Текст книги "Трофим и Изольда"
Автор книги: Александр Селисский
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Четвёртая глава
Лекарь Иван Афанасьевич
1.
После укола Трофим боли не чувствовал, хотя несколько раз просыпался. Сначала от сильной тряски: его везли на грузовике, рядом трясся борт, и в небе плыло облако. Ещё раз, проснувшись, увидел белый потолок, чьи-то фигуры, тоже белые и головы в белых шапочках. Потолок был низко, головы совсем рядом, и он догадался, что лежит на столе. Большая и тоже белая, как всё здесь, труба двигалась на кронштейне, как пушка, целясь ему в ноги. Рентген. Больница.
– Со смещением, – сказал кто-то. – Левая. – Трофим догадался, что на левой ноге перелом тяжелее.
Тот же врач распоряжался и здесь, но был уже как все, в белом халате. Трофима переложили на каталку, отвезли в палату и снова переложили, теперь на кровать. Двигали втроём: один врач голову, другой помоложе, туловище и ещё сестра перекладывала ноги поочерёдно, стараясь движения соразмерить – левую, потом настолько же правую. Чуть-чуть и ещё чуть-чуть. Ещё левую и правую снова. Дальнюю спинку кровати подняли и подложили кирпичи, ноги Трофима оказались выше головы. К спинке привинтили блок. Врач, который помоложе, принёс дрель вроде слесарной, но блестящую никелем со сверлом, зажатым в головке. Сверло было тонкое, похожее на велосипедную спицу. Ногу осторожно согнули в колене, под сгиб уложили подушку и сделали ещё укол. Трофим всё видел, но ничего не чувствовал. Молодой врач приставил спицу к ноге чуть выше колена и стал вращать ручку дрели. Сверло, продырявив кожу, легко пошло в кость. Боли по-прежнему не было, но кость мелко вибрировала, и зудела. По зуду Трофим чувствовал, насколько глубоко вошло сверло. Наконец оно прошло насквозь и вышло наружу, снова прорвав кожу теперь изнутри, только от этого почувствовал он слабую боль. Таким же никелированным ключом врач раздвинул губки патрона, убрал дрель и потянул спицу, чтобы концы торчали симметрично. Подушку из-под колена вынули, ногу разогнули и положили на простыню. Просверлили вторую и они лежали рядом, слегка раздвинутые, чтобы спицы не задевали одна другую. К спицам привязали шнуры, перекинув их через шкивы блока.
– Привязывайте груз, – сказал главный.
– Сколько?
– По восемь килограммов.
Трофима потянуло за ноги.
– Ещё, – сказал главный, пощупав места переломов. Потянуло сильнее. Так и с подушки стащит!
– Правая четырнадцать, левая шестнадцать.
– Хватит. Пусть привыкает, – и уже Трофиму: – А ты спи.
И будто по команде Трофим уснул.
Изредка приходил в себя. Над головой проступало окно, а когда светилась лампочка, Трофим понимал: ночь. Днём ли, ночью веки поднимались тяжело, свет был тусклый, лица плыли в воздухе. Голоса доносились, будто издали. Он засыпал снова – ночью, днём одинаково.
– Капельницу! – голос сказал, как ударил. – Капельницу и немедленно кровь!
– Хорошая вена, – это женский голос и мужской подтвердил:
– Сильный парень. Жилистый.
– Молодой, – сказала женщина.
Он опять уснул, а может и впал в беспамятство. Стены возникали и снова уходили в черноту. Возле койки стоял штатив со склянками, в каждой была жидкость: красная, Трофим догадался, что это кровь, или без цвета. Резиновые трубки соединяли склянки с иголками, они торчали в его руке ниже плеча. Кормили чем-то жидким. Грузы тянули, и Трофим сползал с подушки. Сестры втаскивали назад. Засыпал не надолго. Или это было беспамятство? Или то и другое смешалось? Бесконечно повторялся единственный сон или может быть бред – снова как ночью в сарае видел себя на мотоцикле. У мотоцикла был огромный мотор и ноги Трофима выгибались дугами, пристёгнутые к подножкам резиновым шнуром с карабинами на концах. Руль был зажат и не поворачивался, можно только вцепиться до судороги. Мотоцикл ехал всё быстрее по чёрной ночной дороге, отрывался от земли и взлетал в ночное небо. Дорога проваливалась, теперь светили звёзды – огни, которых не было, пока он ехал по земле. Свернуть, направить мотоцикл, объехать встречного нельзя надо ждать удара, столкновения как там, на перекрёстке и смерти. Он просыпался в холодном поту, не сразу понимая, что проснулся. Или пришёл в себя? Тяжёлые веки опускались и его сон, то ли бред повторялся. Раз за разом. День за днём Ночь за ночью. И вдруг ясно увидел потолок с извилистой трещиной, лампочку без абажура, перевёл взгляд на чёрное окно и с него на спинку кровати за своей головой. Это было легко: голова лежала низко на плоской подушке. Увидел кровать рядом и ещё в ногах возле торцовой стенки за узким проходом. Три кровати стояли в помещении, явно рассчитанном на одну и воздух, несмотря на открытое окошко маленькое, деревенское был спёртый, тяжёлый, пропитанный запахами лекарств, гноя и ещё чего-то противного. Возле штатива на стуле сидел врач в халате, но без шапочки и похоже дремал. Предметы расплывались. Открыл глаза и врач.
– Что, Трошка, – сказал он, – легче? Ожил. Теперь и лечить можно. А я твой доктор. Зовут меня Иван Афанасьевич.
Трофим помнил доктора ещё на дороге, но с койки Иван Афанасьевич таким длинным не казался, хотя роста был высокого и лицом походил бы на скандинава, если б не черты крупные, но по-славянски смягчённые. Нарушая правила, не любил докторской шапочки, а если надевал так на самый затылок, как лихой матрос бескозырку. Заведуя отделением, замечание мог получить лишь от главного врача, а тот прощал ему проступки, посерьёзнее шапочки, учитывая золотые руки и независимый характер. Доктор сразу был заметен в маленьком городке, почти деревне, будто здесь он человек случайный – не для того лепит природа подобные лица. Вышел из столичной медицинской семьи, начинал с размахом и блеском, и никогда бы не видели здесь этого доктора, не привези он с четырёхлетней войны, из полевых госпиталей, где бывало сутками, держась только на спирте, резал, резал, резал – не привези он оттуда тяжёлую, во все века не излеченную на Руси болезнь – пьянство.
Пошло-поехало. Из клинической больницы просто в больницу, потом в поликлинику, в город поменьше, а там и вовсе в глушь. Сердце частит, руки дрожат и месяцами нельзя работать. Жена, четыре года верно ждавшая его с фронта, не выдержала. Ушла. Он и плохо помнил, как уходила, пьян был. Но потом опять всё поломалось, а верней он сам в себе сломал где-то на последней уже грани. Посмотрел на дрожащие руки, помолчал сам с собой. Сказал: «Всё. Хватит». Поставил дома бутылку водки, чтобы не было причин пить чужую, но не трогал её больше года, пока не почувствовал: теперь всё. Удержался. Теперь можно, теперь не опасно. Можно распить с приятелями. Но приятелей не оказалось. То есть, среди прежних алкашей нашлись бы, но это не годилось, а кроме них уже никого близко не видел. Вздохнул и поставил обратно на полку.
Медленно приходил в норму. Рука опять стала твёрдой. Здоровье, конечно, не то: годы сказывались и фронт, да и многолетнее пьянство не прошло бесследно. Однако работать уже мог и обосновался здесь, в больнице. Сначала рядовым хирургом, а скоро начал заведовать отделением. Сошёлся с местной женщиной, был с ней заботлив хоть и не ласков. Жил в небольшой комнате и лучшего не добивался. Возил из столицы книги, но медицинских почти не покупал: с научной работой было покончено. Годы ушли. А для практики здесь его уменья на сто лет хватит. Звал бывший однокурсник, а теперь профессор, к себе, но желания уже не было. Да и в подчинение к старому товарищу идти не хотелось.
– Что умею, то могу. Останусь на месте.
Иногда всё же «находило». По два-три дня не видели его в отделении. Отвечали просто «нет на месте» хоть настырному больному, а хоть и начальству из области. И начальство, и больной, если был он здешний, поселковый, знали, что Иван Афанасьевич спит сейчас у себя в комнате, а может и просто во дворе в пыли, проснувшись, нащупает бутылочку и – буль-буль! – из горлышка в горло. Это-то и прощали ему за золотые руки. Да он и не позволил бы указывать. Знал: не с кем его здесь, в районах сравнивать. Он тут – лекарь. Такого здешней больничке скоро не сыскать.
В народе российском к пьянству всегда было отношение двойственное. С одной стороны существовали, постоянно обновляясь, лозунги типа «пьянству бой!» но, честно признаться, никогда тот бой не был особенно кровопролитным, до победного конца. Ибо с другой стороны жили пословицы: «пей, да дело разумей» /однако ж – «пей»!/, «пьяный проспится, а дурак никогда» и прочие, не то чтобы напрямую одобряя грех винопития, но и не осуждая бесповоротно. Когда о человеке говорят что, мол, пьёт – не всегда и поймешь, осуждая говорят или уважительно. Выпивка почитается делом обстоятельным, не зря в России мало кто держит дома бутылочку для прихода гостя: держать можно, если сам не соблазнишься. Или ещё посидеть с соседом, выпить рюмку-две, а прочее оставить в бутылке до следующего раза. Чужда здесь умеренность симпатичной Европы: уж коли зашёл сосед в гости, так захватил «горючее» а хозяин еще сбегает в магазин или к знакомой самогонщице, а хозяйка не рюмки – стаканы поставит, и себе тоже! Да закуску всю, какая в доме нашлась и – дай Бог здоровья! Пока ёмкости не опустеют. А потом, всё. Потом – до следующего раза. Вопрос только, скоро ли наступит следующий раз? У доктора теперь наступал редко, и то, слава Богу. После отлучки бывал он помят лицом и чаще отдыхал на лестницах.
Трофим показал глазами на блоки:
– Долго ещё?
– Шесть недель, – сказал доктор. – Теперь уже пять.
Так он узнал что беспамятство, сон-кошмар и переливания крови тянулись неделю. Дежурили сестры, чтобы вовремя сделать укол или дать кислородную маску. Днём и ночью приходил Иван Афанасьевич и каждую ночь никто не знал, проживёт ли Трофим следующую. Кроме переломов болевой шок, сотрясение мозга и другие, как это здесь называлось, «сопутствующие явления». Но теперь самое страшное позади.
Ему рассказали, что за телом Кирилла приезжали мать и брат, и увезли хоронить в Питер. Мать долго сидела у койки Трофима, но он так и не пришёл в себя.
Мучила боль, которой он в беспамятстве не чувствовал. Боль жила: начиналась в переломанных бёдрах, росла, заполняла ногу, переходила какой-то, почти нестерпимый рубеж и стихала, будто задрёмывая. Потом оживала снова. Стонать не полагалось.
– Терпи, казак, – говорили ему, – здесь все больные.
Он терпел. Вечером Иван Афанасьевич говорил сестре:
– На ночь морфий.
Сестра записывала в книгу, делала укол, и Трофим засыпал. Позже доктор признался, что обманывал: морфий дали только раз, на дороге. А в больнице, слабый понтапон.
– Не хватало выпустить тебя отсюда морфинистом!
– Да и мало морфия, – сказала сестра, но под взглядом доктора осеклась мгновенно.
...Сухая жара серединного российского лета кончалась, вечерами тянула прохлада. Осина в больничном дворе зажелтела. Её да немножко белёсого неба – ничего больше с койки не было видно.
– Осень в наших краях хороша, – сказал доктор. – Это здесь сказано: «Люблю я пышное природы увяданье». Но ты её в палате проведёшь. Так-то.
– А зиму? Я пацаном лыжи любил, а теперь у нас нет снега. Говорят, что изменения в климате. Я зиму дождусь?
– Бедро заживает примерно полгода, – сказал Иван Афанасьевич. – У тебя сломаны оба. Считай, болеть тебе год и о лыжах пока не думай.
– Они что, по очереди заживать будут? – буркнул, как огрызнулся. Но доктор только погладил по голове.
– Запас крови и заживляющих сил в организме не бесконечен. У тебя он разделяется пополам, и процесс идёт вдвое медленнее. Понял? – он отогнул одеяло, взял ногу и покачал в месте перелома. Хмыкнул удовлетворённо. – Срастаются. Доволен будь, что не придётся оперировать.
Через каждые три часа делали уколы, сразу по нескольку.
Оба врача и сестра опять пришли вместе: пора было снимать грузы. Когда вынули спицы и убрали кирпичи, Трофим показался себе невесомым. Странно было, что голова, как ей и полагается – выше ног. Снова повезли на рентген, потом оставили в коридоре на каталке.
– Побудь, – сказала санитарка. – Небось, надоело в палате?
Коридор был короткий, и здесь тоже стояли койки: мест не хватало. Из кабинета выходили врачи.
– Заживление идёт нормально, – говорил кому-то Иван Афанасьевич. – Везите в гипсовочную.
Гипсовочная это маленькая комната со столом посередине. Спина лежит на холодном столе, как в провале, ноги приподняты на кронштейнах, а голова на подголовнике. На табурет санитарка поставила обыкновенный эмалированный тазик, в каких стирают бельё, в тазике развели беловатую массу. Принесли бинты, плотные, вроде портянок. Иван Афанасьевич обмакивал их в гипс, бинтовал ногу от пальцев к бедру и ещё вверх по туловищу до самой груди, потом вниз и на другою ногу. Стало тепло и мокро
Вокруг его койки на стульях расставили тринадцать канцелярских электрических ламп. Больше не было. Лампы направили на загипсованного Трофима и включили. В их тепле от гипса поднимался пар.
– Лежи. Подсушивай репутацию, – улыбнулся молодой доктор.
– Чего сушить?
– Жопу, – сказал Иван Афанасьевич. – Задница это базис, а репутация надстройка. О ней дальше подумаем! – и пошёл к выходу. Трофим поднял голову с подушки, посмотрел на бинты, закрывшие тело от груди до ступней. Вздохнул.
– Не переживай, – посочувствовал Иван Афанасьевич. – Теперь ты более или менее сойдёшь за Аполлона. По специальности.
Осина посередине двора зажелтела, потом листва опала и в небо торчал голый ствол, а ветви засыпало снегом. От того, что лежать нужно долго, стало, как это ни странно, легче и спокойней: не было напряжённого ожидания. Он привык к серым стенам палаты и к своему месту возле окна, к монотонности больничного существования и смене соседей. Больнице не полагалось травматологического отделения, а хирургические больные долго не залеживались. Был дед с язвой двенадцатиперстной кишки. К болезни дед относился почтительно, язву называл «она» и считал, что «у её» свой ндрав, которому «не посуперечишь». К деду приходила жена. Такая же старая, как и он сам она казалась ещё старше от малого роста и сухости, а ещё и от вечных своих бабьих забот. Дед и её не звал по имени но, в отличие от язвы, именовал непочтительно: «старая» от чего «она», то есть язва, приобретала ещё больший вес и значительность. Жена приносила деду передачи в корзине, куда сёстрам заглядывать не разрешала – бабка была скандальная. После её ухода сёстры отбирали неположенные мясо или бражку. Строгий с женой, дед им возражать не решался и даже пробовал заигрывать, верно, по старой привычке. Выпить и закусить всё-таки успевал, после хватался за живот, ругая «её» и было непонятно кого именно: жену или язву. Но ругался дед почтительным тоном и значит скорее язву. Деда оперировали и, как только он малость, по здешнему говоря, «оклемался», выписали, взяв с бабки обещание соблюдать диету. Обещанию не верили, но с местами было туго. Лежал парень с переломом шейного позвонка: нырнул в озеро и головой вышиб дно утонувшего бочонка с остатками глины. Застрял плечами, да так с бочонком и всплыл. Его загипсовали от пояса вверх, голова помешалась в специальном куполе с вырезом для лица. В этот вырез, придерживая гипс руками, парень высовывал голову и повторял «номер» на бис. Прозвали его космонавтом, и вправду был похож. Всякий народ побывал в палате: и колхозный бригадир, которому отрезало руку жаткой, он матерно ругался в адрес виноватого, и заведующий книжным магазином, что схватился по пьяному делу бороться с соседом, а сосед был силач, известный в здешних местах. У завмага треснули два ребра сразу, он стонал и хватался за грудь, но ближе к выписке стал нахальным, повторяя, что и он-де в районе человек не последний, и за редкую книгу всё всегда получит, всего добьётся. Книги здесь действительно ценили, места были не совсем обыкновенные, можно даже сказать, знаменитые были места. Совсем рядом «на попутке, так всего-ничего» – говорил дед, совсем рядом располагался заповедник, известный многим и здесь, и далеко, и даже в других странах. Хоть и не было в заповеднике редких зверей или птиц, ни привезённых издалека вечнозелёных деревьев, и если ценили дерево, так не за породу или красоту, а только за век, впрочем, не такой уж и долгий.. Всего-то растёт оно вторую, а то третью сотню лет, и гулял под ним когда-то невысокий, лёгкий человек. Не был он державной властью, не трепетали от его слова подданные, не летели фельдъегеря в столбовые пути. Полководцем знаменитым тоже не был, царства и народы не сотрясал и конных полков, артиллерийских бригад или хотя бы простой пехоты под началом своим не имел – оружием его было только перо, да и то не стальное, а гусиное. Зато написанное им живёт, и невидимая нить соединяет его и с древними, и с новыми авторами: каждый рассказывает о своём времени, о героях, о мире.
И было тому человеку весёлое имя – Пушкин.
О заповеднике говорили и постоянно туда ездили. В посёлке торговали магазины, жили знакомые, а у кого сестра, отец или, скажем, сват. Работало и много здешнего народу кто лесником или маляром, кто научным сотрудником. Трофиму в детстве читали сказки Пушкина, потом в школе, что читал, а что и наизусть заставляли учить. Даже сочинение такое было «образ Татьяны». Он всё списал из учебника, получил «пять» и понял, что нужное уже знает, а в общем дело это несерьёзное да и скучное довольно. Выучил, что Александр Сергеевич Пушкин великий русский поэт и на том успокоился. Так бы, наверное, и осталось, если бы не тараканы.
2.
Тараканы, в отличие от коров, артистами не были. Художественным образом, иносказанием или, допустим, символом тараканы не были тоже. Обыкновенные рыжие отвратительные тараканы завелись в артистическом буфете, бурно размножились, нахально бегали по полу, встречались и, казалось – переговариваются, никуда не спеша. Один, а то и сразу двое выползали на стол, уверенные в своих правах и даже усы, имперски задранные кверху, будто кричали гордо: «всех не передавите!» Индивидуальный террор потерял смысл, и в дирекции решили пойти другим путём. А именно закрыть буфет на три дня и в первый день распылить ядовитую жидкость «Прима». Во второй держать режим, пока не издохнут самые выносливые, а на третий вымести трупы, проветрить помещение и сделать генеральную уборку. О чём, хоть и без подробностей, сообщало объявление. Повесили его, разумеется, без предупреждения, на дверь уже запертую и в коридоре хором вздыхала толпа голодных артистов. Ближайшая торговая точка предлагала пиво и шоколадные конфеты, но такое сочетание в качестве обеденного меню Костя решительно отверг. Они побрели в город, благо репетиция закончилась рано, и до вечернего представления было далеко. Шли рядом, похожие на Пата и Паташона, длинный, разболтанный Трофим и Костя маленький, аккуратный, с виду образец канцелярской деловитости. Бульвар, окаймлённый королевскими тополями, сначала тянулся вверх, а возле большого собора переломился и потёк, спускаясь к центру города. Спешить было некуда и приятели уселись на скамью. Помолчали. Тополя чуть шелестели под ветерком. На одном сидела ворона и вертела головой, озирая пейзаж.
– Похоже, ты репетируешь чисто мимический номер? – Трофим не ждал ответа, он просто хотел нарушить молчание. Номер только начал дышать и Косте самому не всё ясно. Он сделает вид, что не расслышал и заговорит о другом. Всё равно будет интересно у него тем хватает самых разных. А номер ещё увидишь, даже с вариантами, которые до представления не дойдут. Всему своё время. «Дураку полработы не показывают» – такая есть поговорка. Или пословица, кто их разберет. Но Костя продолжал молчать и ещё долго сидел, глядя в сторону. Снял очки, посмотрел вокруг прищурясь и надел опять. Ещё помолчал. И неожиданно ответил: «да мимический. Без реприз Словесных, во всяком случае…– ...снова помолчал и закончил: – понятный всем и везде».
– Ого! Втихую готовишься к заграничным гастролям?
– Всегда готов! – Костя поднял руку в пионерском салюте. – Всегда готов. Я готов, не готово руководство. То есть оно тоже готово, но не доходит моя очередь. Идёт-идёт и не доходит. У других доходит, у меня нет. Но все готовы. Но не доходит. Но готовы. Но не доходит. Я постепенно привыкаю. Уже почти привык и боюсь привыкнуть окончательно. Начинаю войну с дурной привычкой.
– Добивайся! – сказал Трофим. – Борись!
– Всегда готов, – повторил Костя. – Начали. Гонг! – и… растаял в воздухе. Исчез мгновенно. Был, и нет. Трофим услышал звон гонга. Мистика? Без которой, следуя великим образцам, конечно же, не обходится современный роман. Это даже как-то неприлично сегодня, роман без мистики. Но у нас всё в порядке и теперь вместо клоуна, глядит на Трофима исподлобья артист номера «французская борьба». Следуя извивам идеологии – чтоб и не пахло Западной Европой! – борьбу сперва переименовали в греко-римскую, потом утвердили как классическую и, наконец, вовсе изгнали из цирка. Давно изгнали, но вот борец, как ни в чём не бывало, сидит рядом с Трофимом, набычившись и чуть разведя руки, тяжёлые от вздутых мускулов. Правую кладёт на плечо воображаемого противника, левую на его шею и становится в первую позицию. Напрягся. Вздохнул. Рассмеялся. И опять стал клоуном Костей.
– С кем бороться? Давай их сюда! Только ведь они на честный бой не выйдут.
«Карр!».
Вытянув шею и расправив крылья ворона спланировала на куст. Уставилась круглыми глазами в круглые очки. Поняв что спереть эту блестящую штуку не выйдет, снова махнула крыльями и ушла в небо. Замерла в воздухе. Нашла удобную ветку, стала на неё твёрдо, не качнувшись. Смотрит вниз, не отрываясь. Очки так ярко блестят…
«Каррр!»
– Мудрая птица ворона меня поддерживает, – не сдавался Трофим.
– Это ворон мудрая птица. И древняя. А ворона балаболка, зевака и воровка.
– Может, она ворона-феминистка?
– Ворона есть ворона. Это просто разные птицы.
– Откуда мне знать? Я ж не мудрый, я ж не древний.
– Ой, ли? Евреям четыре тысячи лет.
«Каррр!»
Дома, конечно, поговаривали про еврейскую долю, но беседы были проще. О том, что евреев не любят власти. Не берут в институты, зажимают на работе. За границу не пускают, Костя прав. Но мудрость и древность это из другой оперы. Из другого цирка…
– Я тоже не думал об этом…раньше.
«Заграница». Когда-то так и называли, одним словом. Манящая, далёкая, таинственная. В ней-то всё и дело.
– А теперь?
– Созрел, – сказал Костя. И повторил решительно – созрел.
«Ты что, помидор?» – подумал Трофим, но сказал другое:
– Еврей, так еврей. Ничего же не изменишь.
– Надо ли?
– А что?
– А наоборот?
– А…– Трофим уже понял, но своему пониманию противился. – Туда? – и мотнул головой. Получилось, за ближайший угол.
– Дальше, – улыбнулся Костя, и повёл головой не торопясь, плавно, как слон хоботом. И хотя у Кости хобота, конечно, не было, и даже нос был не длинный, вполне средний нос, Трофиму вдруг показалось что да, есть хобот. В самом деле, есть. И шевелится, вытянутый, показывает куда-то вдаль. Нет у него хобота, откуда ж у человека хобот? А кажется, что есть. Костя повёл головой ещё раз и сказал: – именно туда. Именно.
– Зачем?
– Еврей в России, еврей в Германии, еврей в Америке. Везде посторонний. Там еврей среди евреев. Народ среди народов. Страна в большом мире.
– А-а… Пустили бы тебя на гастроли и всё бы прошло, – сказал Трофим. – В Америку. А то, в Париж! Париж это клёво. Поехал бы?
– Предложили бы, поехал. Рваться не буду. Противно.
– Париж противно?!
– Просить, искать подходы. Демонстрировать преданность. Заводить нужные связи.
– Ты заводил? Демонстрировал?
– А что я рыжий?
– А что, ты белый?
– Говорю – созрел. Началось действительно с этого. Ещё по мелочам шпыняли. Вырезали лучшие репризы. «Душок тут у вас! Есть душок.» Понимаешь «дух» это ничего, дух это можно. Это даже хорошо. Русский дух. Русью пахнет. Дух, это да. А душок нет. Ставку не повысили: «на вашем месте надо быть скромнее». А где моё место? Родился я здесь. Дед был на русско-японской войне. Отец воевал в гражданскую и погиб в Отечественную. А у меня особое «моё место», на котором надо быть скромнее. Посторонний и никогда своим не стану. Да теперь и не хочу. Раньше хотел. Теперь нет.
– Родина ведь, – сказал Трофим и сам обрадовался. – Да, да, Родина, – повторил увереннее.
– Родина… У одной эмигрантки я прочёл: «В двадцать первом веке Пушкина не будет». И от ужаса проснулся ночью. Мне это приснилось, и я вскочил. Не представляю мира без Пушкина. Может, это и есть Родина?
– Куды твой Пушкин денется?
– Никуда конечно. Его перестанут читать. Как Тредиаковского. Ты читал Тредиаковского?
– Я не так уж люблю читать, – пробурчал Трофим, отводя глаза на облако...
– Заметно.
– Но Пушкина читал, – Трофим не желал быть окончательно серым. – Ещё в школе! – сказал он, и Костя захохотал, но сразу умолк и вздохнул. Сложил перед грудью ладонь к ладони, будто в молитве. Ещё раз вздохнул. Из печальных глаз вот-вот покатятся слёзы. Огромными каплями, хорошо заметные даже в последнем ряду кресел:
– Трофимыч! Золотой и почтенный! Геракл мысли! Титан гуманитарной образованности! Ну почему же только в школе? С таким опозданием! Или гадкие няни в детском садике не читали вам сказок Пушкина? К примеру «Царь Никита и сорок его дочерей»? А?
– Не был я в садике. Мамочка боялась дурного влияния. Она сама читала мне сказки. Про царя Салтана знаю. И про Балду. Про сонную царевну тоже. Царь Никита? Мутишь ты. Нету такой сказки. Ты её выдумал.
– Честное слово, не я! Всё Пушкин всё он, Александр Сергеевич. Но если мама не одобряла садика, могла ей и эта сказка не понравиться. Пушкина в России, Трофимыч, надо читать самому. Всю жизнь и никак не меньше. Он – гениальное средоточие того самого русского духа. Духа и характера. Только вот… знаешь ты, что писал Пушкин о евреях?
– А он писал?
– К сожалению… «Жида с лягушкою венчают» Ну это стихи, так себе, шутка. А вот и документ: «Неразлучные понятия жида и шпиона произвели во мне обыкновенное действие: я поворотился им спиною...».
«…к ним» – сказал Трофим, гордый возможностью поправить самого Костю. – Правильно «к ним спиною»…
– В цитате самое правильное – точность, – улыбнулся Костя. – У Пушкина «поворотился им». Кстати, зря поворотился: за «жида» принял своего товарища Кюхельбекера. Тот был под конвоем и в арестантской робе. Осуждён за декабрьское восстание.
Трофим вспомнил себя в «декабристах» и Степана Павлоновича, и его любимый анекдот, но. Костя, шутки не приняв, продолжил.
– О Марине Мнишек сказано, что «ради власти и денег она готова была разделить отвратительное ложе жида...» Видишь ли, «Гордый внук славян…» это само собой прекрасно. «Тунгус и друг степей калмык» тоже принимаются . А мы были великому поэту отвратительны, притом без всяких личных причин. Как говорят «всосано с молоком матери». С тем жил русский гений, так и умер.
Пушкин был портрет на стене или книга в шкафу. Юбилей – сто семьдесят лет со дня рождения, а может и сто восемьдесят всё равно много, с живой жизнью как будто и не связано. Куда страшнее рассказы про Бабий яр, хоть и это было до его, Трофима, рождения Бабушка помнила даже царские погромы: трупы, ножи, кровь. Матюки. Хохот. Жидов убивали целыми семьями… Но портрет Пушкина – гордо поднятая голова, скрещённые на груди руки, взгляд...
– Что-то не то, – сказал он. – Не то, что-то. Пушкин… чуть не двести лет назад… Погромы. Что мы им сделали? Распяли Христа? В бога давно никто не верит.
– В Бога верят многие и ещё больше верят в чужую вину. Очень удобно. «Я всегда во всём прав, я хороший и добрый, но простодушный. Все мне желают зла, да где ж всех искать, а тут рядом, вот они, жиды. Главные беды от этого, с длинным носом: он хитрый, он меня обманывает, он пьёт христианскую кровь! Он Христа распял…» – и громили. Бед не убавлялось и жилось не легче, но кто ж захочет «на себя оборотиться»? Всегда виноват чужой. Непохожий. Не того цвета или с другим носом. Посторонний. Киев принял антиеврейские законы ещё в девятом веке.
– Откуда знаешь?
Костя внимательно посмотрел налево, потом направо. Потянулся к Трофимову уху, прикрылся сбоку ладонью. Шептал таинственно:
– Способ есть. Но – секрет. Только тебе, как лучшему другу, – Костя приложил палец к губам и ещё раз оглянулся: – Приходится читать книги. Единственный, зато надёжный способ, уверяю тебя!
– Нету в книгах такого! – вспыхнул Трофим, – дурака из меня не делай. Цензура не пропустит.
И снова мистика, снова пропал Константин. Теперь на скамье, зевая, сидел человек с лицом серым и вытянутым – ни дать, ни взять лектор из «Общества по распространению…» Лектору давно надоели и каждодневно повторяемые лекции, и одни и те же вопросы, и туповатые слушатели. Честно говоря, весь однообразный, скучный мир порядочно ему надоел. Удивлялся он только самому себе, да и то изредка. Затянул гнусаво:
– Библиоографи-ическаая спра-а-авка… Сведения взяты из книги «Новейший путеводитель по губернскому городу Киеву», издание тысяча восемьсот… точно не знаю… года. Моему другу Славке Гольденталю показал архитектор Милецкий. Про Милецкого слыхал?
– Не-а….
– Дворец пионеров знаешь?
– Ну?
– Его проект. И автовокзал. Видел?
Бетон автовокзала придавал рассказу тяжёлую вещественность.
– Теперь-то их нет. Тех законов.
– Ага. Мы равноправные граждане. Но с душком. И более равноправные следят, чтоб мы знали своё место. Скромность – она, как известно, украшает. Такое уже бывало и мы не раз успокаивались, но за крутым поворотом истории следовал новый погром. Мы были виноваты в засухе и в эпидемии холеры, и том, что случилась неудачная война, и в неурожае тож. Если у властелина не хватало денег, опять виноваты были мы. Во Франции нас убивали крестоносцы. В Польше казаки Богдана Хмельницкого. В Германии нацисты. Ненависть копилась веками и угол падения равен углу отражения… в лучшем случае.
– Какой угол? Чему равен?
– Ох….
Трофим обиженно замолчал.
– Мне читали русские сказки, я вожу с собой русские книги. Служу русскому искусству. И везде натыкаюсь на одно и то же. Мы кому-то мешаем? Ладно. Без нас будет райская жизнь? Желаю удачи. «Без нас» не могу, а без меня, пожалуйста. Мне пора домой.
– Так ведь… арабы! И не уступят!
– Значит, война. Но быть солдатами, а не бежать, и прятаться в погребах..
– Плевать, – сказал Трофим. – Я раньше не волновался и теперь не буду. Пушкин… Распяли… Христос… Он тоже был антисемит?
– Иисус Христос был еврей.
Трофим вытаращил глаза и открыл рот. Склонил голову набок. Пережил. Вздохнул. Почесал в затылке.
– Да-а. Но я-то кого обманываю? Я что, хитрый? На барабанах играю. За границу не прошусь. Мне-то что до всей этой истории? Меня и на свете не было!
– Мир с трепетом ждал твоего рождения и теперь надеется, что ты поумнеешь. Двинешь прогресс или наоборот, поможешь небольшому светопреставлению. В отдельно взятой, стране. Пока не ясно чему, и в какой именно. Ты как считаешь?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.