Текст книги "Молодой Бояркин"
Автор книги: Александр Гордеев
Жанр: Жанр неизвестен
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
пошел в контору выправить бумажные дела. Степанида включила радио, и радио сообщило
ему про войну.
Артемий ушел сразу, а с войны напомнил о себе только двумя письмами да
похоронкой. Семеро их детей остались на одну Степаниду. Работая все годы не покладая рук,
выбиваясь из последних сил, она представляла, что трудная, неблагодарная жизнь была в
Елкино и легкая, хорошая – где-то на стороне. Ее брат Андрей, как бы подтверждая этот
вывод, перекочевал со своей семьей и с матерью Лукерьей на станцию Мазурантово. От
колхоза его посылали в тот леспромхоз за пилами, и он высмотрел, что прожить там легче.
Степанида уехать не смогла, но детей своих убежденно настраивала на лучшую жизнь где-то
вдалеке. Старших, наиболее крепких, ей пришлось попросту выжить из дома, из села.
Младшие оказались податливей – Никита остался в городе после армии, а Полина и Людмила
уехали сразу после школы.
В лето, когда разъехались почти все, просторная ограда Степаниды полностью заросла
стелющейся мягкой травой, и на душу старухи пришло успокоение оттого, что жизнь, когда-
то клокочущая по всем закоулкам большого хозяйства, перетекла теперь в другие, более
счастливые места. Так прошел год, второй… Очень обрадовал ее тоненький черемуховый
прутик, проросший у самого крыльца от оброненной ягодки. Степаниде понравилось сидеть
на прогретом солнцем крылечке и смотреть на этот хлипкий росток. За свою жизнь она
привыкла наблюдать подрастание по отметкам на колоде, по коротким штанам и рукавам, но
тянущийся прутик давал удовлетворение более глубокое. Ростку она тоже желала добра, но
его для этого не требовалось пересаживать. Было что-то согревающее в том, что он должен
был вырасти, процвести и высохнуть здесь. У Степаниды появилась мечта – в полное
цветение черемухи сфотографироваться на крыльце вместе с кустом, с домом, и карточки
разослать на память детям. А тогда уж и умереть спокойно.
В селе осталась только Мария с мужем Алексеем да с детьми Колькой и Анюткой. И
поэтому этих последних она жалела больше всех, а Кольку, который дневал и ночевал у нее,
наставляла брать пример с дяди Никиты – служить в городе и после армии домой не
возвращаться.
Подначиваемый бабушкой, Николай частенько приставал к отцу с вопросом – почему
они никуда не уедут? Почему бы, например, не уехать на Байкал, как это сделал дядя Гоша?
Дядя Гоша был непререкаемым авторитетом. Он ездил на легковушке под серым
выцветшим брезентом, с двумя жесткими скамейками по бортам, между которыми всегда
бренчали какие-нибудь железяки. Николай любил с ним ездить. Ехали они как-то… Солнце
жарит, пыль в носу щекочет, а дядя песни поет. Какое слово племянник загадает, с таким
словом дядя песню запоет.
– Ух, что-то нас затрясло, – сказал он однажды в дороге, – надо скорость прибавить,
тогда ямы будут незаметны.
– Как это? Почему? – удивился Николай.
– А ямы нас трясти не будут успевать. Оно в жизни так и есть, племяш… Чем сильнее
живешь, тем меньше мелких ям.
Николай тогда не все еще понимал, но ему такое общение нравилось. Ни у кого не
было столько книг, как у дяди Гоши. Именно он первый в селе сделал у себя в доме городское
отопление – когда топили печку, наверху урчал бак, а по батареям булькала горячая вода.
Отец часто хвастался, что его шуряк – голова, и любил рассказывать истории о том,
как кто-нибудь пытался обдурить его по части техники и как это не удавалось.
В том, что дядя Гоша уехал потом из села, Николаю тоже увиделось какое-то
преимущество. По радио поют: "Славное море, священный Байкал…" И жить рядом с ним,
наверное, не шутка. И хотя говорили, что уехал он, во-первых, из-за ссоры с председателем
колхоза, а во-вторых, чтобы дочери учились в музыкальной школе, Николай считал, что
просто дядя способен на то, на что другие не способны.
Через два года отец поехал гостить на Байкал и взял Николая с собой. Что это была за
станция, где жил дядя! Темный еловый лес, глубокий снег, теплая зима. Дядя Гоша работал
начальником цеха деревообрабатывающего комбината и так же был в почете. Квартира у него
была настоящая городская. Был и телевизор, о чем в Елкино только мечтали. Теперь дядя
поразил знанием хоккея. Он вел по инженерному расчерченные графики, помнил результаты
многих матчей и каждую команду пофамильно. Но он уже не ездил на легковушке, и
никакого интересного разговора тогда не вышло.
Николай потом просто заболел этой байкальской станцией. Отец отговаривался тем,
что его не отпускают из колхоза, тем, что никто не купит их старый дом. Но однажды, когда
сын прицепился особенно крепко, он объяснил по-другому.
– Ты понимаешь, – сказал он, – не могу я уехать. Видишь эти голые горы… В них
особенного-то ничего нет, но привык я к ним. Мне нигде не нравится. Ты, наверное, не
поймешь…
Но Николай понял. Сам как-то уезжал на месяц всего за пятьдесят километров в
пионерский лагерь "Саранка". Родители не хотели пускать, мол, из села ездить в лагерь
смысла нет. Он – в слезы, а, оказавшись в красивом лесном лагере, начал вдруг считать дни
до конца сезона. Запомнилось возвращение. С остановки он шел медленно, основательно
оглядываясь по сторонам, обращая внимание на то, что раньше не замечал. Дома он сразу
заглянул в большую комнату с круглым столом, ярко освещенную солнцем. Из кухни пахло
свежим хлебом, который мать пекла каждый третий день. Хлеб устало лежал на лавке под
полотенцем, и от него шло тяжелое тепло. Было тихо, и Николай вдруг понял, что все это –
его.
Мать, прикрыв глаза тыльной стороной ладони, спала поверх одеяла в спальне,
отделенной от кухни желтой занавеской. От занавески все там было ясно-желтым: и беленые
стены, и подушки, и блестящее колесико швейной машины, стоящей в углу. Николай
несколько минут успокоено смотрел на мать, на ее раскрытую ладонь с мелкими черточками
и маленькими мозолями. Конечно, мама поднялась сегодня, как и обычно, раным-рано, а
теперь прилегла на минутку. Мать вдруг, словно удивившись чему-то во сне, проснулась и тут
же вскочила.
– Приехал!
Скоро Николай уже сидел перед стаканом молока из подполья, а мать, похлопав
ладошкой по горячей булке, отозвавшейся глубинным гулом, отрезала хрусткий ломоть,
особенно вкусный на боках, где корка была шершавой, потому что ей приходилось лопаться
и вытягиваться, когда булка поднималась на жару. Вот в этот-то момент Николай хорошо
понимал, что значит быть дома. Но потом это впечатление забылось, и все снова стало
привычным, незаметным. Николай знал про себя, что все равно он когда-нибудь уедет.
ГЛАВА ПЯТАЯ
В год гибели Генки Сомова в селе случилось еще одно несчастье. В колхозном табуне
началась эпидемия, и всех коней нужно было уничтожить. Несколько мужиков соорудили на
лугу круг из щитов и сгрудили туда коней. Потом им по очереди набрасывали на голову аркан
и трактором вытягивали из загона – кони были рабочие, сильные. Конюх Андрей подходил к
каждой бьющейся, придушенной лошади и стрелял в голову из мелкашки.
Гриня смотрел на это, остолбенев. Отец его – угловатый мужик с круглым кадыком на
горле, с длинным редким чубом только что загонял коней и теперь сидел в сторонке на еще
теплом седле. Гриня стоял рядом с ним, но когда, уже после пестрого Воробья, волоком
потащили какого-то другого, еще более любимого им коня, Гриня, оскалившись, бросился на
Андрея и, вырвав ружье, хрястнул прикладом о землю. Андрей, опомнившись, поймал его,
стиснул сзади.
– Ва-аська! – заорал он, поворачивая бледное лицо к Кореневу – старшему. – Забери
его! Зачем ты его привел!
Гринин отец медленно поднялся, швырнул узду и, ссутулившись, пошел прочь.
После восьмого класса Гриня уехал учиться в ветеринарный техникум.
Бояркину тоже было жаль коней, он даже отказался смотреть, как их стреляли, но
поступление Грини в техникум не одобрял. Такой ход жизни представлялся ему слишком
обыденным, скучным, без "полета". Сам Николай собирался шагать пошире, и в тетрадке с
самолетом на обложке он особенно жирно выделил слова Циолковского: "Человек полетит,
опираясь не на силу своих мышц, а на силу своего разума". Слова "на силу своего разума"
Николай подчеркнул дополнительно, что должно было постоянно напоминать ему об учебе.
С учебой же, особенно по самым важным для летного училища предметам, происходило что-
то странное.
История казалась нудной, неинтересной. Увлекательной она была лишь в седьмом
классе, когда с начала учебного года пришел новый историк. Выглядел он старше молодых
учителей – выпускников института, вместе с которыми приехал. Он был невысокий, с
крепким летним загаром, с белесыми щетинистыми усами, с жилистыми руками. Бояркину
почему-то запомнились и первые его жесты, и первые фразы. Сначала историк не назвал
своего имени и для знакомства не стал поднимать всех по списку. Он положил новенький
журнал на стол, прошелся у доски, критически посмотрел на всех и вдруг спросил:
– А что, ребята, вы любите историю?
Класс подавленно молчал, потому что утешить учителя было нечем.
– Конечно, любите, – спокойно, словно констатируя факт, продолжил учитель, – как же
ее не любить. История – ведь это вся наша' жизнь, а не просто школьный предмет. Я много
размышлял о жизни, и об истории. И я надеюсь, что с сегодняшнего дня мы будем
размышлять об этом вместе.
За несколько минут в классе произошел переворот – история стала любимым
предметом, а историк – кумиром. Его уроки были интересными и разными. Учебник он почти
не открывал, но часто зачитывал что-нибудь из других, разбухших от закладок книг:
исторических, художественных, каких угодно. Его страстное увлечение историей было как
порыв ветра, который завихряет и всех остальных. Не выучивших урок, если такие
находились, он не ругал, а просто не уважал, но это было куда неприятнее двойки.
Десятиклассники, у которых историк был классным руководителем, часто оставались после
уроков просто посидеть, поговорить с ним.
Но после зимних каникул учитель не приехал. Вместо него на первые уроки истории
приходила завуч Лидия Никитична и рассказывала, что их любимейший Анатолий
Федорович оказался липовым учителем с поддельным дипломом и что его, слава богу,
вовремя разоблачили. Да, он работал раньше в школе в соседней области, но, увы, в качестве
завхоза. Лидия Никитична рассказывала об этом многословно и назидательно, считая, что
этот случай может иметь для учеников некий воспитательный эффект.
Десятый класс объявил бойкот ее урокам, за что староста и комсорг получили
выговоры. Но за неделю возмущение спало. Спала и любовь к истории. А в понедельник из
города приехала молодая дипломированная историчка, которую уже во вторник прозвали
Курицей.
А какой невыносимой стала в девятом классе физика с приездом нового учителя,
выпускника университета. Он был низенький желтовато-смуглый, как китаец, с кривоватыми
ногами, с руками и плечами в одну дугу. Первое время его авторитет держался на том, что он
был самбист-перворазрядник. Но скоро это перестало иметь смысл. Уроки он вел лицом к
доске, исписывая ее вдоль и поперек. В класс он смотрел два раза – когда доска была еще
чистенькая и когда на ней не оставалось свободного пятачка. Иногда при выведении
очередной формулы у него что-то не совпадало, и он дискутировал сам с собой. В этом
случае он иногда оборачивался, и если с кем-то из учеников встречался взглядом, то обоим
становилось неловко, взгляды тут же расцеплялись; физик возвращался к своей доске, а
ученик к какому-то своему делу.
Бояркин в это время увлекался сочинением стихов, а Игорек Крышин карикатурами.
Однажды он нарисовал физика в виде паука, который, вылупив глаза, посиживал на паутине
из формул. Глаза получились очень похожими. Рисунок, как обычно, пошел по рядам,
вызывая смех, и вдруг очутился в руках учителя.
– Чья работа? – спросил он.
– Моя, – признался Игорек.
– Это что, карикатура?
– Дружеский шарж…
– Что-о!? – закричал физик. – А ну вон из класса!
Игорек отказался. Учитель стал выволакивать его силой. Крышин, разозлившись,
приподнял преподавателя от пола. Класс привстал. Игорек состоял в сборной школы по
баскетболу и по весовым категориям самбистов, наверное, подходил к полутяжеловесам, и
все-таки в физике в ту же секунду что-то сработало – он мгновенно освободился от захвата, и
все увидели, что там, где только что была голова Игорька, мелькнули его же ботинки. Рука
Игорька попала на болевой прием, и он, перепугавшись, заорал на всю школу. Разнимать их
прибежал сам директор.
Оказия вышла и с английским языком. С самого начала изучения языка класс
разделили на две группы. Группа, в которой оказался Крышин, попала к старой учительнице,
а та, в которой был Бояркин – к молоденькой. В этой группе до десятого класса сменилось
четыре учительницы. Все они были примерно одинаковыми, но больше всех запомнилась
последняя – Ирина Александровна, преподававшая в девятом. На уроке все сидели с
открытыми ртами, а Ирина Александровна простым русским языком рассказывала о своем
муже летчике, к которому она скоро уедет, о романтическом знакомстве с ним, о любви, о
свадьбе, о городской жизни. Ненавистные учебники служили здесь лишь маскировкой.
В последний год класс объединили. В группе Ирины Александровны все знали, какая
красивая жизнь ожидает всех впереди, а в группе старой учительницы неплохо знали
английский язык. Память об Ирине Александровне, которая была и классным руководителем,
хранили фотографии, сделанные в походах, на вечерах и просто на уроках. Вспоминая ее,
долго еще верили, что она была доброй и желала всем добра.
* * *
Весной, через год после Генкиных похорон, Бояркина и Крышина позвали на
поминки. Генкины одноклассники из села разъехались, но его ровесниками стали нынешние
выпускники. Генкина мать была седая, с не оттаявшими грустными глазами. Гостям она
поставила пиалки с коричневым гречишным медом и часто напоминала:
– Ешьте, ешьте, ребятки. Геночка-то сильно медок любил.
Ребята его ели, но он, искристый и пахучий, склеивал рот. В этот раз от матери они
узнали о Генкином намерении поступить в школу милиции. Николай давно понимал, что
Генка с его зубчатым кастетом тоже не отличался особым милосердием, но то, что он мечтал
о чем-то большом, искупало все.
Возвращаясь, они должны были перейти речку через те же дощатые мостки, Подступы
к ним были теперь загромождены строительным материалом. Преодолевая грязные весенние
лужи, прыгали с плиты на плиту. В двух местах Игорьку, который был в резиновых сапогах,
пришлось перевозить Бояркина на себе.
Доски мостков стали уже черными от ветра и воды. Они гулко стучали под ногами.
Ребята были почти на своем берегу, когда Игорек прыгнул с мостков на леса вокруг опоры.
– Подымить надо, – сказал он.
– Отцу, что ли рассказать про твое дымление, – задумчиво произнес Николай,
присаживаясь рядом.
– Придет время – сам узнает, – заметил Игорек.
Он закурил и бросил спичку в водоворот у самых подошв.
Они любили такое подтрунивание друг над другом, любили говорить друг с другом
грубовато, но именно потому, что были лучшими друзьями. Николай, правда, постоянно
завидовал Игорьку.
Все, начиная с рисования палочек в первом классе, у того выходило легче и проще.
Два года назад оба увлеклись баяном, но Николай остановился на "Во саду ли в огороде", а
Игорек по учебникам музыкального училища осилил теорию музыки и к десятому классу
играл на баяне, на гитаре, на клубном пианино, руководил школьным вокально-
инструментальным ансамблем. Почти каждый день под вечер Бояркин заходил за Игорьком,
чтобы идти на баскетбольную секцию, и еще из ограды слышал его баян. Игорек сидел в
майке, в синих сатиновых трусах перед проволочной подставкой для нот на круглом столе.
Босые ноги на холодном полу грел одну об другую. Николай трогал его за плечо. Игорек,
продолжая играть, поднимал лицо и кивал, но Николай, видя, что он не понимает, кто и зачем
пришел, нажимал какую-нибудь пуговку. Разлад в музыке возвращал Игорька на землю, и тут
выяснялось, что он еще не обедал, не чистил под стайкой и не поил корову с телёнком. Тогда
приходилось им обоим делать все с бешеной скоростью.
Теперь они сидели около опоры будущего моста, глядя в одно, загруженное плитами
место.
– Вон там он лежал, – сказал Игорек.
Николай кивнул.
– Ты не передумал еще со своим музыкальным училищем? – спросил он.
– Ты так спрашиваешь, как будто сам что-то передумал, – сказал Игорек.
– А вот, кажется, сейчас-то и передумываю. Летное училище для меня закрыто. Ты
сам знаешь, что у меня с физикой, да и с другими предметами. Но дело даже не в этом.
Несерьезно у меня с этим летным. Идти-то надо не туда, где красивее, а туда где от тебя будет
больше толку. Гриня Коренев пошел в ветеринарный техникум, и это понятно почему.
Понятно, почему Генка думал о школе милиции. Ты хочешь в музыкальное – у тебя талант. А
я? В моей голове действительно воздух – ни с того ни с сего – летное. Я вот что подумал: у
Генки же было серьезное намерение, так? Но почему же оно должно пропасть из-за какого-то
Кверова? Конечно, Кверова мы боялись, но, в сущности-то, кто он такой? С такими надо
бороться. Вот я и сделаю первый шаг. А в школу милиции, наверное, и физика не сдается.
– Да-а, – произнес Игорек, задумчиво покачивая головой, – складно подвел. Однако ты
умеешь себя поворачивать. Я бы так не смог.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Первая в жизни поездка на поезде за три часовых пояса захлестнула лавиной
впечатлений. Это было серьезное, независимое ни от дня, ни от ночи перемещение в
громадном поезде на массивных колесах, с мягкими полками и пластиковыми столиками.
Поначалу, после неумелого прощания с родителями на перроне, Николаю в этой обстановке
показалось мучительно одиноко. Он посидел на боковом сиденье, потом насмелился влезть
на полку, и полка, ласково покачивая его, понесла, наконец, из привычной, надоевшей жизни
в другую, счастливо-неизвестную жизнь. В эту жизнь он устремился и по собственной тяге, и
по авторитетным напутствиям бабушки Степаниды, и по наставлениям городских учителей,
особенно последней – классной руководительницы Ирины Александровны. Никогда потом
Николай не будет настолько далек от той простой истины, что самое дорогое место для
человека – это то, где он родился и вырос. Уезжая, молодой Бояркин думал, что для него
навсегда кончилось это село, которое началось еще, когда, по преданиям старых людей, "царь
надумал Сибирь осваивать". Основателями его были двенадцать солдат с семьями, которым
двадцатипятилетнюю службу заменили вечным поселением. Помнились несколько фамилий
первых переселенцев и среди них – Бояркины. Позднее на обжитое место начали сселять
отбывших каторгу и политических. Одновременно в округе возникли и казачьи поселения
для перехвата беженцев, которых в Забайкалье называли "батхулами". Однако даже те
двенадцать семей солдат были не первыми здешними жителями. Должно быть, они и сами
гадали, что это за каменные плиты торчат из земли в виде прямоугольных коробок? Лишь
недавно, в наше время, поработали там археологи и оставили у наибольшего скопления плит
табличку:
Могильник.
3 – 2 век до н. э. охраняется государством.
Как видно, древним было это место – одно из тех, где люди живут всегда.
Проспав с полчаса, Бояркин положил подбородок на руки, и стал смотреть в окно на
тянувшиеся горы, поля и перелески. Так проглазел он до вечера, а, проснувшись утром, снова
уставился в окно, с удивлением обнаружив, что земля стала какой-то гладко-неуютной. Это
была равнина, которой он никогда не видел. С утра же Николай начал напоминать себе, что
впереди экзамены и сейчас не время бесполезно таращить глаза. Он ругался и все-таки не
мог оторваться от окна до тех пор, пока от долгого лежания не начало ломить голову. К тому
же надо было сходить в туалет и умыться.
В туалете, в зеркале, Николай в первое мгновение не узнал себя. Прямо на него
смотрел молодой растерянный человек, с чуть продолговатым лицом, с бритыми несколько
раз и снова прорастающими усами. Он ли это? Его ли это вчера провожали родители? А
правильно ли все то, о чем он раньше думал, мечтал, кто он вообще такой? Оказавшись без
знакомого поддерживающего окружения, Бояркин с ужасом осознал свое полное
беспомощное растворение в новом непривычно мире.
На нижних полках в его купе располагались два старика. Еще лежа наверху, Бояркин
прислушивался к ним. Одни говорил тяжелым, прокуренным басом. Голос другого был
легкий и ироничный. Басом говорил старик с плоской редкой бородой. Судя по разговорам,
он вез из Забайкалья целебный мужик-корень. Другой старик был с усохшим морщинистым
лицом. 0н постоянно оглаживал клетчатую рубаху, застегнутую до самого колючего
подбородка. Этот последний, которого звали Прокопием Ивановичем, был знатоком всего,
начиная от засолки огурцов и кончая обстановкой в Китае, которой не знал никто. Он
постоянно посмеивался над бородатым попутчиком. Если они играли в карты, то ссорились и
надолго замолкали. А потом снова начинали с карт.
Когда Николай вернулся из туалета, их дела приближались к очередному перемирию,
и появление молодого попутчика помогло этому. Объединившись, они расспросили: как
зовут, кто родители, откуда, куда и зачем? Накормили его. Николаю пришлось пользоваться
их добротой, потому что взять продукты из дома он наотрез отказался, ехать с харчами ему
показалось стыдным, уж как-то совсем по-деревенски. Чтобы отблагодарить стариков,
Николай пошел к проводнице за чаем, и, когда принес стаканы в подстаканниках, то
оказалось, что старики уже опять поссорились.
После обеда бородатый пошел в туалет, где была небольшая очередь. В это время по
радио сообщили, что в стране осуществлен запуск космической ракеты с человеком на борту.
Тут же пошли песни и стихи. "Это сумма всех наших стремлений, это сумма усилий всех
плеч", – торжественно декламировалось из динамика.
Бородатый вернулся, уже обсудив с кем-то такое радостное событие и приготовив
новый неожиданный вопрос – как устроена в ракете уборная? Уж на этой-то проблеме его
ученый попутчик должен был сломать себе шею.
Прокопий Иванович пригладил рубашку на груди и стал излагать такое, что Бояркин
зафыркал, а молодая, хорошо одетая женщина на боковом сиденье поспешила в другое купе.
– Ну, ты и загнул, – сердито сказал бородатый, – уж не знаешь, так молчал бы,
болтун…
Через полчаса старик стащил с багажной полки рюкзак с широкими походными
лямками.
– Сын должен встретить, – сказал он Николаю, не замечая посмеивающегося
Прокопия Ивановича.
Теперь он начал внимательно всматриваться в окно, отыскивая знакомые приметы,
когда же вагон пролетел по гудящему железному мосту, поднялся и надел простой клетчатый
пиджак, на котором оказались три ряда орденских планок и отдельно два ордена Славы.
Прокопий Иванович засуетился, схватил рюкзак и, задыхаясь от его неожиданной
тяжести, помог вынести в тамбур. Николай тоже пытался помочь, но в узком проходе только
мешал.
– Где воевал-то? – перекрикивая скрип тормозов, спросил Прокопий Иванович у
бородатого в тамбуре.
– В Белоруссии, под Смоленском, в Польше. В разведке, – ответил тот.
Поезд остановился, и он вышел на промазученый гравий какой-то маленькой,
утонувшей в зелени станции. С платформы к нему шел высокий мужчина в мотоциклетном
шлеме и в забрызганных грязью сапогах.
Через две минуты поезд тронулся. Пока Прокопий Иванович и Бояркин пробирались к
своему купе, промелькнуло название станции.
Вечером они сидели друг против друга за маленьким столиком, смотрели в окно и
думали каждый о своем. Лицо старика в последних отсветах солнца казалось грубым и
бугристым, как ласточкино гнездо. Непонятно было, куда исчезла его насмешливость.
– Леспромхозовский я, – вдруг сообщил он, – правда, уж пятый год на пенсии.
Старуха, слава богу, есть. Внуков и детей уйма. Одна дочь в Ленинграде. Приглашают жить к
себе. А мы деревню любим, задумчивость, в общем. Жить-то ведь надо так, чтобы успевать
соображать, что живешь. В Ленинграде, к примеру, или в Москве все бегут как угорелые.
Бегут, бегут… Остановиться бедным некогда. Едят-то прямо на ногах в магазинах.
– В кафетериях, – с улыбкой уточнил Николай, которого сейчас как раз и притягивало
это "бегут".
0н вообразил светлый и прекрасный город, в который приедет. Сначала пойдут старые
маленькие, даже скособоченные домики, которые постепенно сменятся высокими и
светлыми. Маленькие домики портили всю картину, а вот если бы, как в ворота, сразу
вкатить в настоящий город… Николай даже вздохнул взволнованно.
– Зря я над ним смеялся-то. Он ведь фронтовик, орденоносец, – говорил между тем
Прокопий Иванович, – а вот у меня по-другому вышло. Нас, леспромхозовских, вначале
взяли на войну, а потом вернули. Девки да бабы в нашей работе слабоваты. Тяжело было –
тоже мурцовочки-то хлебнули… Война, она ведь по всей территории была, хотя сам-то фронт
только с краю… Это уже в пятидесятых годах один военкоматовский увидел мой белый билет
и говорит: ты же, мол, здоровый как бык. Ох, я и выдал ему! Они же сами мне этот билет
всучили. Сколько я ходил, уговаривал. Но, с другой стороны, и они правы – надо было кому-
то лес валить. А как по справедливости – кому нужно было на смерть идти, кому нет? Как тут
рассудить? Вот у тебя деды есть?
– Нет, – ответил Николай. – Одного в сорок первом убили, другого, кажется, в сорок
втором.
– Н-да-а, – напряженно пошевелив губами, пробормотал старик. – Вот тут и
разберись… Если бы я погиб на войне, то не было бы моих шестерых девок. И внуков бы они
не нарожали. Но, может быть, твой дед тогда остался бы, и у тебя теперь было бы больше
родни. Ты, конечно, и не думал об этом, а я на пенсии только о таком и думаю. Самое-то
страшное в войне то, чего мы не понимаем и даже не можем по-настоящему понять. Страшно
то, что сейчас не живут люди, которые не родились. И тут по справедливости не разберешь,
кто должен был погибнуть, кто нет. Никто не должен бы – вот и весь сказ. Но ведь погибли, и
надо как-то это объяснить.
К вечеру они остались в купе вдвоем, и Прокопий Иванович мог говорить, даже когда
улеглись.
– У нас ведь тоже трудно было. Мы когда, добровольцами собрались, так нам говорят:
от трудностей бежите. Народу у нас и вправду не хватало. Лес валили в одиночку. Брата
моего старшего лесиной насмерть зашибло. Как ударило, только кровь из ушей, и все. И меня
цепляло. Сюда вот, погляди-ка…
Весь день старик говорил об одном и том же, и Бояркин притворился спящим.
– Да что я могу рассказать, – вздохнув, еле слышно пробормотал Прокопий Иванович,
– я это что… Тебе бы того, с орденами, послушать. А слушать-то надо, а то вы, молодые,
сейчас как бы в аванс живете. Вот и ты, друг мой Колька, кто ты есть сейчас? Человек – не
спорю. Две руки, две ноги и голова. Так ведь, люди сразу с такого начинались. А ты вот
сейчас едешь в поезде, глазеешь себе туда-сюда. И одет, и обут, и все в твоем распоряжении.
А ведь это не всем давалось, не всем. Так чем же ты от других отличаешься? Да ничем, Но
только все, что ты имеешь и видишь кругом-то – это все в аванс. Эх, полка-то… полка-то…
Прямо готовый матрас. Хорошо жить стали. В космос летаем, А ведь на ракеты много
надо было силы накопить. Они ведь вон какие мощнющие. Какую свою силу в дело
вложишь, такой силы это дело и есть. Может, и от моей силенки там немного…
Бояркину было неудобно, что старик говорит так откровенно, но потом догадался, что
с какого-то момента он просто думает вслух, и даже слова "друг мой Колька" сказал для себя.
Можно было, конечно, и вникнуть во все, но до того ли?
Николаю понравилась атмосфера длинной дороги. Как здорово было видеть леса,
поля, города, такие одинокие и беспомощные перед широтой пространства станции и
маленькие полустанки. Как хорошо показалось ночью, в полусне, ощутить мягкие толчки
тормозов, заметить в купе яркие вспышки проносящихся прожекторов, услышать голос
сильных станционных динамиков, а днем увидеть залитый солнцем незнакомый перрон,
людей с чемоданами, которые съехались на этот железнодорожный узелок или, напротив,
разъедутся сейчас в свои села, поселки, города, о которых ты даже не слышал и, возможно,
никогда не услышишь. Разве могло это быть каким-то авансом, который якобы возможно
оплатить?
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Первый же экзамен в школу милиции Бояркин завалил. Оценки стали известны
вечером, и ему разрешили ночевать в общежитии еще ночь. На другое утро Николай с
чемоданом вышел на крыльцо и нырнул в парк через дорогу. Минут пять просидел на
скамейке, ни о чем не думая, лишь "согласуя" себя с новой обстановкой.
По тому, что особого расстройства от провала не было, Бояркин должен был признать,
что, несмотря на слои возвышенные рассуждения, ехал он сюда не столько для того, чтобы
поступить в училище, сколько для того, чтобы остаться в городе. Он, может быть, и приехал-
то именно сюда лишь только потому, что здесь была прочная подстраховка – здесь, в этом
городе, жил материн брат Никита Артемьевич, который после армии не вернулся в Елкино.
Да, да вот это и было главным. Николай вспомнил, как два дня назад вечером он из окна
седьмого этажа общежития увидел изгиб одной из самых великих сибирских рек, с длинным
мостом, по которому цепочкой тянулись зеленоватые, загадочно мерцающие огоньки. По
набережной стояли высокие дома, от которых в летней бархатной темноте остались лишь
разноцветные квадратики окон. В кино такое выглядело несравненно бледнее. "Кровь из
носу, но надо поступить", – пронеслось тогда в голове, но эта-то мысль и выдавала желание
во что бы то ни стало зацепиться в городе. Хочешь, не хочешь, а признай, что все-таки ты
несерьезный, глупый гражданин.
В парке были широкие развесистые деревья, под которыми утром держалась
прохладная свежесть, но свежесть особенная – городская, парковая. За витой оградой
проводами и моторами гудела улица – напряженное русло сложной, цветистой жизни.
Бояркин уже знал, что в полдень улица станет пыльной, знойной и страшно многолюдной.
Он подхватил чемодан и подошел к старику, сидящему на соседней скамейке,
– Дедушка, растолкуйте – как добраться? – спросил он, протягивая конверт.
Старик разъяснил, а Николай записал все в блокнот.
Пассажиров в автобусе было мало, и постепенно Бояркин вместе со своим чемоданом
продвинулся к водительской кабине. Верткость большого автобуса показалась ему даже
непонятной. Поразительной была скорость встречных и обгоняющих машин, поразительна
смелость или дурость пешеходов, снующих перед самыми колесами,
Первая жена дяди Никиты была из Елкино. Она приехала к нему, когда у дяди
закончилась служба. А пять лет назад попала под большегрузный автомобиль. Два года назад
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?