282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Александр Эткинд » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 12 декабря 2019, 14:20


Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)

Шрифт:
- 100% +

В пчелином улье Мандевиля роскошь давала работу бедным, а зависть и тщеславие – облагораживали труд. Если соотношение стоимостей зерна и серебра – иначе говоря, цены на хлеб – плавно менялось в течение столетий, то цены на фетровые цилиндры, шелковые панели или редкие тюльпаны могли измениться в течение сезона. Обогащение одних вело к обнищанию других, но все вместе обеспечивало экономический рост. «Покой, комфорт и наслажденье / Сполна вкушало населенье». Согласно этой идее, близкой к современной теории «просачивания вниз (trickle-down theory)», богатые становятся богаче для того, чтобы бедные стали менее бедными; рост неравенства между верхами и низами есть зло, но оно оправдывается большим добром – улучшением положения низов. Как писал Мандевиль, частное зло ведет к публичному благу, жадность и мотовство немногих приносит благополучие всем. «И жил теперь бедняк простой / Получше, чем богач былой». Правильно организованное государство пожинает плоды человеческих пороков, превращая их в семена своего расцвета. Это особого рода чудо: «Плоды порока пожиная / Цвела держава восковая. / Изобретательность и труд / Впрямь чудеса творили тут».

Когда в пчелином улье произошла революция, ее удар был направлен именно против роскоши. Из жизни пчел исчез обман, и роскошь вызывала теперь только стыд. Зерно и сама земля снизились в цене, должники вернули долги, суды и тюрьмы закрылись за ненадобностью. Министры теперь жили на свои оклады, бедняки получали социальную помощь. Дальше Мандевиль рисует антиутопическую картину. Честность губит торговлю; если исчезают моты, пропадают и заказы. Архитекторы и живописцы больше никому не нужны; но не нужны и ремесленники. «Забыты моды и забавы. / Нет шелка, бархата, парчи. / Не ткут их более ткачи». На продажу пошли все «вещи, ради коих рой / Творил в Вест-Индии разбой». Караваны судов больше не плавают в далекие страны; внутри улья царят безработица и нищета. В конце концов на страну нападают враги, а пчелы «настолько опростели», что и вправду переселились в улей – стали настоящими пчелами.

Увлечение людей Просвещения загадочным Востоком было противоположно ориентализму, как его описал Эдвард Саид; то было искреннее преклонение перед ценностью, мастерством и плодами чужой культуры. Главным предметом такого поклонения были не колонизованные Левант и Индия, но суверенный Китай. Европейская торговля заполнилась сначала подделками, а потом честными имитациями восточных товаров, которые сменились мастерскими стилизациями. Так начался знаменитый «дебат о роскоши». Одни философы считали, что роскошь омертвляла капитал, труд и ресурсы, исключая их из рыночного обращения. К примеру, если английский помещик вкладывал свой капитал в землю, она росла в цене, давая занятость арендаторам и заработок помещику. Но если он вкладывал те же деньги в мебель, фарфор и шелковые панели, стоимость его вложений со временем падала. Другие философы видели, что роскошь и мода давали работу миллионам ремесленников, торговцев и художников. Шелк и хлопок, дерево и лак, кашинель и индиго, сахар и чай, шоколад и кофе соединялись в светском салоне, модном клубе или частной коллекции, создавая образ жизни нового класса.

Шотландский философ Дэвид Юм в середине XVIII века рассуждал так. В каждом государстве есть крестьяне и ремесленники. Крестьяне культивируют землю, создавая еду, нужную всем для выживания, и сверх того еще разные материалы; их обрабатывают ремесленники, создавая множество средств труда, войны и наслаждения. Сначала крестьян было больше; но в цивилизованном мире, писал Юм в классическом эссе «О коммерции», ремесленников примерно столько же, сколько и крестьян. Искусство крестьянина выросло, и на той же земле он способен кормить больше людей. Эти люди, которых кормят крестьяне, занимаются службой своему суверену, делая государство более безопасным, либо производят предметы роскоши, делающие жизнь приятнее и веселее. И то и другое зависит от избыточного продукта, который производят крестьяне сверх того, что нужно для выживания им самим. Но что заставит их производить этот избыточный, самим им ненужный продукт? Его не будет, пока крестьяне живут в свойственной им праздности, работая только на то, чтобы содержать свою семью натуральным хозяйством. Ведь люди по своей природе ленивы, они экономят усилия и, по естественному ходу вещей, уклоняются от ненужной работы. Крестьянин, рассказывал Юм, может работать либо принудительно, либо добровольно. Его могут заставить работать вооруженные люди, служащие своему суверену; но этот рабский способ непрактичен, он ослабляет государство и отвлекает служилых людей. Добровольно крестьянин будет работать для того, чтобы удовлетворить свои крестьянские желания, направленные на потребление. Но крестьянин сам производит почти все то, что потребляет; поэтому задача промышленности состоит в том, чтобы дать ему такие товары, какие он хочет иметь, но не может производить сам. Такие товары скорее предоставляет дальняя торговля, чем местная промышленность. Товары дальней торговли представляют «соблазн», говорил Юм. Это могут быть предметы роскоши и колониальные товары – шелк, сахар, табак и многое другое, что вызывает восхищение, желание обладать и, наконец, привыкание. Крестьянская семья, привыкшая в своем потреблении к красочной хлопковой ткани или к чаю с сахаром, будет работать больше, чем такая же семья, обходящаяся собственными промыслами; первая одолеет свою «лень», вторая нет. Обратившись к истории, Юм утверждал, что у большинства наций внешняя торговля предшествовала развитию домашних мануфактур и производству собственных предметов роскоши: местные производители имитировали восточные образцы и замещали их. Таким образом, «соблазн», которому суждено преодолеть крестьянскую «лень», сначала исходил от торговцев, а уже потом от промышленников.

«Величие суверена и счастье государства связаны с торговлей и промышленностью», – говорил Юм, хотя многие подданные этого суверена оставались крестьянами. В этой схеме дальняя торговля восточными товарами – шелком, сахаром, хлопком, табаком и многим другим – преодолевала естественную праздность низших классов, не заставляя их работать силой, но соблазняя их к труду. Философ говорит здесь о том, что социальные науки стали понимать только в ХХ веке: крестьянская жизнь в условиях натурального хозяйства являлась препятствием для экономической системы, стремящейся к росту. Условием развития капитализма являлось разрушение «натурального хозяйства» – иначе говоря, равновесия между человеком и природой. Характер Нового времени определялся конфликтом между «крестьянской ленью», связанной с экономикой выживания, – и безграничным ростом, основанным на разделении труда, свободной торговле и техническом развитии. Не без труда шотландец Юм пришел к такому пониманию в колониальной стране, в которой крестьянский труд был местным, а дальняя торговля принадлежала имперскому центру. Преодолевая гордыню, он искал способ справиться с «праздностью низших классов» не силовым принуждением и не моральным улучшением, а потребительским соблазном. Ради новых материалов человек будет готов трудиться, производя старые материалы в новых количествах.

В этом емком тексте Юм писал, что крестьянская «лень» будет преодолена товарами, которые появились на европейских рынках после завоеваний «обеих Индий», как говорили в ту эпоху, – сахарa и специй, тонких и красивых тканей, предметов роскоши. В Европе XVIII века предметы демонстративного потребления большей частью были восточными товарами, изумлявшими европейцев своими качествами – тонкостью, блеском, красотой – и еще заоблачной ценой, порожденной транспортными издержками. Цветы и журавли, экзотические животные и далекие горы, даже иероглифы – все это становилось символом дорогой и красивой жизни, зависти и роскоши. Дальняя торговля восточными товарами, писал Юм, поднимает людей из состояния праздности и внушает им желание иной, более веселой и красивой жизни – лучшей, чем та, которой жили их предки. Эти товары так и продавались под своими восточными названиями. Промышленная революция в Англии началась с массовых имитаций: ввоз индийских тканей калико был запрещен парламентским актом 1700 года, зато в Англии они производились во все более растущих масштабах. Рисунки, которые теснились на английском хлопке, еще долго сохраняли свое восточное происхождение. То был особого рода ориентализм – эстетический и коммерческий, пользовавшийся устойчивым спросом.

Торговля создавала неравенство. Пока крестьяне жили натуральными хозяйствами, эти хозяйства были примерно равны по размеру. Относительное равенство, считал Юм, позволяло античным республикам кормить большое население. Но дальняя торговля ведет к быстрому обогащению немногих, кто преуспел в ней; эти удачливые купцы становятся соперниками древней знати и потом сливаются с ней. «Слишком сильные различия между гражданами ослабляют государство», – писал Юм. В его времена английский или шотландский помещик тратил свои доходы на восточные товары – персидские шелка, китайскую мебель, одежду из индийского хлопка, дорогой сахар или экзотический опиум. За свои изысканные удовольствия он платил серебром и золотом, добытыми враждебными испанцами в далекой Америке. Чтобы получить звонкую монету, ему надо было продать зерно или шерсть, которые производили на его земле крестьяне-арендаторы. Получалось, что британский труд овеществлялся в восточной роскоши, выключаясь из дальнейшего обмена. Противники роскоши считали такую экономику непроизводительной; истощая людей и землю, она вела к порче нравов. Аскетически настроенные противники новой экономики предлагали налог на роскошь или сословные законы, запрещавшие определенные виды одежды низшим сословиям. В Англии, к примеру, указы елизаветинской эпохи предписывали низшим сословиям носить шапки из отечественной шерсти и ограничивали внутреннюю торговлю шелком. Уменьшая восточную торговлю или делая ее невыгодной, такие законы скоро отзывались или просто не действовали.

Другой путь решения этой проблемы обозначил Юм. С течением столетий роскошь, доступная лишь аристократам, превращалась в показное потребление средних классов, а потом и в утешение бедняков. Сладкие десерты, цветные ткани или домашние украшения стали товарами, доступными многим. Новые товары, созданные западными технологиями из дешевых материалов, долго повторяли дизайн старых, роскошных товаров Востока. В Средние века резиденции европейских аристократов украшали шелковые панели, которые привозили из Китая или Персии; они были идеальным предметом показного потребления. В XVIII веке шелковые панели сменились обивкой из более дешевых хлопковых тканей; но геометрические и растительные орнаменты продолжали традицию, заложенную во времена шелка. В ХХ веке ту же функцию стали выполнять бумажные обои; дешевые и практичные, они украшались примерно тем же рисунком. И только в XXI веке мы стали красить стены монохромными красками, отказавшись от тысячелетней традиции шелковой панели.

Прославление труда

Американские экономисты Дарон Асемоглу и Джеймс Робинсон проводят различие между экстрактивными и инклюзивными государствами. В экстрактивном государстве военная элита и трудовое население разделены культурными барьерами. Элита собирает свои доходы с трудового населения, рутинно применяя насилие, и с помощью того же насилия охраняет себя от смешения с собственным населением. Примером является российская экономика середины XIX века, основанная на крепостном праве: элита и крестьяне разделены сословными границами, но при этом зависят друг от друга, потому что без крестьян не было бы частных благ – таких, как еда и доход, а без элиты не было бы общественных благ – таких, как безопасность. Это была хищническая и часто неэффективная элита, но все же такой тип экономики обеспечивал полную занятость населения. Напротив, в инклюзивном государстве нет внутренних границ. Элита включает в себя лучших, чтобы те обеспечили посильный труд всех остальных. Это две разные системы жизни; как демонстрируют авторы, только одна из них, инклюзивная, обеспечивает долговременный экономический рост.

Институциональная теория показывает, что инклюзивность государства прямо связана с ростом экономики. Но проблемы современного мира, от ипотечного кризиса до нефтяного проклятия, связаны с реальностями экстракции, когда деньги поднимаются вверх, а люди топчутся на месте. На мой взгляд, экономисты смешивают два типа экстрактивного государства – такое, которое зависит от труда населения (например, аграрное), и такое, которое зависит от добычи природного ресурса. Самыми важными переменными здесь являются не социально-экономические, а скорее социально-географические: концентрация сырья, его редкость в природе, дистанция до потребителя, трудоемкость добычи. В ресурсозависимой экономике не работает трудовая теория стоимости: цена на сырье не зависит от труда, затраченного на его добычу. Она зависит от монополии на это сырье. В соседней стране, которую я назову трудозависимой, богатство нации создается трудом граждан. Тут нет другого источника благосостояния, чем работа населения. В этой экономике действует старая аксиома: стоимость создается трудом. Государство облагает этот труд налогом и не имеет других источников дохода. Тут не только граждане заинтересованы в своем образовании и здоровье, но и государство: чем лучше работают граждане, тем больше они платят налогов. Чем более инклюзивна элита, тем лучше управляется государство. В таком счастливом случае у элиты и народа одинаковые интересы.

Я предполагаю, что сырьевая зависимость формирует третий тип государства, который остался у Асемоглу и Робинсона не описанным; я называю его паразитическим. В таком государстве элита оказывается способной эксплуатировать натуральные ресурсы, например меха или нефть, почти без участия населения. Используя сверхдоходы, эта же элита обеспечивает внешнюю и внутреннюю безопасность. Паразитическое государство собирает свои средства не в виде налогов с населения, а в виде прямой ренты, поступающей от добычи и торговли естественным ресурсом. Это могут быть ясак, процентные отчисления, таможенные пошлины или дивиденды госкорпораций, но важно понять отличие этих поступлений от налогов, которые производятся творческим трудом всего общества.

В паразитическом государстве население становится избыточным. В этом его кардинальное отличие от экстрактивного государства – такого, как крепостная экономика имперской России, где элита жила другой жизнью, чем население, но при этом всецело зависела от его эксплуатации. Избыточность населения не означает, что элита уничтожает население или что последнее вымирает за ненадобностью. Напротив, государство делает из населения предмет своей неусыпной заботы, опеки и контроля. Асемоглу и Робинсон построили интересную теорию, согласно которой элита, собирающая налоги, находится в торге с налогоплательщиками, которые требуют более справедливого перераспределения общественного богатства. Элите всегда грозит революция; чтобы избежать ее, элита уменьшает свои требования, рационализирует расходы, улучшает управление и расходует больше средств на общественные блага. Так вместо революции происходит модернизация. Революция разрушает капиталы, а модернизация производит новые ценности, от которых может быть лучше всем – и элите, и народу.

Но в ресурсозависимом государстве, которое имеет источники дохода, не зависящие от налогов и налогоплательщиков, эта теория не работает. Так как государство извлекает свое богатство не из налогов, налогоплательщики не могут контролировать правительство. Здесь элита зависит не от труда населения, а от цены на продаваемый ресурс, которая определяется внешними силами. Такое государство формирует сословное общество, в котором права и обязанности человека определяются его отношением к основному ресурсу. Принадлежность к военнo-торговой элите становится наследственной, как в сословии или касте. Хуже того, она натурализуется, представляется как традиционная и неизменная часть природы, как это свойственно расовому обществу. Из источника благосостояния государства население превращается в предмет его благотворительности. В таком обществе формируется особого рода сословный, моральный и культурный тип, который успешно осуществляет гегемонию над другими группами людей. Иван Грозный назвал этих людей опричниками, потом они назывались как-то иначе, например помещиками или силовиками.

Институты подчиняются правилам, и институциональная экономика описывает эти правила. Но эти правила не универсальны; они зависят от содержания труда, которое зависит от используемого сырья. Правила, по которым развиваются нефтяные корпорации, отличаются от правил, по которым развиваются фирмы, занимающиеся образованием. При большем или меньшем участии человеческого труда разные виды сырья порождают разные институты. Мыслители середины ХХ века ставили под вопрос трудовую теорию стоимости, согласно которой стоимость создается трудом и только трудом. Историк Карл Поланьи формулировал понятную истину: «Производство есть взаимодействие между человеком и природой». Между тем в классической политэкономии, писал он, не учитывались природные факторы; только человеческий труд считался достойным внимания. Возвращение природы в экономическую историю состоялось тогда, когда не было уже ни классических колоний, ни классической политэкономии. Рассказывая о становлении этой науки, Поланьи удивлялся «оптимизму» Адама Смита, проистекавшему из «сознательного исключения природы». Ничто не было более чуждо Смиту, чем «прославление природы», свойственное физиократам. В определениях Смита, стоимость создается трудом и только трудом; эти определения потом нашли развитие у Маркса и его последователей. Следуя в этом за Поланьи, философ Ханна Арендт критически писала о «теоретическом прославлении труда» в классической политэкономии. В античной мысли труд был низшим источником существования, уделом рабов; в XVIII веке труд стал источником собственности (Локк), богатства (Смит) и, наконец, стоимости (Маркс). Прославление труда шло одновременно с пренебрежением природой. Стремясь навести философский порядок в этой области, Арендт проводила различие между трудом и работой. Труд является быстротекущим обменом между человеком и природой: как в натуральном хозяйстве, человек создает необходимые, но краткосрочные продукты, которые он сразу потребляет. Наоборот, работа преображает природу, создавая предметы, которые сохраняют свою ценность годами или даже веками. Еще больше преобразующей силы в политическом действии; оно почти – хотя никогда полностью – освобождается от постылой зависимости от природы. Иллюстрируя свою мысль, Арендт часто возвращалась к сравнению хлеба и стола. Хлеб живет несколько дней, а стол может храниться и использоваться поколениями. Труд создает сырье, работа преображает его: «Зерно не исчезает в хлебе так, как дерево может исчезнуть в столе». Но есть и такой уровень жизни – ни работа, ни труд, ни деяние, – на котором сам человек исчезает в природном явлении, на котором он паразитирует.

Моноресурс и зависимость

В 1830-х годах на нескольких скалистых островах у побережья Перу европейцы нашли гуано – залежи экскрементов, оставленных стаями крупных птиц, которых сюда привлекало изобилие рыбы. Это было очень продуктивное удобрение. Разработка гуано не требовала инвестиций; его себестоимость состояла из транспортных расходов плюс выплаты перуанскому государству, которое как раз недавно лишилось доходов от своих серебряных шахт. Парусные корабли европейских держав, стоявшие под загрузкой даровым гуано, породили первый в истории приступ «голландской болезни». Перуанская валюта пошла вверх. В страну потекли потоки импорта, лишая работы местных крестьян и ремесленников. Когда запасы удобрения кончились, как раньше истощились запасы серебра, перуанское государство осталось при долгах, которые оно не могло платить; в 1876 году оно объявило себя банкротом. Тогда европейские фермеры перешли на нитратные удобрения, которые волею случая тоже нашли в Перу. Из-за них началась война с соседями (1879–1883), и Перу проиграло ее, уступив свои нитратные богатства Чили. Потом немецкие химики нашли способ синтеза азотных удобрений, который теперь делали буквально из воздуха, – правда, с большими затратами энергии.

Для государства неотразимым соблазном сырьевой экономики является простота администрирования, что особенно важно для имперского, то есть дистанционного, управления. В моноресурсном случае доходы, расходы и налоги подсчитываются в одной и той же метрике – например, в фунтах серебра. Задачи правительства резко упрощаются, когда есть простой способ понять, что является главным, а что второстепенным для его работы: главным является все, что связано с моноресурсом, угрожает его добыче или влияет на цены на него. В каждую историческую эпоху между политическим государством и природным сырьем устанавливается избирательное сродство: одним видом сырья государство занимается, в него вкладывает, его обороняет – а все остальное предоставляет либо частному интересу, либо исторической случайности.

Моноресурсность сырьевой экономики достигает своего предела тогда, когда национальная валюта замещается избранным сырьем, или в современном варианте – когда ее курс тесно коррелирует с объемом сырьевой торговли. С древних времен затраты измерялись золотом – его стандартными количествами, которые для удобства отливались в монеты. В истории было множество моментов, когда золота было недостаточно и его заменяли другие ресурсы. Часто это было серебро, и менявшееся соотношение его цены и цены золота представляет увлекательную главу экономической истории. На Востоке, например в Китае, серебро обычно было дороже, чем в Западной Европе; поэтому серебро веками путешествовало на восток, покрывая западный дефицит в глобальной торговле. Валютой становились и другие ценные ресурсы. В течение тысячи с лишним лет торговли по Шелковому пути отрезы шелка были там расчетной единицей. Севернее, в России, выплата налогов и даже оплата труда нередко производились мехом. В разоренном Китае конца XIX века зарплаты чиновникам выплачивались шарами опиума. Когда серебро кончалось в американских колониях, единицей расчета становились табак или сахар. Чем ближе бывала сырьевая империя к чистому доминированию моноресурса, тем более становилось очевидным, что этот вид сырья и есть деньги. Эта ситуация была тривиальна в XVII веке, когда новая волна сырья из испанских колоний сделала так, что деньги стали серебром, а серебро – деньгами. В XVIII веке стоимость денежной единицы Британской империи правильнее было бы считать не в фунтах серебра, а в унциях сахара; в конце XIX века стоимость рубля определялась мерами зерна, в конце ХХ – баррелями нефти. Только в трудозависимых странах капитал есть превращенная форма труда; гораздо чаще бывало так, что капитал оказывался превращенной формой избранного ресурса.

Капитал стремится к бесконечному росту, в этом сама сущность капитализма. Самый бурный рост – например, удваивание добычи каждые десять лет – происходит не тогда, когда потребление товара стимулирует его производство, а, наоборот, когда производство товара порождает его потребление. Производящие зависимость моноресурсы и есть материальный субстрат капитала. Сахар, чай, кофе, табак, алкоголь, шоколад и опиум – все эти снадобья принадлежали далеким незападным культурам, которые использовали их в религиозных практиках; глобальная цивилизация не создала их, но изменила их использование и значение. От Англии до России европейские государства пытались запретить тот или другой из этих мягких наркотиков, но почти всегда разрешали снова; более того, ведущие страны цивилизованного мира активно культивировали эти снадобья, связав с ними свое богатство. Дорогие и привлекательные, они сначала становились достоянием аристократической элиты; потом дешевели, спускаясь по социальной лестнице, но сохраняли свои питательные и аддиктивные качества. На пороге Нового времени такие снадобья становились все более доступны в Западной Европе; на восточной части континента, куда они попадали сухопутным и очень дорогим путем, протянувшимся через Азию, они долго оставались предметами роскоши. Свойства этих соблазнительных субстанций часто были преувеличены или вовсе вымышлены; главным и вполне реальным их свойством была способность вызывать привыкание, зависимость. Такие виды сырья человек готов потреблять охотно и неумеренно, с тем самым аппетитом, который приходит во время еды.

Аддиктивные субстанции связаны с энергией. Это энергия, которую нефть дает водителю, любящему быструю езду, – но также и та, которую сахар дает телу, расходующему эту энергию на работу, размножение и развлечения и еще запасающему ее в виде жира. В сочетании с географической концентрацией, благоприятствующей монопольным ценам, зависимость обеспечивала безграничный рост торговли. Два свойства сырья – концентрация и аддикция – стали основой для неслыханных богатств. Когда Маркс сравнивал капитал с «самовозрастающей стоимостью, одушевленным чудовищем», которое бесконечно растет как будто «под влиянием любовной страсти» к самому себе – он рассказывал о взрывном росте богатств, порожденных монополией и зависимостью.

Канадский социолог Харолд Иннис сформулировал «staple theory»: рассказывая историю Канады, он представил ее как последовательность смены «staples», то есть главных видов сырья. Сначала это был мех, потом древесина, потом зерно, потом нефть. У Роберта Аллена теория моноресурса вошла в основное русло экономической истории, на ее основе он описывает развитие американской экономики. Эта теория утверждает, что в каждый исторический момент экономика национального государства (или, в прежние эпохи, имперской колонии) сосредотачивалась на определенном виде природного сырья, вытесняя другие. Потом сырьевая эпоха исчерпывает себя из-за истощения ресурса или падения спроса на него. Тогда те же экономические механизмы производства и спроса, которые усиливали друг друга, начинают идти вразнос; сырьевая эпоха кончается кризисом, сменой парадигмы, болезненным переходом на другой моноресурс.

Господствуя в национальной экономике, моноресурс бывал представлен в современной ему культуре, определяя эпоху: лорд-канцлер британской палаты лордов и сейчас восседает на мешке с шерстью; художники итальянского Возрождения тренировались на изображении света, игравшего на мехе и шелке; испанские парадные портреты блещут серебром, которого нет на картинах голландских художников, полных черного сукна и открытых окон; жанровые сцены, принадлежащие русским мастерам, с такой же неизбежностью показывают бородатых крестьян, затерянных среди пшеничных полей, с какой венецианские художники рисовали каналы и гондолы, а англичане начала ХХ века – паровозы, вокзалы и смог, символы угольной экономики.

Почему какой-то один вид сырья непременно доминирует над другими ресурсами и товарами? Объяснением является механизм сравнительного преимущества, описанный в теории международной торговли. В ходе торговли страны развиваются так, чтобы максимально использовать свои сравнительные преимущества, специализируясь на таких видах сырья и товаров, которые они могут наиболее эффективно производить. К примеру, если в Англии себестоимость угля была ниже, чем в Индии, а в Индии хлопок был дешевле, чем в Англии, то со временем в английской экономике вырастет доля угля, а в индийской экономике вырастет доля хлопка. Для коммерческого использования сырья важнейшим является его монопольный характер. Если некоему владельцу принадлежит геомонополия на некий вид сырья, например серебро или мех, он может контролировать все – добычу, продажи и цены. Монопольная цена может сильно отличаться от себестоимости добычи, обеспечивая сверхприбыль. Верно и обратное: если сырье обеспечивает сверхприбыль, значит, оно добывается и торгуется монопольно. Так и случилось с самыми успешными из природных ресурсов, на которых росли империи, – с сибирским соболем и канадским бобром, персидским шелком и китайским чаем, испанским серебром и шведским железом. Нефть в современном мире тоже принадлежит геомонополиям: неравномерно распределенная по планете, нефть торгуется так, что цену на нее определяют несколько крупных производителей, которые явно или тайно договариваются между собой. Сырьевая монополия искажает цены и подрывает конкуренцию; но ее источником являются природные характеристики сырья. Не испанский король определил место для серебряной шахты Патоси, так же как не члены советского политбюро определили место для добычи нефти в Западной Сибири. Так распорядилась природа; ее действия случайны или, что то же самое, непостижимы. Но именно от них зависели судьбы испанского императора или советского генсека.

Сырье обретает стоимость не вследствие того, что именно вложено в его добычу или обработку, но в силу монополии – редкости данного сырья, его сосредоточенности в одном месте и наличия или отсутствия конкурентов. Интеллектуальная история монополии – идеи, института, источника богатства и зла – странным образом неразвита; хотя классики экономической мысли от Адама Смита до Джона Маршалла видели в монополии главный вызов и угрозу, историки западной мысли (например, веймарский мыслитель Карл Шмидт или кембриджский историк Иштван Хонт) не уделяли ей внимания. Между тем монополии – это важнейший инструмент капиталистической цивилизации; без них не было бы ни первоначального накопления, ни Промышленной революции. Адам Смит видел два вида монополий. Один состоит в обладании сырьем, которого не было в других местах; этот тип обогащения казался Смиту несправедливым и непродуктивным. Другой основан на владении эксклюзивным знанием, что было связано с коммерческой тайной, патентным правом или, наконец, с модой. Если монопольное сырье – например, испанское серебро из шахт Потоси – вело к застою и деградации, монопольное знание вело к прогрессу. Но эти два вида монополии, пространственная и временная, несопостави– мы. Первая постоянна, и подорвать ее может только истощение сырья или спроса. Вторая быстротечна: творческие усилия так или иначе раскроют секрет, хотя за это время счастливец мог и разбогатеть. К примеру, если некий красильщик хлопка изобрел новую краску, он получал сверхприбыль до тех пор, пока его секрет не узнавали конкуренты; тогда цены падали, а потребители выигрывали. Интеллектуальная неравномерность обычно компенсировалась конкуренцией, всегда догонявшей лидера, если только он не успевал учредить новую моду; напротив, географическая неравномерность вела к преуспеванию, которое иногда бывало продуктивным, а иногда – паразитическим. Природные монополии – серебряные шахты в одной части мира, сахарные плантации в другой – были важнейшими геополитическими реалиями. Самые большие капиталы Европы и мира образовались у сырьевых монополистов. Иногда перепроизводство вело к удешевлению сырья; так произошло с испанским серебром. Чаще новые технологии создавали материалы, которые обесценивали старые виды сырья. К примеру, появление хлопка в Европе подорвало цены на шелк, массовое производство шерсти сделало ненужным импорт меха, а распространение электромоторов сокращает потребление нефти. Обесценивание сырья означает обнищание территории, специализировавшейся на его добыче. Такие процессы вели к войнам и революциям.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации