Текст книги "Сочинения в трех книгах. Книга третья. Рассказы. Стихи"
Автор книги: Александр Горохов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Сбежали они после обеда, когда охрана дремала на первом весеннем солнышке. Неслышно ушли с лесоповала, переплыли на плоту речку и подались сначала в тайгу, а потом на болота. Оттуда непроходимой тайгой пошли безлюдными местами в сторону железной дороги, но не той, которая была рядом с поселком, а к дальней, километрах в пятистах от него.
Пока охрана заметила, пока сообразила, пока начали погоню, короче, не поймали. Всю весну беглецов искали, перекрыли железнодорожные станции, отслеживали поезда, катера, баржи, лодки, но не нашли. К концу весны про побег начали забывать. А к середине лета и вовсе забыли.
А беглецы шли, шли и шли.
Полмесяца они питались продуктами, захваченными из лагеря, потом неделю всякой попадавшейся на болотах съедобной всячиной. К этому времени отощали и готовы были от голода перегрызть друг другу глотки. Драки вспыхивали каждый день. Главарь стравливал между собой слабых.
Во время одной из драк он подкинул нож, и вышло убийство. Беглые помолчали, почесали затылки, поматерились и решили закопать убитого. Тогда главарь предложил:
– Зачем зарывать столько мяса? Давайте съедим.
Остальные молчали. Одни боялись возразить, другим было противно. Третьи онемели от ужаса. Главарь отрезал от убитого кусок и подвесил на палке над костром.
– Его не сожрете, сами подохнете.
Противный запах жареной человечины стал распространяться над островком посредине болота. Когда прожарилось, главарь посолил кусок, и подошел к мужику, который убил изжаренного бедолагу…
В этом месте голос рассказчика всегда становился тихим, он вытаскивал из костра печеную картофелину, делал паузу, дул на картошку, и когда она немного остывала, тыкал ее в рот какому-нибудь малышу и во все горло орал:
– Убил, теперь жри!
Малыши опять визжали от ужаса, тот, которому пихали в рот, отбрасывал картошку, а остальные покатывались со смеху и снова начинали выпроваживать малышей.
Но тем хотелось узнать, чем закончится, уходить не хотелось, они опять упрашивали, их опять оставляли.
Потом съедали по картошке, и кто-то спрашивал:
– А что было дальше?
– Дальше? А дальше было вот что… Главарь нарезал убитого на куски, раздал каждому, заставил изжарить и съесть.
Потом рассказ про съедение и зажаривание очередного бедолаги повторялся раз пять, а то и десять. Взрослые пацаны пугали, младшие визжали. А заканчивалось так:
– Через месяц они почти подошли к дороге. По ночам уже стали слышны гудки паровозов.
Беглых осталось двое. Главарь и повар. Повар все время прикидывался, будто не понимает, почему гибнут люди, причитал над их невезучей судьбиной. Был он толстым и здоровым, и поэтому оставил его главарь напоследок.
И вот в последнюю ночь, когда главарь заснул, все изжаренные вышли из костра, подкрались к нему, вытащили у него из кармана нож и воткнули прямо в сердце.
Главарь катался по земле, выл от боли. Повар проснулся.
Он давно сообразил, что столько народу главарь взял в побег не для того, чтобы оделить их золотом, а как ходячую еду.
Повар ударил главаря палкой по голове. Удар был сильнейший, но тот выдержал, и завязалась драка. Повару удалось скрутить и связать главаря. А потом повел его назад в лагерь. Мошкара жрала их невыносимо. Лица опухли. Тела зудели от укусов.
Что такое мошкара все понимали. Она досаждала нам с весны до осени, и рассказ казался от этого еще правдивей.
– И вот в конце июля к воротам лагеря подошли двое. Впереди со связанными руками шел главарь, за ним, с ножом, повар.
Охранники выскочили, начали материться, кто это не дает им спокойно греться, и обомлели. Им стало страшно. Вместо лиц у пришедших были распухшие кроваво-красные шары. Глаз почти не было видно. Доложили начальнику лагеря. Потом, в лазарете, повар пришел в себя и все это рассказал.
Повару даже срок за побег не увеличили. Но перевели куда-то подальше от наших мест, на Дальний Восток, а главаря расстреляли, и теперь он ходит возле костров, – шепотом заканчивал рассказчик, а мы все подхватывали и орали напоследок, пугая малышей:
– И ест маленьких детей!
На часах 6:36.
Пора вставать. Воду в чайник надо бы с вечера наливать, чтобы к утру хлорка из воды вылетала. Вчера забыл. Теперь вода нагреется, закипит, хлор из нее весь не вылетит, начнет взаимодействовать с какой-нибудь органикой. Получится хлор-органика, диоксины. Канцерогенщина всякая. Потом рак желудка. Если по-честному, меня это не трогает. Что будет, чего не будет. Может, выйду из дома и под трамвай попаду.
За окном загремели троллейбусы, автомобили. Почему – «автомобили». Я же так не говорю, вернее, не думаю. Я почти всегда говорю в мыслях: «Авто». Чтобы не удлинять то, что и так понятно.
У Маяковского:
В авто, последний франк разменяв,
– В котором часу на Париж? —
Марсель бежит, провожая меня…
Ну и так далее.
Когда-то в школе учительница литературы задала выучить любимое стихотворение Маяковского. Я выучил это. Оно было самым коротким в книжке.
На уроке учительница спросила, почему мне понравилось именно это. Я честно сказал.
Все засмеялись. Засмеялись, что я сказал правду.
Где ты, мой поселок? Где ты, мое детство? Только в памяти. Помру, и его не станет.
7:00
Семь – цифра счастливая.
Везде на земле солнце круглое. Откуда ни посмотри – раскаленный желтый диск. И только в нашем поселке солнце было семиугольное. Это мне показал Борька Пилипенко через закопченное стекло. Борька говорил, что сам не поверил, когда увидел углы. Потом посчитал. Углов было семь, и он понял, что мы живем в необычном месте.
Много лет после, по радио, я услышал, что бывают места на Земле, где в какие-то моменты из-за особенностей то ли местности, то ли угла преломления, то ли еще каким-то оптическим причинам солнце можно увидеть даже как квадратное. Я вспомнил про Борьку. Значит, он не выдумывал, и нам это не казалось. Значит, солнце могло быть семиугольным. Могло! Занятно.
А место было и вправду необычное. Старинный поселок Коми. Здесь в древности хоронили возле языческого холма князей, совершали жертвоприношения, убивали и сжигали оленей, а самих князей закапывали вместе с оружием, ценными вещами, одеждой. Но это было давно, а в моем детстве кроме разговоров ничего не было.
Никто не знал, где этот холм, где могилы князей, где клады, которые закапывали возле поселка сначала древние люди, потом разбойники. Никто не знал, где схроны и пещеры, в которых они прятались давно, а уже совсем недавно – беглые зэки.
Зимой было полно дел кроме учебы: лыжи, коньки. Каждую неделю ходили в ближний от поселка лес, искать елки для Нового года. Присматривали, выбирали попушистей, проверяли их.
Чтобы никто по ошибке не срубил чужую, к елкам привязывали разноцветные лоскуты.
В середине декабря обычно проходил новый слух, будто возле поселка объявилась стая волков, нападавших на людей. Будто одному мужичку, который ездил в лес за дровами, с трудом удалось отбиться от них. А потом стали рассказывать совсем жуткую историю.
Рассказывали, что молодой парень, только окончивший морское училище приехал к невесте в соседнее село. От станции оно было километрах в десяти, попутных машин не было, и он решил дойти пешком. Два часа ходу – и дома.
Идет молоденький военмор в парадной форме, песни поет, на боку кортик болтается. Километра через два стало ему казаться, что за ним следят. Он шаг ускорил, оглядываться стал, потом сразу за очередным поворотом прыгнул в кусты у дороги и затаился.
Через минуту видит – волк вышел, остановился, шею вытянул и нюхает. А парень таежником был, на охоту много раз ходил, повадки зверья знал неплохо, поэтому спрятался с той стороны дороги, в которую ветер дул. Волк человека не видит, не чует. Моряк отчаянным был, кортик из ножен вытащил, прыгнул на серого матерого зверину и в горло воткнул, а потом сразу, пока тот не опомнился, в сердце и убил.
Вышел из засады моряк, огляделся, больше ничего подозрительного не заметил, кортик в ножны вложил и дальше пошел.
Однако через полчаса парень стал чувствовать, что кто-то опять идет за ним и следит. Он решил повторить свой прием и опять спрятался в кустах возле дороги. И опять как в первый раз увидел волка.
Начал вытаскивать кортик из ножен, а тот не вытаскивается. Примерз. Парень сгоряча забыл кровь волчью стереть с клинка, она замерзла и намертво связала ножны с лезвием. А волк набросился на него. Парень отчаянно сопротивлялся и после долгой борьбы задушил волка, но и сам был изгрызен сильно. Не смог подняться. Еле-еле выполз на дорогу и потерял сознание.
Так бы и замерз или умер, но оказался везучим. Мимо проезжала машина и подобрала его. Привезли в поселок, перевязали, привели в чувство. Жив моряк остался, но все-таки отморозил руки, и три пальца на правой ему отрезали.
Нас из-за этих слухов отпускали за поселок только группами, человека по три-четыре, не меньше.
В конце декабря пришло время рубить елки.
Мы с Борькой пошли вместе.
День стоял солнечный, морозный. Снег хрустел под лыжами. Искрился на солнце. Было весело и спокойно. До наших елок добрались за час. Сняли и воткнули в снег лыжи, утоптали под ёлками, отвязали цветные лоскуты с веток, в общем, приготовились рубить.
А вот дальше пошло совсем не так, как нам хотелось.
Из-за елки вышел огромный мужик. В ватнике, сапогах, ушанке.
«Зэк. Беглый, – поняли мы. И чуть позже дошло самое страшное. – Убьет, чтобы не проболтали, что его видели».
Он вытащил руку из рукавицы, поманил нас здоровенным грязным указательным пальцем.
– А ну, идите ко мне. – И улыбнулся. От этой улыбки у меня вспотела спина, а ноги перестали двигаться. Наверное, с Борькой было то же, потому что лицо у него стало белое, а губы затряслись.
– Быстрее!
Окрик вернул нас в реальность и успокоил. Кто на нас только не орал. По любви – родители, за двойки и за все другое на свете, по сволочизму и дурости – скандальные соседки, которых мы дразнили до пены изо рта. Ором нас не удивить. Это он сделал зря. От этого мы стали злыми шакалятам. От этого мы вспомнили, что в наших карманах финки, что мы братья и что пусть только сунется.
Зэк понял, что в чем-то ошибся. Зло сплюнул и метнул в нас топор. Промазал. Топор вонзился в толстенную сосну, к которой мы прижались.
Зэк пошел на нас.
– Целься в глаз, – прошипел Борька и кинул свою финку. Зэк увернулся.
Может быть, я и промахнулся бы, даже наверняка промахнулся, но, уворачиваясь от Борькиного ножа, этот гад наткнулся прямо на мой. Он вошел ему точно в глаз. Мужик взвыл. Схватился за глаз и не дошел до меня шага три.
Мы кинулись убегать. Я бежал, пока были силы. Потом свалился в снег и старался не дышать. Погони не было. Лежал долго. Потом услышал скрип снега и осторожно выглянул из-за сугроба. Увидел Борьку. Мы подползли друг к другу. И я шепотом спросил, что делать-то. Нам казалось, что зэк притаился рядом и ждет, когда мы встанем и выйдем. А он нас схватит и поубивает.
Борька поднялся. Сказал, что надо идти домой. И мы пошли. Пойти-то пошли, да с перепугу заблудились и вышли к нашим елкам. Зэк лежал и не двигался.
– Наверное, ты, Санька, его все-таки убил. Столько лежать он не смог бы. Давай глянем.
Я мотнул головой и сказал, что не пойду.
Борька осторожно взял валявшуюся лыжную палку, зачем-то ползком подобрался к нему сзади, стукнул по ноге и отскочил. Зэк не двигался. Мы осмелели, подошли и перевернули его на спину. Я увидел в глазу нож и заорал от страха. Борька тоже заорал. До нас дошло, что я убил человека.
Борька радовался, что он нас не убьет, прыгал, а меня трясло. Мне было страшно. Я заплакал.
Потом Борька искал свой нож. Нашел. Потом вытаскивал мой из глаза убитого. Потом вытирал его. Потом мы шли домой, клялись, что будем молчать обо всем, снова братались.
Это удивительно, но мы действительно молчали. Хотелось, очень хотелось рассказать. С Борькой мы об этом шептались, но другим говорить было страшно.
Новый год был у меня тревожный. Я боялся, что найдут зэка, узнают, что это я его убил, что дойдет до лагеря, и дружки того, убитого, придут и отомстят. Убьют меня или моих родителей. Боялся, что меня посадят в тюрьму за убийство. Я запрятывал финку, зарекался, что не подойду и не дотронусь больше до нее. Но к ней тянуло, и я доставал, перепрятывал. Боялся, что ее найдут. И вообще мне было плохо.
Зэка нашли весной. Обглоданного волками и лисами. Никто не стал докапываться, сам он умер, загрызли его волки или кто-нибудь убил. Говорили, что нашли, выволокли из леса, бросили труп в грузовик, отвезли на лагерное кладбище и закопали. Но я-то знал, что убил его. Прошло полгода, про зэка подзабыли.
Я успокоился. Борька, верховодивший среди нас до этого, начал уступать мне в делах. Не споря. И среди других пацанов мое слово стало почти всегда главным. Мне это нравилось.
Я стал уверенным. Со мной дружили, но меня перестали любить. Мне перестали улыбаться. Между мной и другими, даже Борькой, появилось расстояние.
К счастью, через год отца перевели работать еще дальше на север, в Лобытнанги, и мы уехали из Княж-Погоста.
А еще через два года, когда школьная учеба перевалила за середину, на семейном совете было решено, что мне надо будет поступать в институт, отцу и всему семейству заканчивать кочевую геолого-разведочную северную жизнь и переезжать в какой-нибудь южный город. После долгих разговоров и рассматривания карты выбрали большой, всем известный город на берегу Волги.
В восьмой класс я пошел уже в этом волжском городе.
Все, хватит лежать, пора! 7:27.
«Как хорошо, что дырочку для клизмы имеют все живые организмы!» Это Заболоцкий, мой любимый Заболоцкий. В лагере ему было, небось, не до таких строчек.
Теперь умываться.
Шуйца – это левая рука. Десница – правая. Рука руку моет.
А панталык – это столбовая дорога.
Сколько всякого мусора в голове! Где его нахватался?
Трепать – это означает бить, колотить.
А Шишкин начал всерьез учиться живописи только в 20 лет. А еще он был женат на сестре Федора Васильева. А медведей в картине Шишкина «Утро в сосновом лесу» написал Савицкий.
А Нестеров отрока Варфоломея писал с девочки.
А слово «газ» придумал в XVIII веке физик Ван-Гельмонт.
А Микеланджело кормилица кормила грудью аж до пяти лет. В тех местах было так принято.
А Ломоносов впервые употребил в России кучу слов: квадрат, минус, горизонт, равновесие, квасцы.
А «вилами на воде писано» означает, что кругами на воде писано и к сельскохозяйственному инструменту никакого отношения не имеет. Вилы – это круги. Еще и сейчас говорят «вилок капусты».
А буква А это перевернутая голова быка с рогами.
7:47
Часы идут, им до моего словоблудия дела нет.
Жила в нашем поселке старушка, писательница Симентовская. Совсем старая. Зимой даже за хлебом ей было тяжело ходить. Женщины проведывали ее. Пирожки домашние приносили. Тогда было так принято. Моя мать тоже к ней заходила. Иногда меня с собой брала. Книжек у Симентовской было множество. Больше, чем в клубной библиотеке. Она давала читать, не жадничала. Если не отдавали, не напоминала. Была она старой революционеркой или, наоборот, ссыльной, или и то и другое, я не знаю. А спросить теперь не у кого. Мама умерла. Когда жива была, надо было спрашивать, да тогда думал, успею. Дурень. Сейчас жалею. Лучше бы с мамой, когда она в гости приезжала или я к ней в отпуск, лишний час поговорил, вместо смотрения телевизора.
Кроме книг у Симентовской были кошки. Наверное, их насчитывалось даже больше чем книг. Вонь от них в квартире стояла неимоверная. Соседи на нее жаловались, но терпели. Тогда пожилых еще уважали.
Иногда ее рассказы печатали в районной газете. Соседи покупали газету и обсуждали. Газеты долго хранили. Иногда приходили бандероли с книжками. Тогда она наряжалась и приходила в ресторан при вокзале, заказывала салат и рюмку водки. Долго сидела, выкуривала с пачку папирос, болтала с официантами, а потом, опираясь на палочку, шла домой. Кормила кошек и ложилась спать. Мать говорила, что Симентовская дружила с самим Бруно Ясенским. Кто это такой, я тогда не знал. Зачем мать меня к ней водила? Наверное, чтобы я слушал их разговоры и умнел. Может быть, чтобы запомнил живую писательницу? Мать подметала пол у Симентовской, вытирала пыль с книг. Готовила борщ из принесенных продуктов. Симентовская сидела около нее. Курила папиросу за папиросой и рассказывала. О чем?
Один раз она спросила меня, чем мы занимаемся в детском саду. Я рассказал, что сегодня воспитательница построила нас и занималась арифметикой. Она спрашивала, сколько будет три плюс четыре. Тех, кто отвечал правильно, отпускала гулять, а кто не отвечал, ставила в конец шеренги и потом снова спрашивала.
– А ты как?
– Я не ходил гулять.
– Почему, не знал, что ли, что будет семь?
– Знал. Я слышал, как другие говорили «семь» и их отпускали.
– Ну и?
– Я не мог сказать. Я же не сам додумался.
– Понятно. Уж и не знаю, похвалить тебя или нет, – она почесала затылок и добавила: – Все же ты скорее молодец.
Тогда она единственный раз прижала меня к себе, погладила по голове и поцеловала. От ее кофты пахло куревом, чернилами и книжками.
Зимой мать заболела и долго не ходила к писательнице. А потом прошел слух, что Симентовская умерла. Умерла тихо. Никто про это не знал, и когда спохватились, выломали дверь, она лежала на полу с лицом, обглоданным любимыми кошками.
Нашли адрес сына. Он приехал. Конечно, на похороны опоздал. Книжки отдал в библиотеку. Себе оставил только связочку ее книг. Он заходил в каждый дом на улице. Худой, длинный, похожий на мать, с таким же голосом, курил те же папиросы «Беломор». Приносил конфеты и магазинное печенье, чтобы помянуть. А потом уехал. Мне тогда было лет шесть.
С лицом, обглоданным… Наверное, как у того зэка.
Почему всегда, о чем бы ни думал, в конце концов вспоминаю тот день. Беглого страшного зэка. Ведь было два броска и два ножа. Значит, моей вины в его смерти только половина. Если бы не попал, то он нас убил бы. Да и вообще, убил его не я, а мой нож. Я нож в руке не держал, когда он воткнулся в глаз зэку. Тысячу раз убеждал себя в этом. Когда нож летел, он уже не был в моей руке. Зэк сам на него наткнулся, уворачиваясь от Борькиного ножа.
Так можно договориться, что нож был неподвижным, когда летел. Как у Зенона Элейского. В парадоксах, или, как там говорили, – в апориях. Точно, парадоксы – это апории.
«Летящая стрела неподвижна». Надо же додуматься: в каждый момент стрела находится в какой-то точке, а значит, неподвижна. И сумма этих неподвижных точек есть неподвижность.
А что у него еще было? Кажется, всего было четыре. «Быстроногий Ахиллес никогда не догонит медленную черепаху» – помню. Второй называется дихотомия: «Сколько ни иди, никогда не дойдешь до самого близкого». Третий, про стрелу, уже был. А последний. Какой был последний? Последний – «стадий».
Гордый Зенон откусил и выплюнул собственный язык в лицо палачу, чтобы не предать товарищей. За это истолчен заживо в ступе. Кто помнит тех палачей? Время давно остановило их бег.
А кто остановит мысли? Их перемещение и в пространстве, и во времени. То мысль в центре вселенной, в той черной дыре, от взрыва которой, наверное, сама же и образовалась, вывернувшись наизнанку, как старый тулуп в картине Босха, то опять в моем Княжьем Погосте, то в юности.
8:00. Пора на работу.
Хорошо, что работа недалеко. Дождя не намечается. Обычно иду пешком. У нас дождь моду взял идти зимой. Как зима, так дождь. Сегодня минус двенадцать. Сегодня ему моду не взять. Ему сегодня не идти. Сегодня мне идти. Через мост. Над железнодорожными вагонами. Мимо машины едут. Под мостом вагоны стоят. Запах дыма. Печки железные проводники топят. Воду для чая кипятят.
Все поменялось за пятьдесят лет, и машины, и мосты, а дым из вагонных печек такой же. Такой же, как тогда. На маленьком железнодорожном мосточке.
Работа, работа, дурная забота.
После института я пошел служить в армию. В нашем вузе была военная кафедра. Четыре года парни повзводно один день в неделю занимались военной подготовкой, а сразу после четвертого курса – военные лагеря, присяга, потом экзамены, и вместе с дипломами нам выдали офицерские военные билеты.
После института на два года отправили служить лейтенантом. Командиром танкового взвода. Одни наряды сменялись другими. Было в них скучно, и я от нечего делать вспомнил детство и стал кидать штык-нож. В наряды ходил часто и быстро натренировался кидать как прежде.
Служить мне нравилось, и через полгода службы я стал подумывать, не остаться ли в армии. Не перейти ли из двухгодичников, в кадровые.
Зимой на больших учениях так приключилось, что мой танк свалился в ущелье. Перевернулся два раза с боку на бок и встал на башню. Танк – машина железная, синяков все, кто в ней был, получили много, но обошлось без переломов. Пришли в себя. Я открыл десантный люк, вылез наружу, быстро все сообразил. Вызвал по рации ремонтников со спецтехникой, подцепили мои танкисты вместе с ними танк и, через систему полиспастов вытащили. Вытащили, быстро проверили все, что положено, я сел за рычаги и помчался догонять батальон.
Командующий округом оказался свидетелем наших кувырканий и всего остального. Действия мои ему понравились. На марше он долго пытался догнать мой танк, а когда все-таки остановил, потребовал доложить обстановку. Я доложил. Четко показал на карте, где должен быть мой батальон и как я пытаюсь срезать расстояние и догнать его до развертывания.
Генерал выслушал, потребовал объяснить причину аварии, я рассказал. Объяснил, что танк шел в конце колонны, что горную дорогу разбило гусеницами тридцати машин, что прямо под нашим танком начался оползень, мы почувствовали его, попробовали ускорить движение, но машина, которая была перед нашим танком, заглохла, остановилась, и сделать мы ничего не смогли. Танк пополз. Я отдал команду экипажу уцепиться за все, что возможно, чтобы не болтало при переворачивании.
Командующий посмеялся над корявым рассказом. Спросил о травмах. Когда узнал, что ничего серьезного, пожал мне руку и сказал:
– Молодец, старший лейтенант.
Командир полка, стоявший рядом, поправил:
– Он лейтенант. Двухгодичник.
– С сегодняшнего дня старший, – отрезал генерал и, уже обращаясь к адъютанту, приказал: – Запишешь фамилию и подготовь сегодня же приказ. А не хотите ли после двух лет продолжить службу, товарищ старший лейтенант? – снова обратился он ко мне.
– Так точно. Я давно об этом размышлял, товарищ генерал. А раз уж так случилось, то значит, это судьба.
– Судьба, – усмехнулся он, – а если бы я не видел, как все было, или если бы увидел просто перевернутый танк и не понял бы, что деваться тебе было некуда от этого оползня, или если бы погибли люди?
– Если бы экипаж вел машину «по-походному», могли погибнуть, но мы вели «по-боевому», конечно, так сложней, зато все живы, – ответил я.
– Товарищ командир полка, он дело говорит, а у тебя половина экипажей вели «по-походному», – генерал вновь повернулся к командиру.
Командир зло зыркнул на меня: мол, меньше трепись, командующий уедет, а я останусь.
Но фортуна мне в тот день улыбалась. Командующий перехватил взгляд полковника.
– А что ты еще умеешь делать, сынок? – снова спросил он.
– Немного занимался борьбой, есть разряд по стрельбе… – И неожиданно из меня выскочило: – Кидаю ножи.
– Чего?
– Кидаю в цель нож. – Я был уже и сам не рад длинному языку.
– Покажи!
Я крикнул своим танкистам, чтобы дали мне штык-нож.
– Куда кинуть?
– А вон в ту сосну, – генерал завелся, как пацан, а я, наоборот, совсем успокоился.
Штык-нож вонзился в сосну.
– Молодец! Где научился? На военных кафедрах этому не обучают.
– Это с детства, товарищ командующий, у нас в поселке все так кидают, еще и лучше.
– Как уж лучше?
– Показать?
– Ты мне сегодня все ученья сорвешь, ну показывай.
Я взял два штык-ножа, секунд пять сосредотачивался и, когда понял, что попаду, с двух рук бросил ножи в стоявшие рядом деревья. Попал.
– Правда, так у меня не всегда получается, – признался я.
– Сегодня, наверное, твой день. – Генерал, повернувшись к командиру полка, приказал: – Товарищ полковник, я у тебя его забираю. Сразу после учений. Не задерживать ни на день.
– Есть, – ответил комполка.
Так я оказался в штабе округа. Потом были курсы «Выстрел», потом служба в разведбате в Венгрии. Там опять повезло.
Во время учений мне с двумя воинами удалось захватить карту командующего условного противника. Был большой переполох, но мы залегли на хуторе у моей подружки и неделю не высовывали носа. Когда улеглось, переоделись в гражданку и вернулись с картой к себе. Мне за это дали орден Красной Звезды и направили поступать в одно очень интересное учебное заведение. После несложных экзаменов было собеседование. Каждый из двадцати пяти поступающих входил в кабинет и через минуту, мало чего понимая, выходил. Вошел и я. За столом сидел мужичок в гражданке. Я отрапортовал, как учили, он сказал: «Свободен», и я вышел.
Потом всех собрали и зачитали, кто поступил. Прошло трое. Меня в списке не было. Подполковник, зачитавший список, переговорил с каждым. Мне сказал, что я не прошел из-за запоминающейся внешности. А еще он сказал, что если есть желание, то могу без экзаменов поступить в Академию имени Фрунзе. Я согласился.
Три года в академии пролетели быстро. А перед выпуском я сорвался. Набил морду одному старлею за то, что издевался на полигоне над солдатиком, самым безобидным и слабым. Старлей оказался сынком большого чина в управлении кадров. Меня отчислили из академии, запихнули в Тмутаракань. Там устроили суд офицерской чести, сняли звезду с погон, и проторчал я почти пятнадцать лет начальником штаба батальона.
Там женился и пристрастился к чтению, охоте и прочим мелким провинциальным радостям. Времени было больше, чем надо. Дети росли. Мы с женой старели.
Со своими «академиками» я переписывался, иногда встречались. Только когда не стало злопамятного чинуши, друзьям удалось вытащить меня из безымянной дыры. Но годы ушли, и почти случайно я стал начальником штаба полка в моем родном волжском городе, с которым, кроме могил родителей, меня к тому времени ничего не связывало.
Наступили горбачевские, а потом ельцинские времена.
Однажды на совещании в областной администрации ко мне подошел завотделом и предложил помочь одному фермеру в уборке урожая. Я согласился. Полк направил ему воинов, а за работу он расплатился картошкой, капустой и другими овощами. Зимой с финансированием стало совсем туго, и эти овощи нас здорово выручили. После этого завотделом частенько стал обращаться ко мне, и у нас завязались серьезные деловые отношения. Полк помогал ему то техникой, то людьми, взамен получали продукты, бензин, да много что еще.
Когда его сыну пришла пора служить, я договорился с военкомом, чтобы младшего направили в мой полк. Два года парень был писарем у меня в штабе, а я окончательно сдружился с его отцом. К тому времени он ушел из администрации и занялся бизнесом. Отслужив, и сын подключился к его деятельности. Время от времени мы продолжали встречаться, а когда пришла пора моего увольнения, предложил мне работать у него. Так я стал замдиректора по кадрам.
Дети мои обзавелись семьями и уехали. Дочка в Москву, сын – в Питер. Жена, увы, умерла. Умерла по-глупому, хотя кто умирает по-умному? Попала под машину. Шла по переходу на зеленый свет, и какая-то иномарка на огромной скорости сбила ее. Сбила, не остановилась, умчалась. Пока приехала «скорая», пока везли, ее не стало. В общем, остался я один. Квартиру трехкомнатную разменял на две однокомнатные почти рядом в центре города. Одну стал сдавать и кроме пенсии с зарплатой получаю еще от этого добавок. И самому хватает, и детям помогаю.
Работа, работа, дурная забота.
Что же мне сегодня надо сделать? С утра созвониться с «трудоустройцами» из городского бюро, заказать трех сварщиков. Потом дать объявление в газету. Мои боссы решили, кроме прочего, типографским делом заняться. Печатать этикетки, буклеты, рекламы. Мужики соображение, говорят, что скоро выборы и будет много заказов, а большинство кандидатов с ними знакомы. Так что мое дело – набрать печатников и редактора на компьютерный набор, а их – получить лицензию.
Работа, работа, дурная забота.
Соскучился я по дочке. По сыну почему-то не скучаю. Он старший, совсем взрослый. За него спокоен. А вот доченька – как она там в Москве?
Кажется, это у Вордсвода:
Семь радуги цветов. Семь дней творенья.
Как семь чудес – семь музыкальных нот.
Покоя эта цифра не дает,
Связавшая разрозненные звенья
В одну событий и явлений цепь
От древних знаний о семи планетах
До семи блюд на праздничных обедах
Семью ветрами сквозь Египта степь
Мимо семи холмов подножья Рима.
Из древности счастливое число
Таинственною силой принесло
На краешек придуманного мира
С названием загадочным «Семья»,
Что держит на ладонях дочь моя.
Надо бы съездить к дочке. Пожалуй, весной, на 8 Марта съезжу.
Весна в том году выдалась очень ранней. Даже в нашем северном поселке с начала марта вовсю таял снег, и капли от сосулек с утра стучали по карнизам.
Несколько дней репродуктор по утрам передавал сводки о здоровье Сталина, а потом повторял их и повторял.
Вечером отец пришел с работы раньше обычного. Меня уложили спать, а сами с матерью на кухне обсуждали, что теперь будет, куда все повернется. Потом отец сказал:
– Завтра похороны Сталина. Велели в десять утра быть на площади возле райкома.
Я вскочил с кровати и спросил:
– Сталина будут хоронить в нашем поселке?
– О боже, да когда ты заснешь! – возмутился отец. Но потом объяснил: – Хоронить будут в Москве, а у нас траурный митинг.
– А-а, – разочарованно протянул я.
На прошлое Седьмое ноября мне в детсаду дали держать на утреннике картонку с портретом Сталина, и я с тех пор чувствовал некоторую приближенность к вождю.
– Можно, я тоже пойду?
Отец нехотя согласился.
Около десяти половина площади была заполнена народом. Родители, чтобы лучше видеть трибуну, протолкались поближе к белой полосе, разделявшей площадь пополам. Меня отец посадил на плечи. Перед трибуной в четыре ряда стояли солдаты в шинелях с карабинами и оркестр. Командир ходил перед ними, и они то подтягивали ремни, то поправляли шапки, то подравнивались. Потом оркестр заиграл. Громко и тоскливо. Я от неожиданности испугался и прижался к отцу.
– Не бойся. Это траурный марш, – сказал отец.
Потом начали выступать. Говорили в микрофон громко. Эхо все повторяло, и разобрать слова было трудно. Я сперва пытался, но потом засмотрелся на карабины со штыками и про слова забыл. Очнулся, когда командир скомандовал, солдаты одновременно повернулись, оркестр снова заиграл, и солдаты – охранники из ближайшего лагеря начали маршировать.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?