляющая пустыню.
Он повернулся к будущему и через бело-розовые облачка увидел новый горизонт. И этот горизонт был для него тем же самым, что для матроса, который только что пересек тропики, появление одного из тех пленительных островов Тихого или Индийского океана – Таити или Цейлона – с их высокими деревьями, гигантского размера цветами, глубокой свежестью и терпкими ароматами. Он поднял голову, тряхнул ею, снова оперся на деревянную спинку кровати, как в тот момент, когда Рождественская Роза засыпала, и стал глядеть на девушку с отеческой нежностью.
– Спи, дитя, – прошептал он. – И будь благословенна. Ты вернула меня к жизни!.. Значит, милая голубка, под крылышком своим ты несла любовь в тот день, когда я тебя встретил! А я столько раз проходил мимо тебя, столько раз тебя видел, столько раз глядел на тебя, столько раз сжимал в руке твою ладонь – все это было для меня молчанием или говорилось на непонятном мне языке! И только во сне ты рассказала мне о своей любви… Спи, дорогая девочка загадочного происхождения! Над твоим изголовьем летают ангелы, а я прячусь за их одеяниями, чтобы глядеть на твой сон… Будь же спокойна в той прекрасной стране снов, где ты сейчас находишься: я буду смотреть на тебя только через белую вуаль твоей невинности, и голос мой не потревожит золотой сон твоего сердца.
Так Людовик и провел время в размышлениях с самим собой, которые мы подслушали и которые так гармонируют с нашими размышлениями, до тех пор, пока Рождественская Роза не открыла глаза и не взглянула на него.
Лицо Людовика покрылось румянцем, словно его застали за каким-то дурным поступком. Он чувствовал, что должен был что-то сказать девушке, но язык его не слушался.
– Вы хорошо поспали, Роза? – спросил он.
– «Вы»? – повторила девочка. – Вы сказали мне «вы», мсье Людовик?
Людовик потупился.
– Но почему вы сказали мне «вы»? – продолжала девочка, привыкшая, что все считали ее ребенком и обращались к ней на «ты».
Затем, как бы спрашивая у самой себя, пробормотала:
– Я чем-то вызвала ваше неудовольствие?
– Вы, милое дитя? – воскликнул Людовик, и глаза его наполнились слезами.
– Опять – «вы», – повторила еще раз Рождественская Роза. – Но почему же это вы больше не желаете обращаться со мной на «ты», мсье Людовик?
Людовик смотрел на нее и молчал.
– Мне кажется, что когда ко мне не обращаются на «ты», то на меня сердятся, – продолжала Рождественская Роза. – Вы на меня сердитесь?
– Нет, клянусь вам, нет! – воскликнул Людовик.
– И снова это «вы»! Уверена, что я вас чем-то огорчила, а вы не желаете сказать, чем именно.
– О, нет, ничем абсолютно, дорогая Розочка!
– Ну, уже лучше. Продолжайте.
Людовик постарался сделать свое лицо чуть более серьезным.
– Послушайте, милое дитя, – произнес он.
Услышав слово «послушайте», Рождественская Роза состроила прелестную гримаску, чувствуя, что это слово ввело ее в некое неудобство, причины которого она не смогла бы выразить.
А Людовик продолжал:
– Вы больше уже не ребенок, Роза…
– Я? – удивленно прервала его девушка.
– Или вы перестанете им быть через несколько месяцев, – снова произнес Людовик. – Через несколько месяцев вы станете взрослым человеком, к которому все должны будут относиться с уважением. Так вот, Роза, приличия не позволяют, чтобы молодой человек моего возраста разговаривал с вами так фамильярно, как я обычно с вами разговариваю.
Девочка взглянула на Людовика так наивно и одновременно выразительно, что тот был вынужден опустить глаза.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?