Текст книги "Лисы мастерских"
Автор книги: Александр Шунейко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Александр Шунейко
Лисы мастерских
(заметки модели)
Роман
Информация от издательства
УДК 82–31
ББК 84(2)
Ш96
Шунейко, А.
Лисы мастерских / Александр Шунейко. – М.: Де'Либри, 2020.
ISBN: 978-5-4491-0536-3
Любовь и драки, зависть и слёзы, тайны и откровения, пустые бутылки, тюбики и холсты, выставки и помойки строят мир художников. Они делятся на трезвых бездарей и гениальных алкашей. Они живут в плену злобных химер. Всё это ложь. Правда описана в романе.
Судьбы пяти провинциальных и столичных художников с 70-х годов XX века до наших дней показывают, как в России рисуют. Пятьдесят лет действия охватывают смену эпох, идеологии, эстетики, ценностей и разговоров. В мире профессия художника постоянна. Она зависит не от внешних условий, а от внутренних потребностей человека. Бытовые подробности достоверно сохраняют черты теперь уже ушедших реалий, связанных с работой художника-оформителя.
© Александр Шунейко, текст, 2020
© Де'Либри, оформление, 2020
Глава З-1-1. Товарищеский суд
– И ГОВОРИТ МНЕ НАЧАЛЬНИК ОТДЕЛА КУЛЬТУРЫ Кутц. Человек серьезный, роста среднего. Бархатный пиджак, бабочка – стиль. До культуры птицефабрикой заведовал. Строго говорит, с пристрастием: ну, докладывай, как ты майора до рядового разжаловал. – Огромный, крепкий, семидесяти пяти лет от роду старик самодовольно улыбнулся, с усилием потер кулаком почти слепые глаза и выдохнул звучным хохотом: – А я в своем праве. И от него не отступлю. Пьем мы с Василием Некрасовым здесь, в мастерской. А его водка из художника в певца превращает. Начинает он глотку драть – стекла ходуном. Соседка со второго этажа, курва, ментов вызвала. Те сразу руки крутить. А у меня в этом же доме теща и жена. Не мог я позволить, чтобы через двор с руками за спиной вели. Так и так им: я вашему начальнику весь участок оформил. Дозвольте, своим ходом без сопровождения доберусь. А они ни в какую и руки назад. Вырвался я, с майора погоны сорвал, раскидал всех и сам пошел. – Гордый мутный взгляд стал наградой слушателям за терпение.
По напору голоса, по клокочущей энергии, по разлету плеч, да еще и сорок пять лет назад эта двухметровая громада без усилий разбросала бы милицейский наряд. Но на самом деле все было иначе.
В своей мастерской Аристарх Занзибарский вторую неделю пропивал выгодный заказ – роспись стен по мотивам народных сказок в детском саду «Теремок». Избушку он до крыши населил монстрами. Колобок хищным оскалом напоминал карикатурного капиталиста, которому вот-вот проткнут ненасытное брюхо пролетарским штыком. Бабушка походила то ли на вышедшую по возрасту на покой проститутку-трансвестита, то ли на ответственного партийного работника, из тех, у кого в паспорте указан женский пол, но в реальности на это отдаленно намекает только болотного цвета юбка. Дедушка, как и все мужчины, которых рисовал Занзибарский, заимствовал хитрый прищур у вождя мирового пролетариата. Медведь пугал воровскими ухватками пахана. Волк словно сошел с плаката о крайней стадии сифилиса. Лиса была чем-то средним между змеей и колючей проволокой. Лиса-то и накрыла художника.
Из мастерской не были слышны взрывы испуганного детского плача, истеричные всхлипы и самоотверженный утробный вой. Рев малышни перекрывали авторитетные указания заведующей детским садом: «Советские дети должны с самого юного возраста постигать специфику классовой борьбы. Пусть на примере сказок видят, кто враг, а кто друг». Заведующая, рыхлая Ефросинья Федотовна, не верила тому, что она говорит. Ей надо было оправдать трату солидной суммы, которая теперь перетекала в стаканы.
За двойными рамами высоких окон мастерской жизнь остановилась. На словах ее подчинили художественным поискам. На деле в ней господствовал рубль. За него обитатели по первому свистку рисовали, лепили, резали, жгли и рубили. Только его они видели сквозь бесконечную череду одинаковых лиц с интеллектом швейной машинки в глазах, эмоциями надежного деревянного сруба в лицах и живостью окоченевшего трупа в позах. Инстинктивно оберегая себя от участи своих творений, убегая от сходства с ними, обитатели мастерских беспробудно пили.
В этом смысле, как и во всех прочих, Занзибарский был до уныния типичен. Для водки он повода не искал, справедливо полагая, что она и есть главный повод. Собутыльники не выдерживали и сменялись, он оставался. Высокие, то ли заплеванные благодарными зрителями, то ли загаженные птицами окна мастерской сквозь мутное толстое стекло открывали центральную улицу и дом напротив.
На девятые сутки праздника живописец ясно увидел жутковатую картину. С крыши этого дома через проспект протянулась похожая то ли на змею, то ли на колючую проволоку исполинская длинная лиса. Она прямо в окно, сквозь стекло, как-то умудрившись не разбить его и не пораниться, просунула хитрую усатую морду, ощерила пасть с тремя рядами острых зубов и говорит безразлично, лениво, словно нехотя, как само собой разумеющееся:
– Не художник ты, Занзибарский, а говно, я своим хвостом лучше нарисую. Да пачкать его о твои поганые краски неохота. И смысла в том не вижу.
Обиделся матерый живописец не на правду этих слов, он и сам хорошо знал, что он и его работы – говно. Возмутил его снисходительный тон лисы.
– Что же ты думаешь, – обстоятельно возразил он, – если вытянулась на двести метров, то уже все знаешь. У тебя же тело длинное, а не голова. А в теле мозга нет. Шла бы ты работать шлагбаумом. Или пожарным рукавом устроилась. Все бы польза была, только зря людей беспокоишь. Выпей вот со мной. Полегчает от пустоты жизни и ее же бессмысленности.
Посмотрела лиса задумчиво в стакан, прицельно плюнула в него и презрительно процедила сквозь три ряда острых зубов:
– Я пока себя еще уважаю. С дерьмом пить – сама дерьмом станешь. Да и водка эта проклятая – на детских слезах она замешана. Не одной, заметь, слезинке, а море этих слез. Ты классика вспомни. Хотя куда тебе с твоим незаконченным средне-специальным образованием вспоминать того, чего не знаешь, – говорила лиса, все больше втягивалась в мастерскую и сворачивалась в ней вроде бухты каната.
– Брысь, брысь, рыжая, – заволновался художник, – нету у тебя права меня порочить. Ты в художественный совет не входишь. И в Союзе не состоишь.
– Да кто ж тебя, убогого, больше тебя самого опорочить может. Ты же карикатура на человека. Ни таланта, ни мастерства. Только хавальник и пердальник. Вот и весь ты. Жрать да срать, ой, извини, еще пить да ссать – вот и все, что ты можешь.
И опять возразить было нечего. И от обиды, что лиса говорит правду, Занзибарский схватил подвернувшийся под руку этюдник и попытался огреть им лису. Она лениво увернулась, этюдник разбился об пол, кисти и краски фонтаном брызнули во все стороны. Лиса же из центра свернутого в бухту тела стала подниматься вверх точно как змея к дудке факира. И уже от потолка, с высоты шести метров с разинутой пастью нависла над головой художника и начала медленно зловеще приближаться к ней, капая на темя горячей слюной.
Ужас охватил Занзибарского. Жадное дыхание лисы сулило боль, тоску и исключение из Союза художников по причине скоротечной смерти. Он обхватил голову руками и затрясся всем своим крупным телом. Потом отчаянно рванул к выходу, слыша за спиной цоканье лисьих коготков. Весь в пятнах краски прибежал в ближайшее отделение милиции. Здесь потребовал спасти себя от лисы и захотел по всей форме написать на нее заявление. Ему дали лист бумаги.
«Прошу оградить меня от преследования и злобных наветов лисы, которая хотела меня сожрать, но подавилась», – начал уверенно выводить он крупным почерком семинариста, но что-то в собственных словах насторожило его. Он остановился, перечитал, скомкал бумагу и сунул ее в рот. Прожевать не успел. Майор-дежурный попытался мягко остановить.
Занзибарский в любом состоянии власти боялся больше жены, а потому с майором драться не стал. Попытался от него мягко увернуться. Но запнулся о ножку стула, всеми своими телесами обрушился на майора, погреб его под собой. А перед тем как накрыть собственным пузом, случайно зацепился за его погон и сшиб его вместе с фуражкой.
Начальник велел кинуть художника в «обезьянник», чтобы он отоспался и вспомнил себя. Тот забился в угол и поначалу тихо, едва слышно жалобно скулил. Потом начал требовать от соседей, чтобы те помогли ему одолеть поганую лису, иначе она всех сожрет. Честных обитателей клетки это возмутило, они потребовали отсадить больного в одиночку.
Одиночка была такой маленькой, что лиса бы в нее ни за что не поместилась, а потому Занзибарский сначала успокоился. Но хитрое животное стало с улицы рыть подкоп, чтобы просунуть в него кровожадную морду и откусить у художника то, что висит между ног. Вспомнив, что лисы боятся волков, Занзибарский для правдоподобия встал на четвереньки и самоотверженно завыл. Этот вой слышали многие. Он стал одной из причин в длинной череде событий. Лиса притихла, но стоило вокалисту замолчать, как она продолжила работать мощными лапами.
Наутро обессилевшего от воя живописца отпустили. Начальник напомнил, что пора обновлять наглядную агитацию и многозначительно ткнул пальцем в угол, где висел нарисованный Занзибарским же огромный плакат «Пьянству бой». Под надписью в луже нечистот валялся хилый мужичок все с тем же хитрым прищуром, а над ним склонилась матерая баба, олицетворявшая родину-мать, которая всадила в бок этого бедолаги огромные вилы. Ее решительный вид показывал, что она подденет мужичка, поднимет и гордо понесет как знамя непримиримой борьбы со всеми без исключения по обе стороны границы.
Последствий у позиционной битвы с лисой было много. Занзибарский стал вздрагивать от собачьего лая и цоканья коготков по асфальту. Он одергивал себя порой прямо вслух: «Да успокойся, не лиса это, нечего ей в городе делать, не пустят ее». Но от этих одергиваний его подозрительность только росла и переходила в манию. Живописец со страхом дрожащими руками выбросил все рыжие краски и поклялся не использовать их в работах. И тут его судьба ударила сразу несколькими заказами портретов картавого вождя, у которого вокруг лысины и в бороденке жидкие волосы были именно рыжими.
Отказаться от таких заказов значило тут же приобрести бессрочный билет в тюрьму или психушку. Но исполнить их Занзибарский не мог. От одной мысли о рыжем цвете его начинало так крупно трясти, что он либо не попадал кистью в холст, либо попадал, но вместо нужного мазка оставлял там хвостатую ящерицу с длинной вереницей следов. Творческая фантазия, подгоняемая инстинктом самосохранения, лихорадочно заработала. Волосенки вокруг лысины без проблем покрывались классической кепкой, но бороденку под кепку не спрячешь. Решил изобразить вождя в виде хирурга с марлевой повязкой, но справедливо испугался обвинений в глумлении над самым святым, модернизме и условности. Каждое из обвинений тянуло на срок.
Тогда созрел план рисовать душегуба затылком к зрителям. Типа он выступает перед народными массами, которые лицом к зрителям, и вдохновляет их на борьбу с самими собой. Такой вариант вполне мог пройти как свежее решение актуальной темы. Но первые же попытки точно изобразить затылок вождя заканчивались тем, что на холсте получался одетый в пиджак орангутанг в кепке. И от исправлений сходство только возрастало.
Решение подсказали слепые маркие и серые страницы советских газет, годные только на оклейку стен в деревянных сортирах. Занзибарский подивился тому, что самый простой вариант был постоянно перед глазами, и стал рисовать диктатора монохромно, типа изображения на старой фотографии. Мотивировал же манеру письма потребностью советского художника в правде жизни.
Прием был поддержан и одобрен. У Занзибарского появились свои эпигоны – два подслеповатых отставника-прапорщика, которые брали подряды на самую грязную работу. Весной, перед началом сезона, они расписывали агитплощадки.
Современному человеку сложно представить, что это. В нынешней жизни аналогов нет, а сами сооружения благополучно сгнили от времени чуть позже, чем истлели бессмысленные лживые лозунги, которые их украшали. Теперь они прочно забыты.
Но с пятидесятых по восьмидесятые годы прошлого века в городах России их было натыкано с избытком. Они оккупировали дворы больших домов. Они обязательно состояли из номера или названия – «Глобус», «Металлург», «Юность», убогой деревянной сцены, рядов вкопанных в землю косых скамеек перед ней, изображений картавого вождя и лозунгов: «Планы партии в жизнь», «Мир и счастье народам всей земли», «Победа Октября – главное событие XX века», «Мир народам», «Решение Ноябрьского пленума выполним!», «Трудом славен человек», «Слава труду», «Комсомольцы везде на передовых рубежах, они всюду, где нужны пламенное сердце, пытливость ума, энергия, инициатива», «Да здравствует ленинизм».
Планы мероприятий для агитплощадок чиновники составляли, согласовывали и утверждали зимой. Работали рассадники правильного образа мыслей и камертоны нужных чувств летом. Но на них царила вечная осень. Ее нагнетали персональные лиловые тучи. Они, накрепко привязанные к одиноким фонарям с разбитыми лампами, висели над каждой агитплощадкой.
Никакой ветер эти тучи разогнать не мог. Они придавали особый грязно-синий оттенок серым доскам, щелям между ними, унылым скамейкам, вылинявшим плакатам, ржавым гвоздям и кускам жести. Они словно оборачивали в вату и без того вялые, усталые голоса, которые доносились из зловещей глубины постоянно сырых сцен, даже когда на них никого не было.
Люди ходили туда по древней привычке посещать любые бесплатные зрелища. Будь то четвертование или выступление соседа-баяниста, каждая нота которого и без того через стену вбита в мозг.
На сцене крутили кино, фальшиво пели, топорно плясали, скучно читали лекции, плохо играли, нечестно соревновались, постоянно врали. А на лавочках сидели люди, лузгали семечки и на глазах окружающих культурно росли и всесторонне развивались. На такой площадке Аристарх Занзибарский познакомился со своей будущей женой Глафирой.
Душным летним вечером он, изнемогая от жажды и вспоминая, где поблизости продают пиво, безразлично присел на край скамейки. Боковое зрение тут же ухватило статную девушку с русой косой. Взгляд намертво прилепился к затылку барышни, шея затекла от напряжения. На сцене гимнастов сменил человек в грязном белом халате и неотчетливо заговорил о вреде алкоголизма. Аристарх отважился, приосанился и хриплым от волнения голосом выпалил:
– Я тоже так могу. – Он уверенно ткнул пальцем в криво прибитые к правой стороне сцены лозунг «Программу мира поддерживаем и одобряем» и большой профиль суровой тетки в красной косынке над ним. Поверх косынки мальчишки нарисовали череп и написали «Не влезай – убьет!».
– Поддерживать и одобрять можете? – подчеркнуто вежливо с нескрываемым сарказмом спросила девушка. – Нашли чем удивить. На это все мы мастера.
– Нет, эта, совсем, написать могу, – потерялся Занзибарский.
И тем в первый же миг знакомства признал превосходство своей жены, определил главу будущей семьи и свое жалкое незавидное положение в ней.
– Значит, грамотный, а по вашей речи не скажешь. Можно подумать, что буквы вам только предстоит выучить, – окончательно прихлопнула его барышня.
– А ведь могу и вас, – беспомощно пытался выкарабкаться Занзибарский. При желании он мог говорить плавно и долго, но тут внутренне оцепенел.
– Что меня – выучить чему-нибудь? – округлила глаза барышня, но при этом не махнула гордо косой, не поднялась и не ушла, наоборот, повернулась к Аристарху так, чтобы он смог увидеть ее с иной стороны.
– Нарисовать, – наконец-то вынырнул Занзибарский, широко вздохнул от облегчения и повторил, чтобы поверить в себя: – Могу вас нарисовать.
– Ну, это мы еще посмотрим, – рассудительно заметила барышня. – Много вас, желающих рисовать. А пока проводите-ка меня домой. Вечереет. Мама будет беспокоиться. Она у меня строгая. – В истинности этих слов Аристарх убедился довольно быстро.
После килограммов конфет, клумб цветов и часов вздохов, в ночь, перед тем как сделать официальное предложение, Занзибарский пришел на агитплощадку поблагодарить ее за то, что она стала для него дверью в рай семейной жизни. Туча притихла над головой. Дома вокруг задыхались в конвульсиях кошмарных истерик.
Из жуткого аспидно-черного провала сцены несло ледяным холодом безразличной вселенной. Какие-то огоньки летали по этому холоду и шептали слова на непонятном языке. Отсыревшие доски перебивали их своим зловещим скрипом.
Из темноты тут и там выступали буквы, обрывки слов и куски рисунков. Они складывались в наполненную глубоким смыслом сюрреалистическую картину. В центре парил некто массивный с бородой, в рубахе, с огненным взором, молотком на длинной ручке и шевелюрой попа-расстриги. Вокруг него вились непонятные письмена: «Верх», «Везд», «Стрел».
Занзибарский в ужасе трясущейся левой рукой перекрестил видение. Оно рассеялось. Но оставило после себя привкус приобщения к будущему. Будто этой ночью на агитплощадке не врали о настоящем, а говорили правду о грядущих днях. Но говорили ее так, что смысла Аристарх разобрать не мог.
«Вот так истинный художник и должен творить, отказываться от наваждений и плодов фантазии, – размышлял он. – Никаких вымыслов. Служить партии и ее приказам. Она платит – мы рисуем. А все эти разговоры о свободе творчества – ерунда. Где кто и когда видел свободного художника? Никогда художник не был свободен от заказов. Свободный художник обитает либо в психушке, либо на помойке. А у меня семья. Почти».
Мысли перебил оглушительный треск. Это обрушилась от времени конструкция, к которой крепилась доска объявлений. На ней висел план работы агитплощадки. А вокруг него роились половинки страничек из школьных тетрадок с аккуратно выведенными от руки текстами: «Ищу хорошего художника. Задуманная мною картина стоит перед глазами и будет продана за границей за 1 миллион или больше», «Ищу работящую женщину для семейной жизни. Иностранкам по идейным соображениям отвечать не буду», «Увлекаюсь вязанием и кулинарией. Ищу единомышленников», «Срочно продам ношеные калоши и хрустальный графин без пробки».
Треск разбудил Кирилла Жопина. Он спал чутким сном охранника, просыпался от любого шороха и хватался за винтовку. Теперь оружие отобрали. И заставили страдать от того, что красно-коричневый режим стал мягче, множество лагерей упразднили, заключенных отпустили, а у него теперь нет возможности бить сапогом людей в лицо или расстреливать их. Единственное, что ему осталось, – следить за соседями. И про запас писать на них доносы в надежде на то, что диктатура вернется.
Утром Жопин обошел всех пенсионеров, собрал их на площадке и выступил перед ними с хорошо обдуманной за ночь пламенной речью:
– Утеряли мы бдительность, товарищи. А надо ее вернуть. Партия к этому призывает. Без бдительности коммунизм не построить. Враг вокруг. Поднимает голову. Пока ночью. Но скоро и днем. Сегодня ночью на площадке бесчинствовал иностранный агент. Он замаскировался под медведя. И под такой личиной творил тут непотребства. Вот его следы. Он надругался над святым: лозунгами и доской объявлений. Этим действием он бросил нам вызов. Нужно ответить. Предлагаю установить на агитплощадке круглосуточное дежурство. Революция в опасности. Защитим ее. Кто первый?
Охотников временно переселиться на площадку не нашлось. Хотя Жопин почти ничего не выдумал. Занзибарский и в юности, которая пришлась на шестидесятые годы, фигурой был похож на средней величины медведя и склонен к невинным надругательствам.
Свадьбу сыграли тут же, на агитплощадке. Главный стол поставили на сцене. Ее украсили плакатами: «У нас свадьба», «Семья – ячейка общества», «Любовь да счастье вам, дорогие молодожены», «Аристарх + Глафира = крепкая семья», «Обручальное кольцо есть первое звено в цепи супружеской жизни», «Дети – счастье семьи». Остальные столы собрали между врытых в землю скамеек.
Под магнитофон веселились от души. Жених тупым ножом чистил картошку, пил из туфельки невесты. Она холодным утюгом гладила простыню, лысым веником подметала пол. Ряженые пели матерные частушки и делали непристойные жесты. Свидетели уединялись за сценой. Гости говорили тосты, горланили: «Горько» – и добросовестно напивались.
На открытой свадьбе без специальных приглашений своих от чужих особо не отличали. Праздновала вся округа, включая довольных и покладистых дворовых псов. Только один посетитель выбивался из шумной свадебной пестроты.
Уже в сгущающихся сумерках к краю общего стола подошел и сел высокий худой мужчина в длинном серо-зеленом плаще и надвинутой на глаза широкополой шляпе, которая полностью закрывала лицо. Сквозь тень шляпы проступал выразительный нос. Под ним угадывались губы в обрамлении густой, окладистой, длинной бороды с легкой проседью. Невесомость фигуры и отсутствие лица размывали вопрос о возрасте. Клетчатый шарф определенности не добавлял.
Худая высокая фигура слегка пульсировала в сумерках. Безымянный художник вел себя обычно: наложил салату, выпил за новобрачных, налил еще, задумчиво посмотрел сквозь деревянную сцену, одобрительно кивнул чему-то, закурил, положил ногу на ногу, выставив далеко вперед острое колено.
Но при этом он был заключен в незримый кокон. Никто не мог подойти к нему, ударить по плечу, предложить выпить. И уж тем более ни у кого не хватило бы смелости прогнать его или усомниться в его праве сидеть за столом. Он не пугал, а отталкивал, не страшил, а подчеркивал свою инородность, не ужасал, а держал на расстоянии.
Жена Занзибарского Глафира строила семейную жизнь на двух незыблемых принципах.
Первый: работы мужа она называла именами тех вещей, которые были куплены на гонорары за них. Особенно ценились ею крупные, масштабные работы. Картина «Холодильник» – «Утро мартеновской плавки» повторяла композицию «Утра стрелецкой казни»: те же остервенелые лица и фанатичная готовность броситься в жидкий металл, чтобы улучшить его качество. Работа «Платяной шкаф» – «Секретарь райкома» изображала дородного одышливого мужика в пиджаке. Полотно «Ковер» – «На просторах амурских волн» показывало сложную жизнь нанайцев, которые столпились вокруг громкоговорителя. Картина «Телевизор» – «Враг не пройдет» запечатлела двух деревянных пограничников, которые склонили кислые лица над пыльной дорогой, где отпечатан один-единственный след, по размеру подходящий не шпиону, а великану-людоеду из страшной сказки.
Второй принцип сводился к тому, что муж мог пить сколько угодно, но обязан был это делать так, чтобы посторонние не видели и не могли попрекнуть Глафиру в том, что она живет с алкашом, да еще и влияния на него не имеет.
Рисование панно в детском саду «Теремок» безобразно попрало сразу оба эти принципа. А потом Занзибарского на семейной шкале ценностей из разряда гениальных живописцев немедленно переместили в разряд просто талантливых. Это тут же качественно изменило жизнь. Его меньше кормили, перестали замечать, не уделяли внимания, лишили секса, заставили по многу раз на дню выносить мусор, превратив это безобидное дело в настоящую муку.
Лениво возьмет теща из холодильника колбаски, к которой живописцу теперь и вовсе доступа нет, задумчиво отрежет от нее кусочек, снимет оболочку и, капризно выпятив губы, небрежно роняет в пространство: «Ах, Аристарх, не сочтите за труд, отнесите на помойку, а то, не ровен час, завоняется, а дочь моя к вони не привыкла. Она в семье прапорщика воспитывалась».
И Занзибарский услужливо бежал до мусорного бака, бормоча в бессильной злобе: «Твою вонь, старая карга, все равно ничто не перешибет, от тебя солдатским потом и портянками по сей день разит. Ничего, и на тебя лиса найдется».
Главным следствием встречи с лисой стал народный суд. От большого скопления художников в маленьком выставочном зале с криво развешанными по стенам плохонькими полотнами стало душно и тошно. Он напоминал предбанник, заполненный потными, изнуренными и измордованными лицами со следами разрушенных надежд в плотных складках плебейской кожи, с алчным блеском в пустых глазах автоматов.
Нерушимое единство читалось за этими разными рожами. Здесь собрались люди, объединенные самыми крепкими узами, – ненавистью друг к другу. Большинство это глубокое чувство неумело скрывало за вывесками братского радушия и широты взглядов. Но оно постоянно выбивалось наружу в жестах короткопалых рук, в наклонах узколобых голов, в шипящих звуках голосов и особом запахе ненависти – смеси вони от нечистого белья и протухшей селедки.
Для всех творческих работников, кроме подсудимого, судилища такого типа были самым счастливым временем. Их ждали, по ним тосковали, их готовили, по ним отмеряли жизни и эпохи. «Это было до или после того, как исключили Эрнста Неизвестного?» – спросит один матерый ваятель другого, и по ответу сразу станет ясно, людоедские или вегетарианские времена имеются в виду.
Судилища позволяли под видом принципиальности, дружеской заботы, профессиональной помощи или просто без всякого прикрытия – напрямую искупать коллегу в помоях, протащить волоком по дерьму, высказать ему все, что о нем думаешь. А думали все обо всех очень плохо. Потому выступления превращались в соревнования, кто зачерпнет из выгребной ямы больше и размажет надежнее. Все валили в одну кучу: творчество, быт, идеологию, медицину, копеечные долги и школьные обиды.
При оглашении повестки дня Занзибарский держался бодрячком, позволил себе закинуть ногу на ногу и приветливо кивать публике. Но никто не ответил ему: все отгородили его невидимой стеной, на которой висел лозунг: «Нам не по пути с разложившимся отребьем, подонком и алкоголиком». Выступить захотели все. Председатель выбрал самых достойных и начал с себя. Торжественно дал себе слово, поднялся с места, горестно закатил глаза и начал прицельно метать молнии.
– Партия учит нас, что без твердых ног нет крепкого тела. Всему нужна опора, крепкая основа, скелет, каркас, конструкция, Конституция, – повысил голос до поросячьего визга вальяжный Павел Пердосрак, который очень гордился своей древней пролетарской фамилией. – Я всегда говорил, что образование для художника – необходимая отправная точка мастерства, без образования художник – нуль без палочки, – по-рабочему прямо резал председатель городского отделения Союза художников.
Никакого образования у него вообще не было, он даже школу не окончил. Выходец из семьи потомственных золотарей от токарного станка, он уверенно шагнул прямо в парторги крупного завода, а это позволяло ему делать что угодно: резать гравюры, писать картины, руководить культурой, топтать таланты.
«Ясно, выговор влепят, как пить дать», – бодрил себя Занзибарский, чувствуя, как нога сползает с колена, а по телу начинает разливаться озноб раболепного страха перед открытыми в злобной брани ртами.
– Свежие партийные решения прямо указывают нам творческие пути социалистического реализма. С такой дороги не свернуть. А вы по ней не идете. Вы в канавах валяетесь. Мимо трудящиеся с транспарантами, песни поют, подвиги свершают, энтузиазм плодят. Вам из канавы не видно. Глаза залиты. Теперь я вижу, что вас неслучайно с первого курса худграфа за драку и непотребное поведение выбросили, – задорно с визгливым пионерским азартом тараторила худенькая маленькая скульпторша Писец-Анжу. Саму ее никогда не выгоняли. Но не было такого места, из которого не изгонялся бы ее муж, – такой же маленький и такой же скульптор.
«Ох, не отделаться мне выговором, если эта вша завелась», – итожил про себя Занзибарский, чувствуя, как у него, здорового мужика, перед этой щуплой фигуркой слабеют колени и все тело норовит сползти на пол.
– Марксистская идеология ежесекундно непримиримо борется с врагами любимого режима. Нам не нужны случайные люди. Им место за колючей проволокой. У нас крепкие ряды. Мы не потерпим проходимцев. И кто только вас в фонд привел, – во все стороны брызгал слюной и картинно пожимал картонными плечами сухой сморчок гравер Баков.
С детства он носил куцую седенькую бороденку, с юности ловил рыбку в мутной воде канализации. А затем торговал склизкой чешуей. Его совестили: «Эй, мудило, ты хоть хвост продай». А он, выжимая ветхую дырявую гимнастерку, сурово отвечал: «Нет, только чешую».
Он и был тем самым человеком, что привел Занзибарского в фондовые мастерские, предложил принять его на работу и выделил ему первый маленький закуток у входа, где будущий повелитель малярной кисти не мог вытянуться на полу в полный рост.
Баков – похожий на узкую пачку сырых, подернутых плесенью старых газет – магнит, который притянул к себе толпу смрадной нежити. Говорливые сороки брезговали испражняться на него. Нос Могильского следовал за ним по лабиринтам канализации.
«Вот сухая кочерыжка заладил. Не исключили бы», – лихорадочно соображал матерый певец заводов и фабрик, чувствуя, что обед может вырваться наружу. Больше всего поражали выступления собутыльников.
– Теперь я понимаю, откуда у тебя в картинах такие черные зловещие тона, такая унылая беспросветность, так бедна нищенская палитра. Все от беспробудного пьянства. А я предупреждал: не падай на дно стакана, до добра не доведет, – раскачивался от глубочайшего тяжелого похмелья Мешков – убогое существо на комариных ножках.
– Ничтожны твои замыслы, Аристарх. Мелки твои идеи. Нет у тебя творческого горизонта. Ты сжат в тисках своей болезни. Иди и лечись. Не позорь наши ряды, – надрывал петушиный голосишко Пасар, который час назад выпрашивал у Занзибарского на опохмелку, а в Союз попал как представитель нацменьшинства.
– Как друг тебе говорю: отрекись от враждебных влияний. Не сори своим талантом, не торгуй им как шлюха. Не стой на паперти злого умысла, – торжественно заклинал Ахросимов. Из всех видов творчества он предпочитал то, что делают на диване с женщинами.
Занзибарский уже не ощущал собственного тела. Оно растеклось по полу и жалко хлюпало под грязными подошвами строгих беспристрастных судей. Он не удивлялся и почти не обижался на ораторов – сам так же, с таким же жаром выступал не раз. «Поболтают и разойдутся», – уже не верил он собственным мыслям. И не зря. Решение оказалось неожиданно суровым. Ударило по самому больному и чувствительному месту любого художника – карману.
Матерого властелина кривых подрамников не исключили из Союза, но на три года лишили двадцати процентов зарплаты.
Любой художник в красно-коричневой России одновременно одинаково горячо и страстно отстаивает три права. Право на свободу творчества, независимость замыслов и устремлений от официоза и идеологии. Право на постоянный стабильный казенный заработок, который давала только эта самая идеология. Право на постоянную халтуру, или калым. Честный человек совместить эти три права в тоталитарном государстве не может, потому что не считает возможным одновременно служить хозяину и обманывать его. А вот художникам это удавалось без труда.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?