Читать книгу "Природа зла. Сырье и государство"
Автор книги: Александр Эткинд
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Глава 9.
Меркантильный насос
Классическая империя состояла из метрополии и колоний; их сравнивали с матерью и дочерями. В них жили разные люди и работали разные законы. Дочерние колонии добывали и поставляли сырье материнской стране; та перерабатывала это сырье в готовые товары, продавая их своим колониям и торгуя с соседними империями. Эта дуальная парадигма появилась довольно рано. Ее практиковала уже Венецианская республика, а потом Испанская империя, но полное развитие она получила в отношениях Англии с ее ближними и дальними колониями. Тут она приняла форму меркантилизма – политэкономической доктрины, которая была идейным основанием Британской империи[4]4
Вводя понятие меркантильного насоса, я обозначаю торгово-производственный механизм, который использовался в разных экономических системах, от феодальной до советской. Этим он отличается от меркантилистского режима, которым в политэкономии обозначается определенная система имперского господства – о ней еще пойдет речь. Разница между меркантильным и меркантилистким примерно та же, что между социальным и социалистическим, или реальным и реалистическим.
[Закрыть].
Польза колоний
Главной целью и смыслом торговли меркантилисты считали накопление золота в государственной казне. Население не не рассматривалось им решающим фактором. В начале XVII века Англия казалась перенаселенной страной, политики радовались эмиграции излишнего населения в Америку. Торговля могла вестись частными лицами, но она всегда нуждалась в защите и поддержке со стороны государства. Так британская торговля на океанских просторах была бы невозможна без Королевского флота, защищавшего купеческие корабли от врагов и пиратов. Но и военный флот во всем зависел от коммерческого: на купеческих кораблях проходили отбор и подготовку те, кто в случае войны становились матросами и офицерами военного флота. В меркантилистских теориях и практиках можно видеть ранние шаги капитализма, как это делает Иммануил Валлерстайн, но вслед за камерализмом и в соперничестве с ним меркантилизм был стадией в понимании и проектировании государственных и специфически имперских институтов. Практические герои меркантилистской экономики, купцы-перевозчики, были предпринимателями и капиталистами, но идеи частной инициативы и предпринимательства не играли роли в ее обосновании.
Богатство казны было силой государства, и то и другое было первичной целью, не нуждавшейся в объяснении. Считалось, что обилие золота в казне поможет в случае войны или кризиса; так, наверное, и было в эпоху наемных армий, хотя на деле войны чаще финансировались не казной, а долгами. Накопление золота требовало положительного торгового сальдо, то есть превышения экспорта над импортом. Предполагалось, что высокий регулятор – в Англии им был парламент – может влиять на баланс торговли, сокращая импорт и поощряя экспорт. Часть импорта, к примеру, состояла из предметов роскоши; облагая импорт пошлинами, его можно было сократить. Но другую часть импорта составляли необходимые предметы массового потребления, к примеру, продовольствие. Такой импорт можно было уменьшить, только сдерживая массовое потребление. Наконец, третью часть импорта составляли припасы, нужные самому государству, – к примеру, такелаж для военного флота. В таком случае пошлины были низкими; практиковались и субсидии, направленные на замещение импорта.
Колонии не должны были конкурировать с материнской страной; им следовало дополнять ее оборот, снабжая недостающим сырьем, поглощая избыток населения и, наконец, покупая ее товары. Материнская страна была обрабатывающим центром для сырья, поставляемого колониями. Те, в свою очередь, становились рынками для сбыта готовых товаров, произведенных метрополией. Сырье и товары шли еще и на внешний рынок, то есть в метрополии или колонии других империй; конкурентов там надо было вытеснять, производя товаров больше и дешевле. Объем мировой торговли представлялся конечным: что доставалось одному конкуренту, уходило от другого. По мере того как рос оборот этих обменов, росла и налоговая база империи. В казне оказывалось больше золота.
Торговля метрополии с колониями имела качественное преимущество перед торговлей с другими империями. Внешние партнеры империи были ненадежны: торговля с ними страдала от войн и пошлин. Чем больше Великобритания зависела от своих колоний и чем меньше полагалась на торговлю с другими империями, тем лучше. Все обмены с колониями сходились в материнской стране; обмены разных британских колоний между собой не поощрялись или напрямую запрещались. Со всем этим была связана новейшая вера в силу государства. Торговля ведется частными лицами – так парусами управляют матросы. Но государство, как капитан, имеет исключительную способность направлять ход этой гигантской торговой машины. Французский философ Кондорсе сравнивал меркантилизм с макиавеллизмом. Только под мудрым управлением имперского суверена сырьевые колонии могли принести пользу материнской стране.
Канадский историк Клаус Кнорр, автор классической книги о британских колониальных теориях, перечислил аргументы, которые звучали в парламенте и прессе: колонии нужны для обращения дикарей, без них не подготовить моряков, надо найти новый путь в Индию, империи нужны месторождения золота и серебра, метрополию надо избавить от избытка населения и, наконец, колонии увеличивают государственные доходы. Повторяющимся аргументом в пользу колоний была добыча сырых материалов, нужных британской экономике. Британский импорт в это время включал четыре категории: поставки такелажа, поташа и других «морских припасов» из балтийских стран и России; импорт соли, вина, сухих фруктов, шелка, сахара и табака из Южной Европы; покупки специй, тканей и красителей на Дальнем Востоке; поставки рыбы из Атлантики. Многие из этих товаров были предметами роскоши; соответственно, от их поставок можно было и отказаться. Только такелаж, соль, красители и поташ были стратегически необходимы Англии, и эти поставки пытались заменить продуктами британских колоний. Навигационные акты, принятые парламентом в 1651 году и продержавшиеся почти двести лет, запрещали иностранным кораблям возить колониальные товары и разрешали колониям торговать многими видами сырья только в английских портах. Создавая монополию на перевозки, Навигационные акты повышали транспортные издержки и, соответственно, цену любого колониального сырья. В результате сахар французских островных колоний был дешевле британского сахара, что позволило французам захватить большую часть европейского рынка. От Навигационных актов страдала британская промышленность, но от них выигрывал коммерческий флот, который играл роль картеля, контролировавшего перевозки. Поэтому Адам Смит писал, что власть над торговым миром принадлежала не производителям сырья или товаров, но их перевозчикам.
Проблемы сырьевых поставок приобрели центральное значение около 1700 года. Парламент постоянно возвращался к тому, что возможные враги Англии контролировали жизненно важные поставки сырья. Эта зависимость могла губительно сказаться как раз тогда, когда нужда в сырье особенно велика, – в случае войны. И если британский флот мог помочь в обеспечении морских путей, он был бессилен, если враждебный монарх ограничивал экспорт из своих владений или вовсе объявлял эмбарго, как это потом сделал Наполеон. К примеру, сэр Джилберт Хиткут говорил в палате лордов в 1721 году: «Пока мы получаем наши военно-морские запасы из России, во власти Царя остается не только установить на них ту цену, которая ему нравится, но и вовсе остановить эти поставки, если ему захочется». Путь решения этой проблемы видели в колониальном импортозамещении. Этот сырьевой аргумент был самым важным, когда принимались такие затратные, огромные по своему значению решения, как создание Компании Восточной Индии и колонизация Северной Америки. Америка мыслилась по образцу Индии: англичанам надо было создать там торговые посты, а краснокожие будут сами добывать меха, пеньку и рыбу, чтобы менять их на товары британской промышленности. Ожидалось, к примеру, что корабельная древесина из Вирджинии обойдется вполовину дешевле, чем обходились ее поставки с Балтики, что индейцы начнут производить шелк, вино и оливковое масло и что колонии будут снабжать адмиралтейство пенькой и льном. Из американских надежд сбылись только поставки табака и муки, позднее древесины и хлопка, но англичанам пришлось завозить рабочую силу и обустраивать американские колонии в масштабах, которые вряд ли входили в первоначальные ожидания. По мере того как росло население колоний (а росло оно гораздо быстрее населения Британских островов), росло и их потребление; к тому же доходы белого населения колоний были выше, чем в Англии. Соответственно, меркантилистские надежды на приход золота в казну не оправдывались. Один из идеологов меркантилизма, Чарльз Давенан, писал: «Колонии полезны для материнской страны, когда она их держит в должной дисциплине, когда они вполне соблюдают ее законы, когда они остаются от нее зависимы». Колонии недостаточно полезны во время мира и недостаточно сильны в случае войны, писал Давенан. Задолго до американской революции он предлагал ограничить расширение северных колоний, потому что сахарные острова казались ему безусловно полезными для империи, а колонии Новой Англии только поглощали ее ресурсы. Другой меркантилист объяснял: «Колонии не должны иметь культуру или искусства; это закон, который следует из самой природы колоний». Сэр Уильям Петти, один из основателей Королевского общества, даже предлагал переселить белых американцев в Ирландию.
Колониальная торговля часто оказывалась невыгодной. Голландская Вест-Индская компания платила очень неровные дивиденды, которые редко превышали 5 %; в 1674 году она обанкротилась, в 1730-м вовсе разорилась. То же произошло и с английской Компанией Южных морей; ее пузырь лопнул в 1720-м. От конкуренции в Вест-Индии выигрывал европейский потребитель: цены на колониальные товары неуклонно снижались. Ост-Индия была прибыльнее, потому что голландцам долго удавалось держать там монополию; акции Компании Восточной Индии давали больше 20 % годовых. Но балтийская торговля голландской мануфактурой в обмен на зерно, лен и коноплю давала купцам бóльшие прибыли, чем дальняя торговля с обеими Индиями. В балтийских портах ценились те же сахар, кофе и хлопковые ткани калико.
Значение сахарных островов было так велико, что когда Британская империя победила в Семилетней войне, ей пришлось делать трудный выбор между гигантской Канадой и крохотной, но прибыльной Гваделупой. Военно-стратегические соображения одержали верх над экономическими. Рикардо писал тогда: «Никакой особой протекции не следует оказывать ни Западной, ни Восточной Индии. Мы должны быть свободны привозить сахар из любой части мира». Переход британской экономики от сахара к хлопку сопровождался крушением меркантилизма и проповедью свободной торговли. В сравнении с сахаром переработка хлопка требовала больше труда и знаний. Убежденные в своем превосходстве, британские промышленники поверили в свободу торговли.
В 1834 году Эдвард Гиббон Уэйкфилд, автор многих проектов колонизации Австралии и Новой Зеландии, писал со знанием дела: «американские рабы и каторжники Нового Южного Уэльса – даже они сыты и счастливы по сравнению с очень многими англичанами, которые были рождены свободными». Об этом писал и Ричард Кобден: «Обитатели английских колоний во многих отношениях живут куда лучше, чем люди в Англии, – они владеют большими удобствами жизни, чем большая часть тех, кто платит налоги тут». Владелец прибыльной фабрики, печатавшей цветные рисунки на хлопковых тканях, Кобден стал главой Манчестерской школы фри-трейдеров, которая призывала к отмене меркантилистских законов. После катастрофического голода в Ирландии, вызванного эпидемией картофельной болезни, правительство Пила приостановило Хлебные законы. В 1849 году парламент отменил и Навигационные акты, основу меркантилистской политики. На волне успеха британских аболиционистов, которые сумели уничтожить рабство в империи и теперь пытались запретить его во всем мире, в Лондоне в 1850 году было создано Общество колониальных реформ, которое видело свою цель в освобождении британских колоний.
Обесценивание природы
Городской бум, определивший лицо Европы, был вызван дальней торговлей природным сырьем. Римские города развивались из укрепленных лагерей и определялись стратегическими расчетами. Города новой Европы росли там, где реки впадали в море, где шла перевалка грузов, где природные условия создавали удобные места для стоянки кораблей и работы водяных колес. Космополитические центры дальней торговли – Венеция, Севилья, Лондон, Амстердам, Марсель, Гданьск, Санкт-Петербург, в Америке Нью-Йорк и Новый Орлеан, – такие города были не столько средоточиями местных ресурсов, сколько форпостами глобального обмена, колонизовавшими окрестные деревни и провинции. Они и строились там, где земля оставалась пустой из страха наводнений и пиратов, – на низких берегах, дельтах и болотах. Закономерно, что в XXI веке именно эти города станут первыми жертвами глобального потепления.
Хорошим примером такого города – представителя большого мира, с трудом умещавшегося в местном пространстве, – был Глазго. Почти уничтоженный пожарами в середине XVII века, Глазго рос быстрее других шотландских городов. Тут был удобный порт, много леса, огромные верфи и хороший университет. Каждый четвертый купец занимался дальней торговлей. Корабли привозили вино и соль из Франции, древесину из Норвегии и пеньку из России, но главную прибыль давали атлантические колонии. В середине XVIII века в Глазго процветала промышленность первой переработки – очистка сахара с островов Центральной Атлантики, перегонка рома и переработка американского табака. Табак стал главным продуктом Глазго. В 1752 году, когда Адам Смит стал профессором моральной философии, Глазго ввозило, перерабатывало и вывозило больше табака, чем все английские порты вместе взятые. За океаном шотландские купцы избегали конкуренции, покупая табак у мелких фермеров по гибким ценам (англичане предпочитали крупных плантаторов и долгосрочные контракты). Поэтому цены на сырье в Глазго были ниже, чем в Лондоне или в Бристоле, что давало большие прибыли при реэкспорте табака. К тому же шотландцы имели большой опыт в уклонении от британских пошлин, иначе говоря, в контрабанде. Но местные торговцы табаком активно сотрудничали с властями, а потом и сами стали властью. В течение пятидесяти лет, с 1740-го по 1790-й, каждый городской голова Глазго был владельцем одной из табачных фирм. Как всякий трансокеанский бизнес, табачный был полон риска; он нуждался в расчете и капитале, а также в вере в Провидение. Вместе с верфями и фабриками в Глазго развивались банки, страховые конторы и пресвитерианская церковь, разновидность радикального протестантства.
Шотландия была присоединена к Англии в 1707 году, и ученая карьера Смита была типичной для колониального интеллектуала. Закончив школу в Кирккалди и Университет Глазго, он уехал в имперский Оксфорд, но ему там не нравилось. Он вернулся в Глазго преподавать логику и моральную философию. Кроме участия в университетской администрации, у Смита не было делового опыта. Источником его знаний о мире были кафе и клубы, где профессора потребляли колониальные товары – кофе, сахар, табак, ром – вместе с капитанами и фабрикантами. После многих лет преподавания Смит согласился стать домашним учителем в семье английского аристократа. Потом он, убежденный сторонник свободной торговли, стал членом Шотландского таможенного комитета; то была выгодная, но неприятная должность, смыслом которой был сбор доходов от шотландской внешней торговли в пользу английской метрополии.
Его знаменитая книга, «Богатство народов», устроена как оптический инструмент, который переводит фокус с микросцены внутренней экономики на панораму глобальной торговли. Разделение труда – главный ключ к богатству народов. Всякая ценность, например булавка, создается трудом, и только трудом народа создается богатство страны. Такова трудовая теория стоимости, как ее обосновал Смит. В промышленности разделение труда всегда глубже, чем в сельском хозяйстве.
Чтобы сделать булавку, нужно 18 операций, которые Смит увидел в шотландской мастерской. Кроме того, для этого нужна сталь. Проволоку надо вытянуть из слитка, сталь выплавить из чугуна, чугун добыть из руды, руду поднять из шахты, а шахту выкопать, построить в ней опоры, откачать воду. Это все тоже достигается разделением труда. Но есть и дополнительное обстоятельство. Шахта должна быть там, где есть руда. Это место надо найти среди тысяч таких же, где руды нет. Оно могло быть под властью чуждых или враждебных правителей. Защищая свои шахты или плантации, эти владельцы мешали свободной торговле. Чем более редким было их сырье, тем меньше цены на него отражали трудовые затраты. Монополии и пошлины, иронизировал Смит, соответствуют интересам нации, состоящей из лавочников и их элиты – купцов-перевозчиков. Им принадлежали торговые корабли, порты, каналы, верфи; их защищал военный флот; и они доминировали в установлении цен, налогов и пошлин. Согласно Смиту, меркантилистская система всегда предпочитала интересы производителей интересам потребителей, но и теми и другими она жертвовала в пользу морских перевозчиков. Сухопутное и неуклюжее у Гоббса, государство Смита возвращается к своей природе морского чудовища.
Открытие Смитом монополии – другая сторона его веры в конкуренцию. В его оптимистическом видении рыночного мира, монополия – неверное и временное отклонение. Монополия позволяет делать большие состояния, но невидимая рука со временем ликвидирует эти незаслуженные преимущества. Ключевая метафора, которую Смит использует для разъяснения монополии, – это коммерческий секрет, производственная тайна. Труд основан на знаниях, они распространяются неравномерно, но конкуренция открывает все секреты. Но не всякая монополия является следствием коммерческого секрета. Смит рассказывал о том, что каменоломни в окрестностях Лондона давали хорошую ренту, а в Шотландии не давали никакой: как ни дорог строительный камень, транспортировать его было невыгодно. То же и со строительным лесом: в Южной Англии правильные рубки давали прибыль, в Шотландии деревья оставляли гнить за ненадобностью. Даже прибыльность угольных шахт зависела от их местоположения: шахты около Оксфорда давали прибыль, шотландские месторождения оставались без дела. Веря в труд, Смит совсем не ценил природу – ни романтику шотландских озер и гор, которые войдут в моду со следующим поколением, ни тропическую плодовитость островов, с которых привозили табак и сахар. Он с недоверием воспринимал любые виды сырья и товаров, в стоимости которых транспортные расходы играли заметную роль. Торговля ими значила власть монополий и рост сверхприбылей. Невидимая рука считалась с трудовыми затратами, но не с транспортными расходами. К шахтам Смит тоже относился с осторожностью: дровами камины топить здоровее, чем углем, а другого предназначения угля он не видел. Фермерская земля во времена Смита продавалась из расчета тридцати годовых доходов; а шахты были таким рискованным бизнесом, что продавались за десять годовых доходов. Однако промышленная революция ужe началась; Смит дружил с изобретателем паровой машины, Джеймсом Уаттом, и помогал ему в организации дела. Но уголь и правда не возили на большие расстояния: транспортные расходы могли сделать его дороже дров. Цены на уголь были разными в разных английских графствах, как цены на соль в разных французских провинциях или цены на зерно в разных российских губерниях. Но металлы совершали огромные, почти кругосветные путешествия. Серебро везли из Перу в Испанию, медь из Японии во Францию, железо из России в Англию. Рынок металлов объемлет весь мир, формулировал Смит. Открытие серебра в Перу снизило цены на него в Европе и даже в Китае; то была первая глобализация, хотя Смит не знал этого слова.
Для Смита все, что добывается из-под земли, подчиняется другим законам, чем то, что растет на земле. Богатства недр определяются их редкостью, а это неверный источник богатства. Плоды земной поверхности создаются трудом, а он бесконечен. Чем больше продовольствия произвела земля, тем больше людей будет на ней работать, и от этого земля станет еще плодовитей. Наоборот, работа в шахте ведет к ее истощению. Испанское богатство, основанное на драгоценных металлах, не было продуктивным. Трудовая теория стоимости не объясняла сокровищ, полученных в американских шахтах. Обменная стоимость испанского серебра была гораздо выше трудозатрат. Труд в колониях не был свободным, как в метрополии. Подробно рассматривая изменения цен на серебро в Европе, Смит сравнивает их с изменениями цен на зерно. На любой ступени прогресса цена зерна является мерой труда. Цена серебра, напротив, не связана с трудом, она непредсказуема. Откроются ли новые шахты или закроются старые, цивилизация не улучшится и не пострадает. Содержание золота и серебра в монетах уменьшалось, но они не теряли своей стоимости; более того, их вытесняли бумажные деньги, вовсе не имевшие природного эквивалента. Смит сравнивал шахтное дело с лотереей. Испания стала такой же нищей страной, как Польша, писал Смит, хотя первая имеет ренту с американских шахт, а вторая нет. Он не жалел слов, чтобы лишить заморские сокровища, принадлежавшие другой империи и не подчинявшиеся трудовой теории стоимости, политэкономического значения. Как философы Просвещения тратили большую часть своих усилий на критику старого, католического мира, так и Смит тратил годы жизни и сотни страниц на критику старых, испанских идей о богатстве. «Даже самые обильные из шахт ничего не добавляют к богатству мира».
Одушевленное чудовище
Карл Маркс был лондонским политэмигрантом, жившим на деньги родственника, имевшего табачные плантации, и друга, владевшего хлопковой фабрикой. Ревизовав наследство Адама Смита, он и прославлял торгово-промышленный капитализм, и предрекал его гибель. Смит верил в «невидимую руку» свободной торговли; Маркс хотел «простых и разумных связей» между человеком и природой. Торговый обмен полон мистики; природа это причуда. Люди фетишизируют природу, не понимая определяющей роли труда в сотворении стоимости. «До какой степени фетишизм, присущий товарному миру… вводит в заблуждение некоторых экономистов, показывает скучный и бестолковый спор о роли природы в создании меновой ценности». На деле, считал Маркс, в создании стоимости природа участвует не больше, чем в определении валютного курса.
Любой товар, например сюртук, соединяет в себе два элемента – природное вещество и труд. Маркс не отрицает материальность сюртука, но принимает ее за скучную данность. Труд потребляет или даже пожирает сырье, создавая стоимость: товары суть «сгустки труда». Маркс перебирал еще несколько метафор для прояснения этих отношений между природной материей и человеческим трудом. Сырье без труда бесполезно – железо ржавеет, дерево гниет, хлопок портится. Спасает их только труд. «Живой труд должен охватить эти вещи, воскресить их из мертвых». Труд и пожирает сырые материалы, и воскрешает их к новой жизни. «Охваченные пламенем труда, который ассимилирует их как свое тело, призванные в процессе труда к функциям, соответствующим их идее и назначению», вещи превращаются из сырья в товар. Огонь, воскрешение, спасение; но Маркс употреблял и биологические метафоры, такие как метаболизм. Открытие им классовой борьбы связывают с увиденным им крестьянским протестом против огораживания лесов, развернувшимся в Пруссии. Маркс ценил работы немецкого биохимика Юстуса фон Либиха, описавшего деградацию почв и проложившего путь к использованию химических удобрений; предполагают даже, что эта метафора подсказала ему подход к определению отчуждения труда.
В главе «Капитала», названной «Процесс труда», Маркс делает следующий шаг. Труд создает из природы нечто третье, что не является ни трудом, ни сырьем. Ему нужна метафора, которая поможет понять соединение двух разных начал в рождении нового качества. Эта риторическая потребность возвращает Маркса к идее Уильяма Петти, английского экономиста XVII века. «Труд есть отец богатства, земля – его мать», – цитировал Маркс. Как же определить процесс их соития? Перебрав эти метафоры, Маркс предлагает еще одну, которая переносит субъектность с человека на сырье. Значение сырого материала, например хлопка или угля, состоит в том, что он впитывает (Aufsauger) в себя человеческий труд. Эта женская, материнская позиция не очень активна; и все же она противостоит труду как вполне самостоятельное начало. «Сырой материал имеет здесь значение лишь как нечто впитывающее определенное количество труда». Впитывая труд, хлопок превращается в пряжу. «Пряжа служит теперь только мерилом труда, впитанного хлопком». Труд пожирает сырье, природа впитывает труд – этим достигается некая симметрия. В применении к сырью и труду эти оральные метафоры – пожирать, вбирать, питаться – определенно нравятся Марксу больше, чем генитальная идея соития, найденная им у Петти. Чтобы создать 10 фунтов пряжи, нужно 6 рабочих часов ручного труда прядильщицы: хлопок, таким образом, впитал эти часы труда, чтобы стать пряжей. Потом эта пряжа впитает еще многие часы труда, чтобы превратиться в сюртук. Так и центнер угля, добытый из недр земли, впитал определенное число часов шахтерского труда. Товары множатся, вступая в новые взаимодействия. Вновь эротизируя, итоговая формула Маркса поражает игривым великолепием: «присоединяя к мертвой предметности живую рабочую силу, капиталист превращает стоимость – прошлый, овеществленный, мертвый труд – в капитал, в самовозрастающую стоимость, в одушевленное чудовище, которое начинает „работать“ как будто под влиянием охватившей его любовной страсти».
Одушевленное чудовище возвращает нас к Гоббсу. Это Левиафан, объединявший суверена и народ в едином образе. Свойственна ли, однако, левиафанам, как они известны политической мифологии, любовная страсть? Кажется, нет; все они представлялись одиночками, не имевшими ни партнеров, ни пола. Должны ли мы понимать капитал Маркса как одинокое чудовище, которое начинает само над собой «работать», будто занимаясь мастурбацией, и в этом секрет его самовозрастающей страсти? Экстатический образ государственного чудовища, ублажающего само себя и тем бесконечно творящего капитал, помогал Марксу отойти от не устраивавшей его эротической схемы «мать-природа, отец-труд». Она оставляла слишком много места природному сырью, мертвой предметности и конечной вселенной.
Неразделение труда
В течение многих веков истории, вплоть до Промышленной революции конца XVIII века, а во многих местах мира и много позже, почти все человечество жило натуральным хозяйством. Научный прогресс, экономический рост и дальняя торговля происходили отдельно от этого молчаливого большинства, в портовых анклавах атлантической цивилизации. Вот как описывает это не вполне мирное сосуществование Фернан Бродель: «С одной стороны, крестьяне жили в своих деревнях почти автономно, находясь в состоянии почти полной автаркии; с другой стороны, уже начала распространяться рыночно ориентированная экономика… То были две вселенные, два чуждых друг другу способа жизни, но объяснить эти две целостности можно только вместе». Крестьянский способ жить своим домом, семьей и натуральным хозяйством Бродель называл «материальной жизнью», противопоставляя ее «экономической жизни», которая возникает с развитием рынков. Сюда входит добыча ресурсов, изготовление товаров, их транспорт, обмен и, наконец, потребление; все это меняет свою природу, когда крестьянин, рыбак, шахтер становились продавцами, а добытые или созданные ими вещи становились товарами. Так «капитализм развернул свою экспансию, постепенно создавая тот мир, в котором мы живем и, уже на той ранней стадии, предопределяя этот мир».
Если крестьянин приходит на рыночную площадь ближайшего городка, чтобы продать там яйца или курицу с тем, чтобы заработать несколько монет, которыми он заплатит налог или купит железный наконечник плуга, он все равно остается внутри огромного мира крестьянской самодостаточности. Однако он не прочь участвовать в пространстве экономического обмена, и он там станет бывать все чаще; к примеру, он может подрабатывать в городе как отходник, занимаясь там ремеслом трубочиста или нанявшись на подсобные работы. Он может и вовсе стать торговцем, перепродавая товары, добытые или сделанные другими людьми. В рыночной экономике этот труд и материал, как и все ресурсы, товары, вещи и, наконец, люди, приобретали обменную стоимость.
Наш крестьянин мог предаваться всем своим занятиям одновременно – например, пахать землю весной, плести корзины летом, подрабатывать в городе зимой. Потом, однако, пришло время специализации: в конкуренции побеждал тот, кто сосредотачивался не только на одном-единственном ремесле, но на одной-единственной операции внутри этого ремесла. В знаменитом примере Адама Смита успешная фабрика по изготовлению булавок разделила этот процесс на 18 операций, и для каждой там был свой специалист. Смит говорит, что необученный человек мог бы, вероятно, сделать одну или несколько булавок за день; но в соседней мастерской по изготовлению булавок работало десять человек, и благодаря разделению труда они делали 48 000 булавок в день. По сути, Смит описывает конвейерное производство: один человек вытягивает проволоку, другой ее распрямляет, третий обрезает, четвертый затачивает, и каждый повторяет свою операцию около пяти тысяч раз, каждый рабочий день. Они все равно оставались бедны, рассказывал Смит, но их продуктивность была в тысячи раз выше, чем если бы каждый из них делал булавку целиком.
Рассказывая об открытом им разделении труда как главном секрете экономического развития, Смит вдавался в интересные детали. Деревенский кузнец, всю жизнь работавший молотком, может изготовить за день 300 гвоздей. А специально обученный юноша, ничего в своей жизни не делавший, кроме гвоздей, сделает за день 2300 штук. «Быстрота, с которой выполняются некоторые операции в мануфактурах, превосходит всякое вероятие, и кто не видел этого собственными глазами, не поверит, что рука человека может достигнуть такой ловкости». Именно разделение труда на простые операции ведет к применению машин: в отличие от человека, они могут делать только простые и повторяющиеся операции, зато делают их быстрее и точнее. Видевший расцвет английской шерстепрядильной промышленности, Смит рассказывает со знанием дела: «Шерстяная куртка, как бы груба и проста она ни была, представляет собою продукт соединенного труда большого количества рабочих. Пастух, сортировщик, чесальщик шерсти, красильщик, прядильщик, ткач, ворсировщик, аппретурщик и многие другие – все должны соединить свои различные специальности, чтобы выработать даже такую грубую вещь». К этому глубокому разделению труда надо добавить купцов и грузчиков, занятых доставкой материалов от одних рабочих к другим по воде и по суше. Но тогда надо добавить и «судостроителей, матросов, выделывателей парусов, а также плотников и кузнецов, которые делают телеги, конюхов и кучеров… А какой разнообразный труд необходим для того, чтобы изготовить инструменты для этих рабочих!» Например, для того чтобы изготовить ножницы, которыми пастух стрижет шерсть, нужен «рудокоп, строитель печи для руды, дровосек, угольщик… рабочий при плавильной печи, строитель завода, кузнец, ножовщик – все они должны соединить свои усилия, чтобы изготовить ножницы». Более того, огромная машина разделения труда и доставки товаров, нужная для производства скромных ножниц и простой куртки, не стала бы работать без финансовой системы – расчетных счетов, платежных поручений, кредитов и денег. Для этого нужны рынки и банки, суды и само государство. Вся эта огромная система основана на разделении труда, а также правах собственности и отношениях власти. В версии Смита, политэкономия строила логическую цепь от шерстяной куртки до самого парламента, спикер которого сидел на мешке шерсти – цепь, ведшую от разделения труда до разделения властей.