Текст книги "Справа налево"
Автор книги: Александр Иличевский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Про главное. Вхождение в круг
Когда я приехал шестнадцати лет от роду в Долгопрудный поступать в МФТИ, то перво-наперво был отправлен в Административный корпус – сдавать аттестат и писать заявление о приеме. Это сейчас в Долгопрудном асфальт, а раньше, когда Физтех еще только был организован, никакого асфальта не было, и со станции профессора и студенты добирались по колено в грязи. А перед входом в аудиторию стаскивали в рядок калоши. Ландау очень расстраивался, когда у него тибрили калоши, ибо никак не мог после лекции выйти из аудитории первым – его всегда задерживали вопросами, а нелюбознательные студенты тем временем разбирали гору калош – кому что достанется. И вот в конце одной из лекций Ландау за три минуты до звонка скомкал тему и громогласно объявил: «А теперь внимание. Все сидят на месте еще две минуты. И попробуйте только пошевелиться!» После чего вышел, выбрал пару самых лучших калош, и был таков.
А еще раньше, до войны, в угловом доме того же Институтского переулка жили работники и пилоты знаменитого «Дирижаблестроя», начавшего работу в Долгопрудном в 1931 году. Пять лет «Дирижаблестроем» руководил капитан знаменитой «Италии» – Умберто Нобиле, экспедицию которого, потерпевшую крушение, в 1928 году отправился искать Амундсен, его компаньон и соперник, погибший в этой спасательной операции. О работниках «Дирижаблестроя» писал Бабель – в сценарии, по которому так и не был снят фильм (у Бабеля вообще с кино не складывалось, пытался он работать и с Эйзенштейном, но это – как коса об камень). Из сценария Бабеля известно, что готовые дирижабли в Долгопрудном швартовали к ветвям деревьев. Представляете город, усаженный деревьями с дирижаблями, привязанными к верхушкам?
Всего этого я пока не знал, подходя к Административному корпусу, как раз утопавшему в густых кронах высоченных тополей. У крыльца его я впервые в жизни встретил надпись на асфальте. Сейчас модно писать что-нибудь на асфальте, а тогда это было из ряда вон выходящее зрелище. И мне приятно сознавать, что именно на асфальте, именно в Долгопрудном я прочел впервые строчку из Данте: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Надпись эта из года в год потом обновлялась и, кажется, существует и до сих пор. А если нет, то я бы ее восстановил. Ибо более полезного назидания для юности я еще не встречал.
Про героев. На краю
Из рассказов Алексея Парщикова. Учился он тогда в Академии сельского хозяйства в Киеве. Какая академия, такая и практика. Поля, перелески, шиферные домики трудового лагеря, стадо коров, к которому поэт на закате направляется с двумя ведрами – надоить парного на всю ватагу. Сливовая грязь под ногами, нежные уши коров просвечены низким солнцем. Поэт забирается в середину стада, чтобы выбрать посимпатичней животинку, коварно доит одну, другую и с двумя полными ведрами толкается обратно, косясь в сторону племенного бугая размером с гору, медитирующего неподалеку. Но не тут-то было. Горизонт разрывает истребитель, который проходит сверхзвуковой барьер ровнехонько над стадом. Мгновенно стадо превращается в рогатый восьмибалльный шторм. Ради жизни поэт бросает ведра, хватается за рога ближайшей коровы и вскакивает на нее. Насмерть оглушенный бык вдруг начинает покрывать скачущих как на дискотеке коров. Напрыгнет то на одну, то на другую, подбираясь к нашему седоку. Грязь оглушительно чавкает, по ней течет молоко, ведра сплющены, коровы ревут и пляшут, – и над всем этим мощный закат. Такая пасторальная коррида.
Про главное. Пари
Однажды мне довелось общаться с человеком, отсидевшим в советское время семнадцать лет в тюрьме, большей частью в одиночке – за строптивое поведение. Сел он за политическую бузу, устроенную им в военном летном училище. Так он рассказывал. Болтун был страшный, но в целом симпатичный, и врать мог напропалую, в том числе и о мотивах посадки, но про то, что он летчик, – точно не врал, судя по тому, как он водил машину. Ибо у летчиков реакция превышает средние параметры, и то, что вам на дороге кажется концом света, для них всё еще нормальная ситуация. Я много с ним ездил в разных местностях Калифорнии и кое-чему научился. Но иногда отнимал руль, особенно когда хотелось вздохнуть.
В общении с ним подкупала его ребячливая жадность к жизни и ощущение, что мы с ним одногодки, ибо мне было тогда двадцать три года; ровно столько было ему, когда он сел. «Время рыбалки в счет времени жизни не засчитывается», – шутил Валерка. Внешне он, кстати, напоминал Веничку Ерофеева: высокий, худощавый, красивый, с такими же густыми прямыми, с челкой волосами – и абсолютно седой. Молодой старик в буквальном смысле.
Мне с ним было интересно, но иногда опасно, потому что Валерка шел вразнос, причем самым авантюристским способом. Умер он едва за пятьдесят – так и не выдержав темпа наверстывания.
В тюрьме Валера бесконечно читал русскую классику и плел рыболовецкие сети и авоськи, в каких советский народ носил кефир, батон, картошку, водку. И заработал этим делом за семнадцать лет двенадцать тысяч рублей, так что откинулся он по-царски, еще до «павловской» реформы.
Вот почему лучше одиночка и книги, чем общая и домино.
Любимый рассказ Валерки у Чехова был, конечно, «Пари». Я всегда, когда смотрел на него, как он закидывается в приступе вкушения воли, вспоминал широко шагающего через рассветную рощу человека и его последние слова: «По чистой совести и перед Богом, который видит меня, заявляю вам, что я презираю и свободу, и жизнь, и здоровье, и всё то, что в ваших книгах называется благами мира».
Про литературу. Стиральная доска
Долгое время дорога из Серпухова в Тарусу была такой, что добирались в основном по Оке.
Мариэтта Шагинян ехала на похороны Паустовского полдня: шел дождь, и водитель, несколько раз сев по брюхо, проклял и старуху Шагинян, и покойника, и советскую власть.
После спуска в Тарусу у огромной канавы сидели на корточках местные алкаши. Сидели и плакали.
Машина забуксовала снова и, пока мужики ее выталкивали враскачку, Шагинян разговорилась с теми, кто не участвовал в спасательных работах. Оказалось, оплакивают они Паустовского. Среди жителей Тарусы только у него была «Волга». И он был главным благотворителем этой компании, в сырую погоду дежурившей у канавы на этой переправе: чтобы вытолкнуть автомобиль Паустовского на другую сторону.
Шагинян дала им трешку, чтоб помянули.
Есть такое явление: плохо проложенная дорога приходит в негодность после второй-третьей весны.
Вешние воды вскрывают асфальт, и только к майским пройдется бригада дорожников, наложит заплатки.
То, что получится, в народе называют стиральной доской.
Три века назад Петр I еще рубил боярам бороды.
Двадцать три века назад римляне для прокладки дорог выкапывали ров не меньше двух метров, выкладывали его бульниками, засыпали разнокалиберным щебнем и устраивали его сводчатой горкой в распор, чтоб вода стекала; и, конечно, обеспечивали грамотный дренаж. Всё это делалось так, что и поныне римские дороги составляют основу дорожной сети Европы.
В России дороги лучше бы не прокладывали вовсе.
Ибо проложенная дорога в результате заброшенности и редких починок становится непроходимой из-за рытвин, канав и ям.
От Тарусы до Барятино шестнадцать километров.
Но не доехать: даже за рулем укачает или колесо пробьешь.
В Колосово проехать еще можно, но только потому, что там грунтовка: догадались не выкидывать деньги, не уродовать землю асфальтом, а пустить колею саму искать проход в распутице.
Так что в России человеку лучше не навязывать себя природе.
Лучше всё оставить как есть.
«Сударыня! По-моему, Россия есть игра природы, не более!» – так восклицал капитан Лебядкин.
Наверное, это самая точная, хоть и убогая, грустная мудрость.
Ибо как ни крути, а выходит, что настоящая Россия и есть природа.
Что всё в ней пустое, а ландшафт, раздолье – единственная суть.
В этом и состоит корень убежденности, что земля есть опора для человека, в России эта опора особенная и – единственная.
Про главное. Второй том
Гоголь не выносил печного жара и мчался зимовать в Рим. Там и писал «Мертвые души». А мне кажется, что боязнь печного жара – это психотическое, Гоголь потом к нему, к жару, прильнул со вторым томом. И наверняка ему до припадков казалось, что в печке ад и черти. Гоголь бедный, бедный, трудно представить его муки, его жалко до слез, как никого. И никто его не оплачет, все только ухмыляются и цитируют. По сути, он уморил себя голодом, чтобы избавиться от страданий. В детстве я был в пионерлагере, который располагался в усадьбе Спасское, где перед смертью он читал из мифического второго тома А. О. Смирновой-Россет; это под Воскресенском, на берегу Москва-реки. И мне всё чудилось, что там в парке, где из-под травы иногда проглядывали кирпичные руины, – склеп, а в склепе рукопись второго тома.
В реальности же никакого второго тома не было, а было несколько попыток начать, может быть, десяток страниц, которые он читал иногда знакомым, – и бесконечные муки, избавиться от которых он решил с помощью голодовки. Но прежде символически предал пустоту огню и превратил в смысл.
Про главное. Камушки
Всегда, из любого примечательного похода я привожу с собой камень. Для памяти, для какой-то причастности к ландшафту, который произвел на меня впечатление. Как только я начинаю смотреть под ноги и выбирать камушки, иногда приличные такие бульники, мне сразу становится ясно, что мне здесь – вокруг – интересно. Причем иногда спутники заражаются и принимают участие в этом отборе: начинают таскать мне камни, которые я придирчиво осматриваю. Вчера я с собой привез два камня – непроглядный, как вечность, обсидиан и рыжий, полный железа, увесистый кусок кварца.
В юности я при переездах таскал за собой коробки с книгами. Сейчас все читаемые книжки хранит Kindle, основная библиотека законсервирована на даче, и всё мое мыслимое имущество – тетрадки с черновиками и камни, разложенные сейчас за спиной на полках. Здесь есть и невзрачный галечник пересохшего морского горла, соединявшего когда-то Каспий и Черное, – подобранный на красноватых Стрелецких барханах под Астраханью, недалеко от Ханской Ставки, где родился В. Хлебников. И есть крохотный, размером с оливку, метеорит, подобранный на солончаке в Неваде. Среди камушков стоит запечатанный пузырек с тюменской нефтью, которой я однажды написал одно невеселое стихотворение.
Утром разбирал рюкзак и выложил новые на этажерку, где храню свою многолетнюю коллекцию, пересмотрел накопленное и наконец понял смысл этой не слишком понятной фразы Экклезиаста про камни, утраченные и еще не найденные.
Про литературу. Караван
Есть культуры, в которых время направлено слева направо, а есть такие, в которых ось времени подвижна и идет из глубины. Мне нравится изучать (или только воображать) вторые и погружаться в них. Не люблю антикварные вещи, и в магазинах, забитых осадочным материалом, бывает и скучно, и не по себе. Но я очень ценю моменты, когда вдруг ясно, что нет ни прошлого, ни будущего, нет эпох и нет сонма безымянных поступков, когда зеркало забвения вдруг трескается, и ось времени осыпается перед тобой. Это не окно в прошлое и не ощущение, что «всегда жили примерно так же». Это особенные, похожие на молнии смычки, столь же быстро исчезающие, как и возникающие. Морис Симашко вспоминал, как в Каракумах после бури, сдвинувшей миллионы тон песка, вдруг обнажился целый караван: сотня мумифицированных сушью верблюдов, поклажа, погонщики, охрана – всё это лежало в целости, засыпанное полтора тысячелетия назад такой же внезапной бурей. Писатель только успел сообщить о своей находке, вернулся на то же место, но там вновь высился бархан – среди моря барханов: ни следа. А ведь можно было раскрыть котомки, найти кусочки сыра, лепешек, можно было поискать (безнадежно) воды в бурдюках… В общем, бывают необычайные ситуации в жизни, когда обстоятельства и случай помещают тебя в фокус временно́й линзы, где линейное течение исторического времени сменяется вихреобразным сгустком, и это восхищает, как всегда восхищала идея о податливом словам времени, самая захватывающая из всех идей, изобретенных воображением.
Про героев. Прикосновение
Однажды, еще в самом начале их романа, Роден было уединился с Камиль Клодель в спальне, как вдруг почувствовал что-то в прикосновении к ее телу – и кинулся вниз в мастерскую, где стояла незаконченная скульптура его возлюбленной, чтобы воспроизвести то, чему только что вняла его рука.
Про пространство. Мегалиты
Ночевка на Голанах – особое удовольствие. После приморской влажной жары оживающий здесь на закате ветерок выстужает и заставляет надеть свитер и придвинуться к костру.
Вокруг теперь лес по склонам неглубокого разлома, но прежде долгое открытое плато – чаша коренной породы некогда была наполнена лавой. Ощущение гористости и степной открытости одновременно. Повсюду разрозненные стада коров, колючая изгородь минных полей (иногда разминирующихся ценой коровьей жизни: такие тут парнокопытные саперы), и ни души.
К вечеру заехали по грунтовке к Колесу Духов – Гильгаль Рефаим. Это мегалитическое сооружение гигантских размеров производит таинственное глубокое впечатление.
Стоунхендж существенно моложе Колеса Духов, возникновение которого датируется 3 тыс. до н. э. В общем-то, подобные сооружения суть примеры первых архитектурных опытов человечества – опытов по организации пространства. Разумеется, в этом базальтовом локаторе, обращенном к небесам, важно однажды переночевать в одиночку.
Над пустынными Голанами разверстое звездное небо, Млечный путь туманным галактическим клинком пересекает космическую бархатную бездну. Воют шакалы, пёс нервничает и плохо спит, прижимается мордой к плечу, а где-то за сирийской границей время от времени ухает артиллерия: до Дамаска 170 километров.
Про город. Туман над заливом
По дороге я часто сворачивал к причалам, надеясь еще застать припозднившихся рыбаков, достающих из лодок разнообразный улов – меня интересовали серебряные слитки тунца, лежавшего огромно плашмя поверх сетей, и крабы, две-три штуки которых иногда копошились в ловушках…
Я приходил к ней в то самое время, когда облако поднималось до верхних этажей небоскребов и готово было поползти в сторону Беркли, чтобы, настигнув россыпь домишек, университетскую башню, и за ними – прогретых наделов континента, – растаять.
Она была хрупкой вечно мерзнущей девочкой, боявшейся сырости, мечтавшей летом перебраться в прогретый Сан-Диего, к школьной подруге, получавшей там в университете степень по биологии.
Я почти ничего не знал о ее прошлой жизни, понимая, что знать особенно нечего, но не поэтому всё время, что мы проводили вместе, большей частью молчал, – очень странные ощущения, ибо любовные дела, как правило, многословны.
Я едва умел сдернуть себя с нее или отстраниться, – так мне вышибало пробки, – чтобы дождаться, когда, очнувшись, она протянет руку и вырубит меня окончательно несколькими хищными движениями.
Однажды мы услышали какой-то странный звук за стеной – жила она в дешевом отеле, в древнем, одном из немногих выживших после землетрясения и пожара 1905 года доме, – тогда чуть не весь город был отстроен заново, – винтовая узкая лестница с этажа на этаж, стертое малиновое сукно дорожек, пыль и истонченные, отполированные ладонями перила, – хриплый предсмертный крик, какой-то булькающий ужасающий звук вывел нас из летаргического состояния.
«У соседа астма», – сказала она, и я натянул джинсы, вышел наружу, шагнул к приоткрытой двери в соседний номер. За ней, привалившись к косяку, стоял человек с кислородным баллоном в руке, другой он прижимал к подбородку маску. Когда он отнял ее, чтобы что-то сказать, я заметил родинку, большие губы, дубленую кожу, высокие скулы; лицо человека лет пятидесяти. Через мгновение я понял, что это слепец: темные очки, неосвещенная комната, за пространством которой жемчужный туман, шевелясь, льнул к окну, превращая его в бельмо. Человек гортанно хрипел и не отвечал на мои вопросы, а затем сполз на пол.
Я зажег зачем-то свет, кинулся вниз к портье, он вызвал «скорую», и пока не прибыли фельдшеры, я стоял на коленях, одной рукой прижимая к его рту маску, другой надавливая ритмично на грудь. Как вдруг мой взгляд упал на журнальный столик – на стопку пухлых книг Брайля, на женскую голову из пластилина цвета сепии, стоявшую на блюде, – нельзя было в этом скульптурном лице не узнать ту, что осталась в постели за стеной.
Я услышал шаги на лестнице и поспешно встал, протянул руку, чтобы ощутить то, что некогда ощущали пальцы слепца, лежавшего сейчас на полу, что ощущал несколько минут назад мой скользящий внимательный язык.
Больше я никогда ту девочку не видел. Остался ее вкус на губах, вкус ее кожи, казавшейся в туманных сумерках голубой.
Два бедра ее светлели в постели, как большие рыбины в лодке.
Про пространство. В Дамаск
Довелось мне в Галилее пройтись по шпалам старой железки. Дорога эта была спроектирована в начале XX века при участии немецких инженеров из числа темплеров, пригретых некогда самим кайзером Вильгельмом. Вела она когда-то в Дамаск и была заметным событием в жизни на Святой Земле. Поезд по ней стучал не быстрее черепахи и в вагоны забирались часто на ходу. Мне было приятно среди галилейских холмов, обнимавших нежной телесностью линзу Киннерета, под высоченным лазоревым раскаленным куполом пройтись по тем самым шпалам, сознавая, что не только ослепшего Савла вели в тот же пункт назначения, но и что Мопассан в «Жизни» называет «путем Дамаск» – заветную для любовника ложбинку женского тела, – «в память о долине Ота». Такова сила литературы.
Про время. Цусима
В детстве у меня была любимая кружка – грамм на четыреста, белая с желтым широким ободком. Настоящая реликвия. Ибо раньше она принадлежала любимцу Горького, участнику Цусимы – Алексею Силычу Новикову-Прибою: моя мама дружила с его внучкой. Чай из этой кружки был особенный – настоящий океанский чай, со штормами и корабельными баталиями, с японским пленом и революцией 1905 года, с броненосцем «Орел», зарывавшимся в гору волны по рубку, чтобы снова не погибнуть, и снова и снова вскинуться в белых водяных потоках, стекавших с бушприта, обнажая якоря… Кружка и сейчас цела, хранится у родителей, но, опасаюсь, после диктата реализма, испытанного с той поры сполна, мне от качки ни чай, ни грог теперь уж не потрафят.
Про пространство. Между хазарами и крестоносцами
Дефект масс при взрыве самой мощной из когда-либо созданных бомб на свете составил около 2,5 килограмм.
Грубо говоря, энергия, выделенная при том взрыве, эквивалентна энергии превращения в свет куска вещества весом с женскую гантель: те самые эйнштейновские эм-це-квардрат.
«Царь-бомба» была взорвана на высоте 4 км над полигоном «Сухой нос» на Новой Земле.
Бомбардировщик за время спуска бомбы на парашюте успел удалиться на 39 км, и был сброшен ударной волной с высоты 11 км в пике, из которого ему удалось выйти.
Некоторые части самолета оказались оплавлены, а на расстоянии 100 км световая вспышка могла нанести ожоги III степени.
Испытатели оказались на полигоне спустя два часа.
Воронка от взрыва такой бомбы превысит диаметр Садового кольца, а радиус тотальных разрушений покроет Париж со всеми его предместьями.
С точки зрения инженерии мощность термоядерного боезапаса мало чем ограничена.
Время взрыва составило 39 наносекунд.
«Царь-бомба» была разработана в окрестностях Сарова.
Первый монах в Саровской пустыни появился в 1663 году – спустя двенадцать веков после того, как в Иудейских горах, в Вади Кельт и Вади Текоа, появились первые христианские отшельники, заложив основы монашества.
Если от нынешнего момента отмотать двенадцать веков, мы окажемся в период, когда еще были хазары, но еще не появились крестоносцы.
Единственный выстрел из Царь-пушки был произведен прахом Лжедмитрия.
Впрочем, смерть неизбежна, а вечность – призрак.
Про время. На плечах
Вчера стояли над руинами галилейской синагоги в Джише – Гуш Халаве, откуда родом знаменитый повстанец Йоханан из Гуш Халава, во время Великого восстания против Рима возглавивший зелотов, чем немало способствовал погружению Израиля в агонию гражданской войны. И зашла напоследок речь о непостижимом разрыве между современностью и теми временами, когда не было ни айфонов, ни киндлов, ни сверхточного оружия, когда 4 из 26 римских легионов, державших под уздцы половину мира, явились с севера растереть в прах население и верования небольшой страны, казавшейся просвещенному политеистическому Риму проблематичным провинциальным недоразумением, не столько руководимой, сколько терзаемой немыслимым и незримым, ревнивым и гордящимся своей ревностью Богом, варварское поклонение которому напоминало им больше атеизм, чем религиозный культ, исток искусства, не ведая, что вскоре пророчеству Иосифа Флавия о том, что иудаизм покорит мир, – суждено сбыться благодаря триумфальному шествию новой еврейской секты, – и вдруг – возникла простая, но важная мысль: а ведь мы сейчас ощущаем ладонями шершавый мраморный язык тысячелетий – тело не просто колонн, мы сейчас стоим не просто на камнях и щебне – осколках бессмысленного времени, а на основе, буквально на фундаменте того самого здания, на верхних этажах которого как раз и находятся и Apple, и Google, и современность. Вроде бы очевидные непрерывность и целостность замысла вдруг почувствовались пронзительно.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?