Текст книги "Самурай Ярослава Мудрого"
Автор книги: Александр Ледащёв
Жанр: Боевое фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Глава XXVIII
Проснулся я в неожиданно прекрасном настроении. Казалось бы, ничего хорошего пока не произошло, да и не привык я в таком настроении просыпаться, но факт есть факт – настроение было прекрасным. По привычке я стал гадать, какие причины это вызвали, но понял, что, когда я докопаюсь до ответа, настроение станет обычным, и я прекратил это занятие.
Колдун тоже уже встал, а может, он и всю ночь не ложился, а волховал себе понемногу, не знаю.
– Доброе утро, наставник, – приветливо сказал колдун, когда я вошел в избу.
– И тебе доброе утро, колдун. Чем порадуешь? – поинтересовался я, садясь по пригласительному жесту знахаря за стол, на котором стояли два маленьких горшочка.
– А ты угадал, Ферзь, порадую. Видишь горшочки? Вот из этого, на котором череп нарисован, будешь брать по маленькой ложке снадобья каждый день и есть натощак. А вот из этого, на котором весь скелет изображен, будешь брать по столько же и в грудь справа втирать по утрам. Так, понемногу, и пройдет твоя хворь, – отвечал мне колдун.
– То есть можно прямо сейчас ложку съесть? – обрадовался я.
– Можно, конечно, – старик смотрел на меня с интересом. – А ты в самом деле странный человек, Ферзь.
– Чем это? – спросил я, открывая горшочек.
– Даже не спросил, что там. Да и есть собираешься без страха, – сказал колдун.
– И не спросил, и собираюсь. А если тебе обязательно, чтобы я испугался, то будем считать, что испугался уже, – отвечал я колдуну, смело засовывая ложку со снадобьем в рот.
Ну и дрянь! Сначала рот свело, как от кислого, потом его словно обожгло, потом потянуло какой-то плесенью, потом стало горчить – и все это я должен был проглотить. И проглотил, схватил со стола кувшин с водой и теперь старался запить.
– Эх и зелье! Чего ты туда намешал-то, знахарь? – спросил я, переводя дыхание. И спохватился: – Нет, не говори!
– Это ты правильно, наставник, ни к чему тебе это знать, а то в горло не полезет. Теперь уж одним разом и грудь натри, – спокойно отвечал мне колдун. Я послушался.
Ощущение было, что я втираю в грудь крупный наждак, потом кинуло в холод, потом в жар. Потом мне стало казаться, что я просто режу себе грудь тупым ножом. А потом я снова смог вздохнуть полной грудью. Я молча посмотрел на колдуна, тот едва заметно ухмыльнулся себе в густую бороду. Если с одного раза стало легче, то побочными ощущениями, которые обещали сделать каждое мое утро незабываемым, можно было и пренебречь.
– Да, старик. Ты великий мастер, как я вижу. Земной тебе поклон и… Сколько я тебе должен за снадобья? – прямо спросил я, готовый расстаться со всеми своими деньгами.
– А сколько дашь, столько и хорошо, – вежливо ответил колдун.
Я отсчитал и по одной выложил на стол десять кун. И посмотрел на знахаря. Тот равнодушно посмотрел на даяние, я уже думал выложить и еще, но колдун сказал:
– Ты, наставник, головой тронулся? Или посмеяться решил над старым? Куда столько денег за два горшочка?
– Не тронулся. Если я сразу вздохнуть смог, значит, стоит твое зелье этих денег. Как бы там ни было, обратно я их не возьму, – упрямо сказал я. – Бери, старик, деньги, не обижай отказом.
Колдун помедлил немного и сгреб деньги в сумочку, висевшую на его поясе.
– Ну, коли ты так мои снадобья ценишь, я тебе еще кое-что скажу. Те, о ком ты так долго спрашивал, скоро тебя найдут, и многое станет ясным.
– Ты это о чем, колдун? – Я ничего не понял из его слов, признаться.
– Да так, ни о чем. Не слушай старого, – отвечал колдун и начал накрывать на стол.
Я же задумался – о чем говорил знахарь? О ком я долго спрашивал и у кого? И когда? Я немало задавал в жизни вопросов, не на все получил ответы, но вряд ли старик имел в виду мою прошлую жизнь. А здесь о ком я спрашивал? О Сове? О том, кто приказывает Сове? Разве что…
Тем часом колдун уже накрыл на стол, и в полном молчании мы приступили к завтраку. После завтрака последовала кружка мяты, а потом я, поблагодарив колдуна, спросил прямо:
– Ты, колдун, Сову имеешь в виду? Говоря о тех, о ком я долго спрашивал?
– Какую именно сову? Сов тут, в лесах, просто гибель, бери любую. Позвать? – совершенно равнодушно спросил колдун.
– Кого позвать? – несколько удивился я.
– Сову ты хотел, или можно и филина. Да хоть медведя, меня все зверье в лесу слушается, – так же равнодушно отвечал старик, делая вид, что вопроса моего не понимает.
– Колдун, не надо ни сов, ни филина, ни медведя, само собой. Пора мне, – я понял, что если стану упорствовать, то старик точно созовет мне целый птичник сов и увенчает медведем. Видимо, обсуждать свое странное пророчество он не желал.
– Пора, пора. Совы ждут долго, а потом и перестают… Опять ты в срок попал, – пробормотал колдун.
– А теперь ты о чем? – рассердился я.
– А ни о чем, наставник Ферзь, ни о чем. Не слушай старого дурака, не слушай, было бы кого слушать-то! – И старик уставился на меня своими бездонными глазами.
Я вызова на сей раз не принял, поклонился колдуну и вышел на двор. Старик последовал за мной, обогнал на дворе и отвязал Харлея, что само по себе было задачей опасной, – боевой конь, как я понял, не выносил чужих людей, а уж их прикосновения к шкуре относил к святотатству.
– Прощай, колдун! – сказал я, вскочив в седло. – Может, еще и свидимся когда…
– Прощай, бродяга. Может, и впрямь свидимся. Совы-то ждут-пождут, да и перестанут!
На этом мы и простились, и буквально через час я понял, что заблудился на прямой тропе попросту напрочь. Небо затянуло облаками, потом пошел мелкий дождь. В дымке и каплях лес стал каким-то мрачным и чужим, ему наплевать было на потерявшегося человека. Чем упорнее я двигался туда, где была, по моему мнению, тропа, тем гуще ставил бор свои стволы мне навстречу. Потом я решил остановиться и попробовать найти дорогу еще раз. Я остановил Харлея и тут же передо мной спустилась бесшумно моя Сова.
– У колдуна был? Добро. Иди теперь за мной, – опустив приветствие, равно как и какие бы то ни было объяснения, сказала мне птица.
– Был у колдуна, теперь заблудился. Куда за тобой-то?
– А по пятам и иди, не потеряешься небось. Дальше тебе теряться просто некуда, уже все… – как-то неопределенно отвечала Сова. Да что они – сговорились, что ли?! То колдун путал, теперь Сова.
– Никуда не пойду, – ответил я. – Хватит, подурачились – и будет. Или говори, куда ведешь, к кому и зачем, или один ступай, а я в Ростов поеду.
– В Ростов-то? А попробуй, попробуй. В лучшем случае к колдуну и выйдешь. А к кому, куда, да зачем – вопросы, тебе под стать, глупые. Я даю тебе возможность самому голову не ломать, а ты еще и кочевряжиться? На вас, на людей, не угодишь!
Я задумался. Вопросы были и впрямь не ахти, а ставить Сове условия вообще было в сложившихся обстоятельствах неразумно. Можно ведь и так заплутать, что и просто в лесу кануть, особенно если тому помогут. А, судя по всему, уже помогают. Не то колдун, не то Сова. Лес делался все мрачнее и мрачнее на вид, небо было уже откровенно темным, и я понял, что даже примерного понятия не имею, где и что находится – где тропа, где дорога, а где Ростов.
– Ступай за мной, Ферзь, – неожиданно мягко сказал мой странный поводырь и, даже не обернувшись, чтобы посмотреть, последовал ли я, пошел в чащу, деревья которой покорно, казалось, расступались перед ним.
– Скажи хоть, куда ведешь, Сова, – я тронул Харлея.
– Пока на Кромку, к Синелесью, – отвечал мне мой поводырь, и я прикусил язык.
На Кромку! Ничего себе – «пока»! А дальше куда, если Кромка только «пока»? И что такое Синелесье? Мысли путались, обретали непривычный строй, даже формулировки мои стали иными, более многословными и более образными, без ложной скромности. Словно кто-то подменял меня медленно, но неотвратимо. Страха не было, я просто ехал за Совой, пытаясь понять, что же со мной делается, но с каким-то, я бы сказал, сторонним любопытством. Словно со стороны я смотрел, как наставник Ферзь, по которому все глаза уже выплакали в Ростове, ехал за Совой, чувствуя в себе странные, почти магические перемены. Вступая на новую тропу, я начинал по-новому и видеть. Кромка! Это была моя мечта в моем старом мире. Я всегда верил, что она существует на самом деле, но это было чисто гипотетически. Теперь же Сова явно давала мне понять, что Кромка со всеми ее обитателями вот-вот станет реальностью.
Дождь перестал, лес перешел в окончательный ельник, ничего более не росло вокруг нас. Ели становились все более синими, и надвигающийся вечер был тут вовсе ни при чем. Передо мной встала огромная ель, и тут же послышался голос Совы: «Закрой глаза и трогайся вперед!» Я послушался. И мир снова исчез. Со всех сторон, казалось, дул мощный ветер, слышалось издевательское совиное уханье, гремели лягушачьи хоры, пахло палой листвой и свежестью весеннего утра, я с Харлеем, казалось, словно повис в пространстве, а потом все внезапно кончилось, улегся ветер и настала тишина.
– Открой глаза, наставник Ферзь, – строго прозвучал голос Совы. – Ты перешел!
Я послушался. Вокруг меня царил все тот же ельник, но теперь хвоя елей стала на самом деле темно-синей. Ели же стали настолько огромными, что я никогда и не думал, что такие могут расти. Молодняка под ними не росло, ели-великаны не нуждались, судя по всему, в смене. Величественно, как колонны, стояли они.
– А теперь куда? – спросил я, пораженно осматриваясь.
– А теперь – куда кривая выведет! – издевательски сказал мой поводырь и исчез.
И пал туман. И я потерялся в нем куда более основательно, чем заблудился в лесу у дома колдуна. Я пропал. Пропал, казалось, для всего живого. Перемены, которые я чувствовал в себе на пути к Кромке, в тумане становились все сильнее. И снова это не вызвало никакого страха. Я ткнул Харлея пятками в бока.
* * *
…Проклятый туман. Космы, потоки, валы тумана. Царство тумана. Овраги и ущелья тумана, долины и поля тумана. Наставник Ферзь в царстве тумана. Не видно ничего ни перед собой, ни сзади, ни по бокам. Ни неба, ни земли. Еще и глухо, как в гробу. Да что там – по сторонам не видно: вытяни руку – и увидишь ее только до локтя. Дальше она пропадает в киселе тумана, и нет охоты вытягивать руки за пределы видимого – что-то подспудное, то ли из детства, где страшно высунуть руку из-под одеяла, когда мать уже убрала свет, то ли из тайников памяти моих предков – когда невидимое – всегда опасность.
Что ж, они не так уж неправы. Тут опасен и туман, и то, что в тумане. Потому что я понятия не имею, что там. Когда встает мой конь, я засыпаю. Сказать, что я заблудился, несколько неверно, так как я даже не ищу дорогу. Слепота и глушь. Мне кажется, что я двигаюсь на запад. Что происходит на самом деле – понятия не имею. Делаю вид – чтоб не завыть от безнадежности, – что полагаюсь на конское чутье.
Правда, я знаю, день или ночь. Так как ночами этот туман становится просто ужасен: непроглядный мрак – это мягко сказано. «Глаз коли» – иногда мне кажется, что эту поговорку придумал кто-то в таком же положении, озверев от безысходности и выколов себе глаза.
Где-то на подходах к Синелесью я был застигнут ночью, а проснувшись, нашел себя в вареве тумана. Сначала я ждал, что он пропадет, а потом тревожился еще из-за того, что запросто могу ехать в обратном направлении – не к Синелесью, а прямо к своим разлюбезным уным. Потом мне стало просто на все наплевать. Душа была… Душа была еще жива. О том же, что в ней происходило, лучше бы умолчать. Может, потом я сам себе расскажу об этом…
Туман. Озера, болота, ручьи и реки тумана. Родники, бьющие туманом. Море тумана. Океан. Небо тумана. Ему нет ни конца ни края, как нет в нем ни отчаяния, ни надежды. Я еду к Синелесью, туман ли едет к Синелесью, пропало ли Синелесье в тумане, а я понемногу приближаюсь к Дикому Полю – все может статься.
…Если это водит леший или кто-то пустил мне вдогонку уводна, то одеждой мне меняться, чтобы обмануть нежить, не с кем. Коню мои вещи будут не впору, а меланхолично рысящий по лесам голый мужик – взнузданный и при седле с чепраком на спине – может вызвать нездоровое внимание тех, кому он попадется.
Если все же это уводна, посланная кем-то, то кем-то неимоверно сильным. Я не помнил даже случая, чтобы ман играл с человеком сам несколько суток кряду. Меня явно куда-то гонят в таком случае. Чудовищная несправедливость – лишить меня дома – смешивается с детской обидой на беззащитность свою в случае чар и издевок остервеневшего от насилия мана. Я жую кожаный ворот плаща, мокро скрипящего, чтобы мой вой не разносился по лесу. Я в лесу – вдруг понимаю я. Синелесье? Или все-таки?..
– Ферзь!
Вот тебе и раз. Кто-то тоже заплутал, а теперь созывает остальных, найдя дорогу? Рука сама ложится на рукоять субурито. Здесь нет надежды. Здесь нет веры в добро.
– Ферзь! – низкий, хриплый, горловой голос. Женский.
Ферзь?
– Наставник Ферзь!
И полог тумана вдруг резко соскакивает с поднебесных колец, к которым он был, без сомнения, пристегнут все это время, и падает к ногам коня мягкой, бесшумной грудой полотнища, а потом испуганно, со скоростью сдуваемого ураганом дыма, откатывается сразу во все стороны под лапы стоящих стеной темно-фиолетовых елей. Я на поляне. Большая, широкая, светлая закатным светом поляна, могучие, просто невероятные ели вокруг – такие я видел лишь один раз в жизни – и тоже в Синелесье, когда только пришел сюда, на Кромку. Ствол каждой ели потребовал бы усилий пяти взрослых мужчин – если бы кто-то решился осчастливить ствол объятиями. Лапы елей, чудовищные, огромные лапы, почти лежат на земле. Тропинки между ними нет. Как я прошел меж них, не задевши ни иголочки, – не знаю.
Частокол – высокая городьба, распахнутые ворота. Сделано добротно, жестко – навеки. На поколения. На рода. На городьбу пошли бревна толщиной в тело взрослого человека. На сруб (а за частоколом на земле, на четырех каменных конях-булыжниках под углами, стоит сруб с узким окном, глядящим на меня) тоже. Бревна его увязаны в лапу. Новгородская кривая надежная лапа. Сруб черен от прожитых лет, от прилипшей за тысячи ночей темноты, от дождей и снегов, ночевавших на его стенах и скатах крыши. Мох вольно растет по бревнам сруба, и непонятно, где им заткнуты щели в исполинских бревнах, а где он давно полноправный хозяин. Усадьба. Заимка. Ни медвежьего черепа на городьбе – для охального лешего, ни лошадиного – для утихомиривания домового нет и в помине. Тут не боятся ни того ни другого. Окно, о котором я упомянул, наводит на невеселые размышления – это не совсем окно, скорее, бойница. Но одна. Как ее ухитрились прорезать в этом бревне – не представляю. Изба топится по-черному, трубы нет. Скаты крыши почти касаются кустов бузины, растущих возле стен избы. Во дворе, возле избы, тут нет крытого двора – хозяева не держат скотины, – стоит колодец.
Лошадиного и медвежьего черепов нет. А вот человеческие – есть. Дюжина белых крепких с виду шаров приветили гостя улыбкой с высоты кольев тына.
А вот и та, чей голос легко прорезал туман, окликая меня, теперь в этом нет сомнения. Дороги тут нет. Тропы тоже. От ворот стеной стоит непримятая трава. Она звала меня. Это ее голос прорезал маету тумана, и это ее голос заставил меня похолодеть и почему-то подумать, что так гортанно рычат, играют звериным горлом только очень горячие бабы.
Она. Прямые, не подворачивающиеся даже на самых кончиках волосы – густая смоляная лава волос доходит до середины узких, но резко очерченных бедер. На ней легкой, но плотной ткани летник, обута она или нет, я не вижу – трава мешает. Но зато летник ничуть не мешает разглядеть небольшую, но крепкую остроносую грудь, узкую талию и довольно полные, сильные ноги. Она очень белокожа, почти молочно-бела, узколица. Острые, высокие скулы, красные, как накусанные со зла, полные, твердого рисунка губы, длинная, стройная, гибкая шея, на лбу поток волос сдерживает повязка, сплетенная из темно-зеленых кожаных ремешков, звериного изгиба брови – над переносицей сросшиеся, кажется, вот-вот сломаются скорбным домиком, а потом – плавная дуга, и четко, черными густыми стрелами уходят к вискам. Тонкий прямой нос с удивительно хищно, по-птичьему, вырезанными ноздрями. Длинные, очень длинные ресницы. Синеватые тени притулились почти невидимо под глазами. И глаза. Твердый миндаль разреза, чуть вверх в уголках. Тьма, ночь и молоко белка. Зрачок утонул в радужке. Глаза убийцы, глянувшие на тебя из-под капюшона.
– Доброго дня, наставник, – голос не приветлив. Ровен. Хрипотца никуда не делась, так она говорит, а не сорвала горло, кричавши непутевого наставника Ферзя.
– Доброго и тебе. Я вижу, что нет нужды тебе говорить, кто я, красавица, и то, что меня будут искать, – я говорю ей «красавица», потому что так принято. А еще потому, что это правда.
– Х-ха! – горловой, торжествующий смешок. – Я бы хотела видеть хоть человека, хоть оборотня, хоть любого другого нежитя, который найдет тебя здесь. А еще сильнее хотела бы видеть, как кто-то потревожит тебя здесь, даже если совладает с поиском, наставник Ферзь. Сейчас я разрешаю тебе не верить мне и думать, что я сама из их числа и просто заманивала тебя. Пусть пока ты будешь думать так. Раннее доверие способно убить все так же быстро, как и полное неверие.
Я молчу. Что можно сказать хозяйке такого дома? О хозяине речь не идет. Его просто нет. Хозяйка тут она. Я знаю.
– Сойди с коня, Ферзь, – голос ее проходит словно сквозь тебя: кажется, слова те же самые, но они что-то задевают внутри, оседают, держат душу в напряжении. В ожидании? Да, это не боль, не страх, не ярость – не эти три кита души человека, которые плавают ближе всего к поверхности и охотнее всего всплывают…
Тяжело спрыгиваю с коня. Беру за повод.
– Я отведу коня, Ферзь, – низкий рокот ее голоса встряхивает, одновременно усыпляя. Врачуя? А там еще есть что врачевать?
– Коня? Моего? Стоит ли? – говорю просто так. Потому что мне, кажется, все-таки не хочется, чтобы у нее прибавилось забот.
Вид коня говорит, что не стоит дело того: боевой конь недоверчив к чужим, а сейчас он просто-таки ощутимо напрягся, пробегают волны мышц по его крутой шее, он присаживает на задние ноги, губа вздернута – Харлей вполне способен повалить незнакомого человека на землю и растоптать, раздавить подкованными копытами, да и кусается он охотно.
Она просто, молча и сильно, шлепком бьет коня по морде, еще раз и еще раз – прямо по губам. Харлей всхрапнул и стих, незнакомка взяла его повод и что-то словно приговорила коню на ухо – и как договор заключили! Конь ушел за нею безропотно, не оглядываясь, не фыркая, не боча голову, как он всегда делал, ведомый в знакомое стойло даже мной. Покорившись.
А я стою в воротах. Как раз прямо под верхней балкой. Ни туда ни сюда. Чего я жду? Что черноволосая, вернувшись, надает и мне по губам и отведет под уздцы куда ей надо? Что-то просто-таки скулит внутри: «Не входи!» Что-то скулит. Так скулят, умирая. Осторожность, оставшаяся еще от того, покинутого мира. Я чую что-то неладное. Что-то неясное пока, но явное, но почти осязаемое… И дело тут не в черепах на тыну – вернее, не только в них.
Я могу уйти. У меня еще хватит сил перебороть усталость и идти все дальше и дальше. Тем более что тумана больше нет. Он так и не совладал с собой и больше не поднялся из-под еловых лап.
Я могу свистнуть коня, он приучен к свисту хозяина, придет, только если не привязан. Что-то говорит мне, что не привязан. Но не придет – от такой, как хозяйка заимки, не уходят просто так. Коня уже увели. Меня еще нет. Сходить за Харлеем, если надумаю уходить? Нет. Если я ступлю на землю за огорожей, пути назад уже не будет – или он будет не таким, каким я могу себе представить. Закрываю глаза. Коня жаль, но, коли по чести – не более жалко, чем себя. Просто шаг назад – и, отвернувшись, идти под лапы елей, не оборачиваясь.
Я уже чую, как напряжется все, как подведет внутри, когда я пойду к елям, – в ожидании окрика хозяйки, ее гнева, ее обиды ли? Как буду спешить, вором, татем, уходящим с площади, где он только что облегчил чью-то мошну и отходит, не дожидаясь хозяйской благодарности. Опасливо. Втянув голову. Страшась, проще говоря. Смотрю в небо – обычные, самые обычные сумерки – смеркается. А не варишься в киселе тумана, чтоб ему… До ночи даже без коня я буду далеко от этой заимки. Что бы ни говорил мне рассудок – та, что прогнала туман, не повышая голоса, любую тропу, а уж тем более бездорожье, выведет к своим воротам. Или туман упадет, как только я ступлю назад – из ворот? Или лешего тут не стараются напугать медвежьей головой, оттого что он тут просто-напросто свой, а?
Ни троп, ни тропинок, ни скота на дворе – ничего. Может, конечно, мне просто не видно, что там у черноволосой за домом…
Всё, все здесь: и хозяйка, и ее изба, и ее двор, и ее – убежденность приходит сама – да, ее лес – словно ночь, словно черная вода неожиданного ночного озера, в которое так и подмывает кинуться, просто так, молча, прямо с берега, зная, что дна там нет и никогда не было. Все равно. Надо уходить. Надо. Надо? Кому?
Меня отпустят? Рассмеются в спину, как над глупой скотиной, отворачивающей от стойла? Надо уходить?
И я делаю шаг. Вперед. На двор. Это очень просто. Потому что ото всех своих домов на свете я ушел так далеко, как только можно.
Мне тяжело идти – сказывается усталость дней в седле. Мне тяжело думать и гадать – сказывается… Все, сказал. Сказалось.
…И я тяжело повалился, навзничь, не думая и даже не стараясь уберечься при падении. Прямой, как падающая сосна. Почему-то я был уверен, что упаду в тот туман, который скрылся под лапами величественных елей. Как в короб с пухом. И задохнусь, быть может, – задохнусь, не ушибившись. Но я просто упал в росистую траву. А потом еще глубже – в черную, кинувшуюся на меня со всех сторон ночь.
Черно-серое небо. Катится рассвет? Я подношу руку к глазам, ее можно разглядеть.
Я лежу на спине. В одних портах. Ноги покрыты тяжелым мехом – пальцы другой руки дергают длинную шерсть – медведь. Вытянув руку перед собой, я ничего не нащупал. Пошарив по бокам, понимаю – подо мной полок. Упавшая с меня шкура и разбудила меня. Пусто. На душе пусто. Миг – и все. Пустота ушла. Где я? Где мой меч? Я не пленник, думаю, – слишком хорошо для обращения с пленником. Хорошо? Накаркаешь, наставник, – может, это так, лишь для начала? Все ведь зависит от глубины ненависти пленившего. И от нужды в тебе, прибавляет рассудок. И я резко сел, подтянув под себя ноги. Голова весело пошла вкруговую, и я чуть не сверзился с полка. Зажмурившись, я переждал хоровод и открыл глаза. То ли привык к темноте, то ли стало посветлее, но я вижу, что передо мной стена. Спускаю ноги на пол и разворачиваюсь в другую сторону. Почти темно, но все же кое-что видно. Четыре стены. Дверь. Южная стена почти полностью занята печью, к ней прислонились устало ухват и кочерга. Несмотря на глубокую ночь, в печи рдеет жар углей. Где-то со двора всхрапывает Харлей. На сундуке слева от влазни лежит моя куртка, сверху на ней субурито, с ним по соседству, рядом с сундуком стоят сапоги, на печи висит моя рубаха. Сушится.
Посреди горницы стол, подле него – лавка. На нем – горшок с деревянной крышкой, миски, две берестяных стопы и два или три горшка. Что в них, я не знаю.
Посередине каждой из трех стен, не загороженных печью, словно висит прямоугольная, продолговатая, черная как смоль полоска ткани, чуть присыпанная серебряными блестками. Не сразу понимаешь, что это окна – узкие, бойничные окна. Это просто, когда поймешь, а потом уже и не понимаешь, над чем глаза ломал. Это просто – ночь просится, втискивается в избу, суля в оплату серебро.
Она. Хозяйка. Я прекрасно помню, где я. Прекрасно помню, как я упал у ворот. Значит, сюда она дотащила меня сама. И пусть. Как ей удалось проволочь по двору взрослого мужчину, который сам потянет на пять пудов с половиной, непонятно, и понимать я это попросту не хочу. Не оставили валяться на дворе – и хорошо. Что-то уверенно говорит мне, что этот подвиг ей более чем просто по плечу. Переправила, одним словом. Переместила. На место. На чье? Полок в горнице один – я занял ее постель.
Она. Хозяйка. В одной длинной тонкой льняной исподнице. Руки обнажены до плеча. На левой руке, повыше локтя, золотой – это видно – браслет. Я встаю и молча иду к хозяйке, сам пока не зная толком, что делать – властно отстранить и выйти во двор, заботясь о коне, бить ей земной поклон, касаясь пальцами чисто метенного пола, просто…
Просто встать перед ней. Она ниже меня ростом, примерно на полголовы. Но ее голова посажена столь горделиво, что кажется – ты заглядываешь ей в лицо снизу. За ее спиной у стены я увидел то, что не сразу разглядел: застывший у стены лук, длинный, не охотника – воина, и боевая коса с сыромятной, прошитой черной нитью лямкою, прикрепленной к древку, по ее длине становится понятно, что это ее коса – как раз ей за спиной носить. Но это не женская игрушка – толщина древка, тяжелые железные кольца вокруг древка, к острию ближе, и само жало косы ясно говорят – это опасное оружие воителя, который не понаслышке знает, как с ним управляться. Кольца и веревка, обмотанная под лезвием косы, чтобы кровь не стекала под ладони при долгой работе. Веревка темная. Очень темная. Древко косы снизу кончается острым наконечником, сейчас ткнувшимся в пол.
– Мое имя Ферзь, – говорю я. – Я наставник уных Ярослава. Третьего дня я попал в туман.
– Да… Туман… Но разве попал ты в него третьего дня, Ферзь? – Какая река обезголосела, отдав тебе свой рокот? Низкий, тяжелого, дорогого бархата голос. Низкий, низкий, очень низкий, ниже моего, горловой, журчащий, сбивающий с…
– Ты живешь здесь одна. Ты не боишься ни Синелесья, ни меня, ни варягов, ты обещала мне покой, – в моих словах уверенность. В моей душе страшная горечь. Это слова ребенка, мальчишки. «Ты обещала мне…» Плевать. Она обещала. В ответ я должен быть хотя бы собой. – И ты – не человек.
Произнеся «И ты – не человек», я смотрю ей прямо в глаза. Какая-то из зимних ночей теперь светла как день, отдав им свою черноту и свое убийственное мерцание, мерцание заснеженной, бескрайней, безжизненной, полуночной равнины перед пешим путником.
– Ты измучился, Ферзь. Ты спал весь день и ночь и еще день. Я согрела воды. В печи. Иди в печь, Ферзь, наставник уных Ярослава. От тебя слишком пахнет усталью и тоской вынужденного пути.
Все это можно сказать проще: «От тебя пахнет потом» – и что? И не только твоим. Но она живет в лесу, и она охотница – этот запах тоже должен быть ей знаком. «Ты просто повернись спиной, Ферзь… И все кончится на полу этой избы. Или в угольях печи, куда ты упадешь вперед лицом – ни на миг не заботясь о том, что надо сберечь глаза, потому что мертвым не нужны глаза, наставник. Тринадцатый гость темной избы».
Я повернулся к ней спиной и шагнул в печь.
Обыкновенная болтушка и горячая неведомая смесь трав, пахнущая вечером и грустью, в глиняной кружке с серебряным дном-подставкой – вот что было на ужин. Или завтрак?
– Ты бродяга. Я вижу, что вся твоя жизнь – до этого Мира – дорога с неверными поворотами и чужой крышей над головой.
– Да. Я знаю, – а что я могу сказать?! Да, ты права, как же потаскала меня жизнь, как же я устал, изнемог, как же ревностно я любил свой дом в Ростове, как же я несчастен! Да мало ли слюней можно намотать на кулак, если есть свободный кулак и немного времени! Все куда проще – я знаю. «Да. Я знаю. А теперь и ты знаешь. Или уверилась». – Это был твой туман?
Лавка у стола одна, мы сидим рядом. Я облокотился о стол, развалясь, привычке этой столько же лет, сколько себя помню за столами, словно в спине нет костей, и я ищу опоры. Она сидит рядом, сцепив кисти рук, положив их на стол. Она сидит ко мне левым боком, ее жуткие, воющие глаза устремлены перед собой. Браслет под ее плечом – девять змей, сплетенных в жгут и жадно жующих свои хвосты. Я всматриваюсь, всматриваюсь, сплетение змей оживает, белая кожа под ними становится плотно улежавшимся снегом, змеи негромко шипят – от боли? От страсти? Я понимаю, что змеи кусают не свои хвосты. Хвосты соседок. А чем они хуже людей? Чешуйки их шкур шевелятся, скрывая движение мышц. Пряным тянет от жгута змей, пряным и последним – осталось лишь наклониться поближе и… И тут ее ледяная ладонь ложится мне на лоб, закрыв глаза. На ее ладони нет каменных бугорков мозолей, которых можно было ожидать, увидев косу и лук. Но кожа на ее ладони жестка. Я сижу и не шевелюсь. Почти не дыша. Дыша лишь верхушкой груди. Ладонь пахнет полынью. Растертой на руках – с наслаждением убитой в ладонях свежей, поседелой полынью. Полынья. Хлещущий, враз пьянящий запах, медовая горечь.
– Ты бродяга. Ты часто идешь туда, куда поворачивает небосвод, куда идут звезды, оторвавшиеся от матки-луны, куда поворачивает земля, туда, откуда прибегает лихой ветер. Ты попадаешь в мертвые зыбуны. Ты попадаешь в пожар. Ты попадаешь в снег, грязь, ярость и боль, ты легко попадаешь в ярость и щедро отмеряешь боль тем, кто хочет удержать тебя. А потом…
Глотка моя дрожит. Я хочу сказать, что я не уйду от ее руки до утра. До утра. До ночи. До смерти. Судорога комкает губы, и я говорю:
– Ты не человек. Ты нежить. Незнать.
И, крепко сжав ее запястье, снимаю руку со лба. Молчание ночи. Миг. Играет падающими угольками лучины светца тень блазня.
Отпускаю руку. Так надо. Мне. Точнее – так надо мне сейчас.
– Ты Ферзь, нашедший свой Дом, свой путь. А теперь ты попал в туман.
– Я тону в тумане. А еще я понимаю, что ты права. И это скверно. Потому что туман – это Пограничье, и рассеялся он только тогда, когда я вошел в дом в Ростове. Я не могу век свой провести на границе. На границах. Не могу и не хочу. А теперь ты снова кидаешь меня в туман, как щепку в половодье. Но это твой туман. Ты властна его и поднять, и убрать. А я волен пройти его и выйти на свою путину. Последнюю. Потому…
– Потому что Ферзь больше не хочет покидать свой дом.
– А ты?
– Я?
– А ты? Ты вольна дать мне дом? Мой новый дом, откуда уже никто и никогда… – Что я говорю? Чем я горю? Просить защищенного дома у нежити. Положим, это не в первый раз я искал свой дом не у людей, х-ха, но эта ночь, смотрящая из-под длинных злых ресниц, разве в ее тьме есть дома для заблудших наставников?
Блазень обжегся – тень судорожно роняет уголек на пол. На деревянные доски – мимо лохани с водой. Голова хозяйки поворачивается в сторону оплошавшего блазня, и на пол, вместо уголька, падает льдинка, подскакивает, сверкает тысячами граней и падает на доски. Тает и растекается лужицей. Это так. Просто так. Это вообще ничего не значит. Просто она умеет так.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.