Электронная библиотека » Александр Строев » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 30 марта 2022, 16:01


Автор книги: Александр Строев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Глава
Рояль

Мне всегда казалось, что зубы мои – это клавиши, которые рано или поздно, но полнозвучным аккордом будут выбиты слабым кулаком умелого пианиста с коротко постриженными ногтями. Главное – не тревожить ничем лишним пожелтелые слоновьи накладки семи чудес света, что примиряют нас с жизнью. Не цокать по ним, привнося свой собственный звук в его чугунно-стальную чуткую душу.

Мне нравился детский кариес, который добавлял диез и бемоль в мой кривозубый рот под сверлом дантиста без обезболивания, хотя походы к нему в кабинет частной практики на кухне не сулили ничего, кроме продавленного головой холодильника мальчиком в школьной форме от неожиданного вмешательства в гармоничный и без того организм подростка с октябрятской звёздочкой на кармашке, заправленном клапаном, тем не менее, внутрь. Свои чёрно-белые зубы я разгляжу уже позже в разъеденную временем амальгаму зеркала.

Медленно, но непрестанно я превращаюсь в будущую женщину. Но пока пытаюсь вообразить себя девочкой, которую в 41-м году в почтовом вагоне везут в эвакуацию в Ташкент – славный град.

Я окутана белыми и серыми оренбургскими платками в присутствии перевязанного простынями и бечёвкой из канабиса нашего белого кабинетного рояля. Мать ровно дышит мне в глаза, чтобы они не остекленели от мороза пока мы не доберёмся в тёплые безвОнные, беЗЗвонные, и безВоенные края Этого, а не Того света.

Жизнь есть история предательств, но как много в ней чего-то ещё большего и важного, чего мы не замечаем или просто не способны понять?!

Что было в жизни?! Голуби?! Война?! Холодные румяные щёки и стеклянные сопли на пуговицах пальто?!

Обледенелая вагонка обшивки вымороженного изнутри почтового вагона. Штабелями сложенные или поставленные, обёрнутые в рогожу прямоугольники и квадраты разных размеров, некоторые были обиты деревянными поддонами. Странное слово – «из-третья-ковки». Всё это падало на нас при каждом торможении состава, и приходилось вместо сна спасать, дрожащий и расстраиваемый звуками струн рояль, укатанный в одеяла и занавески из нашей московской с отцом квартиры.

Мы всё же заснули и в губы меня поцеловала девочка сквозь дырочку мешковины с какой-то нерусской картины. Лицо её я не запомнила, скорее, глаза. Они резко пахли оливой, а губы были шершавы и колки как мелкие куриные кости. Состав тронулся. Мать стала выгребать меня из-под штабелей, упавших картин. На редкость собранная и отстранённая, глядящая в пустоту будущего, дышащая как курящая кобыла в конюшне двумя струями невидимой папиросы из ноздрей, когда эта забавная музейная опасность нас миновала.

Если припомнить, всё, что бесстрастно проделывала мать на моих глазах, казалось, могло относиться в этом мире только ко мне и было позволительно, как младенцу. Чтобы облегчённую меня подтёрли, омовили и отнесли в простынях на разогретую кровать, предварительно обложенную резиновыми перчатками с кипятком.

Потом в летнем Ташкенте я сравню это со стойлом, где каждая кобыла, не стесняясь, благодарно пукала мне в лицо за скверный соломенный ужин и осеняла тёплыми каплями, отлетавшими на ноги от ошкуренных перегородок. В этом и была прилетавшая по этапам правда жизни.

А пока – мигающий лунными прострелами вагон с тёплым запахом тела матери, который вымывало креозотовым смоляным сквозняком от шпал железно-железной дороги…

Я положу тебя на днище истории, мама. Просто время ещё не пришло. Подожди. А?!

– Почему мы здесь оказались?! Мне страшно и холодно! Было же счастье! Пить и есть у нас есть что, Мам?!

– Папа сумел нас отправить… Он же чем-то там заведующий у нас по военной линии – интендант, кажется. Ты не понимаешь пока, детка. В газетах, написали – война началась.

– Ложись на рояль, дочур, а я сыграю тебе как дома и спою. На сон грядущий. Что – выбери! Только шубкой моей укройся. Шуберт мой маленький! И носик рукой прикрой как медвежонок!

– Ничего не хочу… Домой хочу… К папе – обратно!

– Ну, тогда – про «В движенье мельник жизнь ведёт». Ты со мной пой пока – а я тебе теплом в глазки подую, и папа приснится. Как до войны было… Папу нашего как зовут?!

– Иван Иванович!

– Вот! А это – сила вдвойне! Ты ж моя молодчинка!

Пока от голода я не могла заснуть, мне казалось, что на голову сыпалась нам какая-то «обманна небесная», а отчаянная песня из уст насквозь продрогшей матери превращала эту обманну в немецкие пудинги с вишенкой посерёдь фарфоровой чашки с каждым выдохом мамы. Пудинги висели в воздухе, но достать их было невмоготу. Усталость и гирьки на веках умело справлялись со своим охранным предназначением.

– Если коровы едят траву, то почему молоко у них жирное, – было последними мыслями, пока какой-то Лукойе не залил мне мёдом глаза.

Как правило, мы склонны угадывать только начало, а конца как будто бы у нас и вовсе нет.

Состав тормознул на промежуточной станции. Скрипанул и сдвинул весь багаж в направлении юга по соломе вагона.

На какой-то станции в рояле обледенелым молоточком ударило: «До».

Хотелось бы услышать и ноту «После» по отбытии – хотя бы по тормозным колодкам, но все «ремифасольки» промежутка этой чудовищной гаммы обеззвучились в нём и ососулились.

Из загрудков матери в свете Луны исходил чёрный пар.

– Допелась, – чирикнуло что-то Свыше, когда мать длииииинно залилааааась каааашлем.

Какой-то микроскопический солдат-старик в веснушках всё-таки успел набрать в котелок кипятка и случайно запрыгнул на ходу именно к нам в вагон. Сначала о котелок мы грели руки, потом лоб, потом щёки. Мне ещё и сахар по младшинству достался – под язык с остатками остывающей воды. И – Сон.

«Тебе-сто-лет-тебе-уже-сто-лет»! – Запели колёса, чикаясь сварными темечками о заиндевевшие рельсы с проржавленными стыками длинной стальной узкоколейки, переложенной поперёк несметным количеством протезов деревянных шпал.

Рояль и всё что было связано с ним я возненавидела ещё в поезде. Он был обузой. Зачем нужна эта музыка, когда вокруг рвутся снаряды?! Когда вопреки им ты не можешь ничего сделать. Они сильнее, и порох, если уловить его маслянисто-едкий запах, пахнет смертью громче, чем сонаты фламандского немца – Бетховена!

Мать наконец-то уснула. А я в тряске вагона решила навестить лакированного недруга и ударить неумело по клавишам чёрно-белым. За что и была тут же наказана. Поезд затормозил, крышка пригвоздила мои пальцы к белёсым клавишам. К утру основания ногтей посинели, а в ночи я слёзно дула на них. Мама так и не проснулась. И слава Богу! Иначе бы всей птичке пропасть!

Физуло-Физула-Физули – я долго не могла определиться, как правильно его называть – встретил нас на расколотой пополам платформе очень радушно. Как папа наш, он присел и раскинул для объятий руки. Не знаю, что со мной произошло, но я кинулась навстречу этому жесту и обвила шею руками, а ноги скрестила сзади на его пояснице. Мать отвернулась к вагону и почесала за мочкой под серьгой. Через расщелину полустанка, которую каким-то чудом я спортивно миновала, он ловко перепрыгнул, пригрев меня на бедре и поставил на землю чтобы обнять маму, которая видела его в первый раз. Вытянув вперёд руку она отстранила этот порыв, а другой рукой выдернула меня на свою сторону, сжав больно мою ладошку. Физуло-Физула-Физули проглотил золотую улыбку и, повернувшись к пришедшим с ним вместе помощникам, кивком дал знак к действию.

Семь ободранных человек как пушинку приняли на плечи рояль, аккуратно и бесшумно, как в песок, поставив его на платформу, потом вынесли из почтового вагона наши чемоданы и огромный сундук. «Человек-кипяток» радужно отвесил нам воздушный поцелуй, узбекская девушка махнула куда-то вдаль кровавым треугольником на оструганной добела палочке, и состав тронулся дальше, увозя с собой белки любопытных глаз с дрожащими от уходящих впечатлений икринками зрачков.

Внизу стоял грузовик, обложенный в кузове спортивными матами, куда отправился мамин белый рояль, перехваченный брезентовыми ремнями. А мы со скарбом и нашим азиатским добродетелем залегли в треножьи под его деревянным брюхом, одновременно втроём съехав вперёд ногами, когда грузовик тронулся в сторону нашей будущей ссылки.

– До ля ми фа ля, ре до ля соль си?!

– Ми фа ля до ля соль ля ля фа си?!

– Ми ре ми до фа соль ля ре до фа!

– Си до ре фа соль си ре фа до фа!!!

Это чудовищно! Если собрать этот диалог на клавишах. Никакой музыки не выйдет. Попробуйте. Это торжество разногласия! Хотя «Доля Мифа» – это константа в музыке пребывающая.

Мать по прибытии выхаркнула из лёгких мышь, как потом мне объяснили по-узбекски – «Kelganda onasi Sichqonchani o’pkasidan yo’taldi!» – или что-то я теперь путаю в написании.

То ли в пути прихватила, то ли из Москвы она привезла с собой эту заразу, которая угнездилась в ней так, что соседский одноокий кот внимательно приглядывался к нам в первые дни, как Кутузов.

Я разорвала ногтями её связанную из распущенного отцовского пуловера кофту, когда меня оттаскивали от неё два узбека и русская медсестра. Но пуговица досталась мне в наследство. Никто так и не узнал о ней. В какой-то неведомый даже мне, неурочный час я отправляла её из кармана за щёку, как спасительную пилюлю от одиночества, и язык устраивал ей приключения среди моих уже отчасти немолочных зубов. Какой-то что ли «туберкулёз» – выронила как хлебный катышек изо рта приезжая азиатская докторша, которая общалась только по-русски.

А жили мы кое-как. Кое-как мы жили. Ни подтереться, ни умыться не – то, что подмыться. Под нестриженными ногтями бытовала вонь собственной попы, потому что не чесать её складку тайком было практически невозможно. Счастье выглядело просто – бывшей пивной бочкой средних размеров, с оказией привезённой не для питья водой, пригодной лишь для того, чтобы, набрав её в ладошку, присесть и под юбкой прожамкать свою промежность. Но на душе от этого становилось светлее и легче.

Со всем этим по неизбежности, вскоре, свыкаешься, особенно после вида степного погонщика, который за отсутствием даже мысли о воде спокойно и благодарно умывается по утру тёплой мочой своей ненаглядной кобылы, а потом полощет рот и протирает заспанные и засыпанные песком глаза.

И кобыла по взаимной, какой-то внутренней животной договорённости, переминаясь с одного на другое копыто, терпит до тех пор, пока хозяин в урочный час не подойдёт к ней сзади.

Не знаю, как сам Ташкент, но окраины его иногда взрывались криками и грохотом, словно война и сюда докатилась. На самом же деле из домов выкатывались бочки и гремели помятые вёдра, когда кто-то замечал на горизонте в небе хилую полоску, предвещавшую вероятность дождя. Иметь под рукой свою воду было огромным богатством.

Какие-то доски на грузовике вдруг привезли. Солому, металлические листы. И стали заколачивать ими мать. Во мне. Может и не так это было. Но было это именно так.

Физрук Физула, который нас принял, представившись другом отца, был самый проворный, приветливый, улыбчивый и деятельный. Кариес миновал его, а цинги он так и не подхватил – золотозубый. Про-ворный – лучшее определение, если исторически заглядывать азеру или арабу в рот тех времён. Это карман дохода, который разверзается только новому доходу навстречу.

Практичная штука – рот-шкатулка, когда одежда прованивает и ветшает.

Наскоро соорудили за ночь помост нового флигеля. В засушливый и, как ни странно, бессолнечный для Ташкента день при помощи мула с ослицей и двух местных, руки у которых росли непонятно откуда, водрузили на него наш белый рояль.

Полнейшая изоляция для обитательницы второй эвакуации, так как в первую она уже и так попала. Главное – ничем «для будущего» не заразиться от матери! – сказала узкоглазая Гульнара, по отчеству Куятбековна, та самая русскоязычная – доктор.

На помост следом внесли стол, стул, шкаф, мать, кровать.

Откуда-то прибежали с молотками ещё человек пять молодых русских актёров в пилотках с репетиции какого-то отчётного военного карнавала. Наскоро подняли с земли четыре подготовленные стены с единственной вставленной остеклённой рамой, шустро заключив в эту бескрышную до поры конструкцию нездоровую мать с белым роялем. Заколотили чудовищными по размеру гвоздями углы и, хором выдохнув, присели испить перебродивший кумыс, который Физуло принёс им в знак благодарности. Весь этот заключительный стук мать, пока ее заточали, проспала. Только позже я поняла, что в декорациях, куда наглухо её изолировали, не было двери.

– О, милая! Я ловлю на птенца. Просто закидываю удочку в небо.

– А что там за птица такая, дедушка?!

– Да одному Аллаху известно…

– И много поймал за жизнь?!

– Ничего пока… А что ещё делать-то?! Главное уметь стоять на голове вверх ногами.

Плавно в своих обмотках, не опираясь на руки, он согнул пополам ещё не усопшее тело, встал, превратившись из небесного рыбака, в человека, пропахшего неумытой рыбкой, и отложил в сторону свой тонкий сикоморовый посох с тройным крючком на льняной нитке.

– Но, если делать так каждый день, конца света не будет.

И из дедова носа почему-то выкатилась кривая жемчужина.

– Я – смальта, мама! Просто какой-то кусочек! – стучалась я к ней в окно!

– Мне дедушка ссаный – вверх ногами стоял и сказал! Я часть какой-то мозаики!!! Что это, мама?! Он с небом говорил удочкой!

Мать, как рыба, безмолвно открывала осиневелый рот, пробуя улыбаться и приветственно прикладывала пальцы то к губам, то к стеклу, разводов тепла от которых на оном не оставалось.

Потом растворилась, как жжёный клевер, с другой стороны стены. Сначала бесплотно в дыму как-то пропала, потом ответом в ответ зазвучал рояль. Кружева её московские и ноты вселенские расслабили мои цепкие пальцы на условном наличнике временной туберкулёзной конструкции.

Спать я ушла под крыльцо с тёплыми и дружелюбными восемью щенками, пока наша сука бродила в поисках необглоданной кости.

Жизнь – это длинный урок после школы, который мы, вероятно, не желаем учить.

– Вот, смотри, душа моя, – говорила мать, дыша мне в лицо через стекло, рисуя какие-то ребусы по его мутности пальцем – стрелки, фигурки, печали, улыбки. – Вот ведь, пришла война. А лучше же никому не стало. Хотя и говорят, что война – чтобы лучше всем жить дальше стало. Только и нужно, что уничтожить тех, кто плохо делает, как таракана в прихожей тапком прибить. Потерпеть. Погоревать. Отчаяться. Потерять кого-то… Но вот, ничего такого не чую что-то, милая! Чтобы потом вздохнуть, наконец-то, полной грудью, развеселиться и раскружиться в собственноручно связанном сарафане! (Смешная надежда в любом случае, конечно).

Какую-то «восьмёрку» (как бесконечность) дохнув, проложила мне горизонтально на том стекле пальцем с леденящей своей магнитно-железной улыбкой… Мы общались знаками. На каком-то только нам известном языке. Ни к русскому, ни, тем более, к не менее великому узбекскому это не имело отношения. Какой-то эсперанто что ли внезапный или вовсе новый язык возник между нами?!

Кот-Кутузов замирал в догадках. О чём же шла речь?! Просто очень громко дышал, но за нами неприметно поглядывал.

Руку дружбы, точнее обе, мне предложила Фарангиз (дочь Физулы) – всеми любимая и людям милая, почему – истолковала ей какая-то бабка с пропесоченными морщинами.

– Люди – слабые, а у меня сила много. Вот и любят за то. Кого надо могу за собой утащить. Если ты русская, то по-русски я – это Людмила. Меня не забойся! Гоу к иранцам за леденцами! Не знаю, как они леденцы там по-вашему, они ж не холодные. Сколько языков знаешь?! Я три. Плюс немцовый…

– Я – только свой – один русский…

– Ооо! Тебе сколько лет же?!

– Четыре…

– А мне – зэхс. Ты меня во всём етц слушат будишь! У нас так тут всё рехнэн, если кто старше. И у фати моего под ковром деньгов лежат стока! Могу брать, как хачу и кому хачу падарки делай, фатер сказал! Плюй на хэнд, а я тебе!

– Зачем это?! Как?!

– Будем – кровные ди швестер, как мой папА с мутером! – Растирай теперь по щёкам и мне в глаза плевай давай! Вот! Значит не разосрёмся! Всё! Теперь шить житьё вместе будем. Не так когда – нельзя тогда! Ясно?! А так любов на веки! Нада брудершафт сначала. Вооот! Потом уже и шизн друга пойдёт.

Чтобы матери не было так грустно от одиночества, к ней сквозь щель в полу запустили сожительствовать какую-то маленькую, но дерзкую объеденную молью собачку Жужу, которая гадила в однокомнатном доме на тряпки, и тряпки эти в обмен на новые день через два в ту же щель отправлялись на свет Божий. Тряпками, правда, дело не ограничивалось. Когда сожительница окончательно освоилась и приняла пространство за должную для охраны территорию, она при любом приближении кого бы то ни было ловко вскакивала на тумбочку у окна, упиралась крошечными подушками лап в стекло, изображала мертвецкие оскалы летучих мышей, в полноценной палитре и в гневе прыскала в прыжках мочой на стекло, запрещая и мысль о приближении к своей хозяйке. Вечерами же Жужа весьма убедительно в смысле слуха разливалась пением под аккомпанементы матери. А после ужина обессиленно падала под рояль, укладывая свою башёнку на переплетённые ноты. И дальше наступал вполне себе закономерно следующий летний бессолнечный ташкентский эвакодень.

Рояль расстраивался, конечно же, и долго. Пока мы отсиживались такие, вроде бы, и дети, и матери юные в безмолвии (в смысле войны) в Ташкенте. Уже и Лорка в Лету канул, и Экзюпери пошёл неопознанно-неизведанным на дно Средиземки, на винтах оторвавшись от Корсики, защищая, хоть и маленького, но всё-таки Принца. Начинался август 44-го.

Но три – под четыре года войны на пороге новой жизни, конечно же, принесли переосмысление, даже когда осмысленности в силу возраста и быть не могло. Жизнь – это вечная запятая, пока не дошла до точки…

В своих воспитательных задачах Фарангиз на правах старшего товарища запомнилась мне одной занятной фразой.

«Если што не панимашь – не надо со свИньиным рылом в аллашный ряд лезть!»

Русский язык из-за нашего общения у неё точно выправился, но узбекский с суховеями и песчаными бурями Ташкента так и не осел в мою коротко стриженную голову.

Наши встречи с матерью планомерно превращались для меня в мучение. Не будучи к ней допущенной физически, я как по расписанию вынуждена была под гипнотически указующим взглядом Физуло подниматься дважды в день во дворе на табуретку, чтобы мать увидела, что всё у меня хорошо. Она безмолвно и измождённо улыбалась до тех пор, пока у неё не начинался приступ кашля. А меня неудержимо тянуло в соседние дворы, к тем, кто всего лишь немного постарше, но это «немного» стоило для меня гораздо больше. Меня там сразу запомнили и приняли местные малыши-азиаты, говорившие только по-своему, но которым на свой манер понятно было моё имя Алла – как «Алла-х», которым они оглашали окрестность издалека меня примечая. Мы жевали овёс и надували из него языком маленькие пузыри, которые пресно взрывались под носом. Хохотали. Загадывали желания друг дружке и их немедленное исполнение тому, у кого пузырь надувался поменьше. Жестами, конечно же – есть такая детская игра.

Ну что ещё?! В основном книжки меня интересовали, которые в сундуке приехали с нами по этому этапу, и возможность бежать за кем-то следом, беснуясь без основания, когда тот от нечего делать со свистом махал над головой тряпкой, наращивая по дороге компанию. Жизнь пребывала всегда где-то поодаль за углом – подальше от невыносимого и до одури скучного взрослого быта.

Когда у меня отросла коса – ну не коса, а косичка, конечно – и мать, на удивление Куятбековне, резко пошла на поправку, так что доктора и хозяева позволили ей вылезать из окна, чтобы надышаться ветром с пылью и дымом жжёного мусора, Фарангиз дёрнула меня за охвосток и сказала:

– Сегодня все взрослые в клуб идут. Там солдаты в сапогах плясать станут. А у нас свой спектакль за театральной помойкой будет. Мальчики пригласили девочек. Хочешь посмотреть на то, что у них есть, а у нас нет?! Пока Фати гейт инс циммер не придёт – можем изучение «ди виссеншафт»[2]2
  die Wissenschaf (ди виссеншафт) – перев. с нем. – Наука.


[Закрыть]
делать!

Больше всего мне понравилось непонятное «виссеншафт». Фара не смогла его перевести, и я согласилась.

Через пару недель матери вдруг стало хуже, и я обвинила себя, что это из-за того, что я пошла на помойку за театром для какого-то «виссеншафта».

Из-за большой мечты на меня находил иногда неожиданный приступ счастья, который ломал напрочь все намерения. С тропинки в сторону школы я решительно и неоднократно, уже по привычке, сворачивала к трамваю – на вокзал и на «закорках», уперевшись ногой в крюк буксира доезжала без билета до той самой расколотой платформы, чтобы примелькаться каким-то проводницам, разговориться с ними и выбрать одну самую нужную для предстоящего плана, который рос стремительно и бесповоротно в моей второклашной на тот момент голове.

Проводницу звали Света. Именно – света, которого мне и хотелось, и не доставало. Она и светилась изнутри светляком каким-то.

Сначала я молча зыркала, день ото дня по несколько раз проходя по перрону, потом искала приветливый взгляд, который бы меня распознал и подморгнул. Ну так и случилось. Однажды. Дважды такого не бывает и быть не может. Я подарила Свете иранский тающий леденец на можжевеловом обструганном прутике. Поговорили о том, о сём, кто, что, по чём, куда и откуда. И поезд тронулся, увозя с собой человечью вагонную вонь в направлении моего вероятного счастливого побега. В Москву! В Москву! Обратно – в Москву!!!

Но мимо меня в сторону клуба рванул от вокзала грузовик со щитом и с надписью на нём «Шарк Юлдузи». Какой-то со смешным носом дяденька в пиджаке держался за щит, опираясь на деревянный меч, стоя в кузове в пучке весёлых узбекских красавиц, вероятно, с рынка, а сам некрасиво, но всё-таки улыбался. Это меня заворожило. Заострило внимание и мысли о побеге временно прекратились. Какой-то Михал Ильич. Про Ильича мне мама что-то рассказывала (вроде, как всеобщий наш дедушка что ли), но что такое Ромм я совершенно не понимала. Тем более – худрук какой-то там киностудии.

Уж и не знаю кто, но кто-то разнёс по небольшой округе заразу, что я заразна, так как мама моя кашляет кровью. Все стали меня сторониться. Ну вот и носилась я почти одна, как молодая кобыла без привязи. Особо никому и не нужна была, лишь бы вовремя возвращалась для приёма пищи. Под увещевание – «мойте руки перед елдой!» И только «благодетели наши» Физуло и жена его Гулдастахон – «женщина-букет» – радостно трепали меня за уши, что-то спрашивали – с моей стороны безответно, целовали в лоб, как родную дочь, а я потом стирала со лба остатки их слюней. Мне не нравилось, как пахли их слюни.

Жизнь намеренно блуждает в сюжете неизвестного нам сценария, не выдавая его поворотов.

– Гитлер предал Сталина, поэтому все мы здесь, – как говорили мне несвидетели войны в потных гимнастёрках после репетиции на покурке около клуба.

– Папа предал нас с мамой, пообещав через пару недель приехать и купать меня в каком-то море! – повторяла я себе перед не-сном в ватном мешке на лавке.

Ни моря, ни папы здесь так и не оказалось.

Папа говорил, что я должна стать хорошей девочкой, только и нужно, чтобы никто не помешал. А мне мешало здесь всё!

Папа почему-то называл меня Морковкой.

На почте, в том районе, где мы проживали, скоропостижно скончался молодой почтальон. Просто ехал на велосипеде с корреспонденцией, упал на бок и замер. Заднее колесо ещё чуть покрутилось, пока он не испустил дух, и сансарой замерло, освободив «истинное Я» Саляма, которое отправилось к Бодхисаттве за решением – рвануть ли в Нирвану ему или просветлением своим озарить потёмки душ человеческих.

Я возвращалась из школы и оцепенела – будто далёкая беззвучная пуля настигла этого парня, на лице которого ещё не увяла улыбка, а ресничные глаза уже накрыла жёлтая пыль. Вокруг не было ни души.

Я огляделась, подошла к нему, чтобы порыться в сумке с почтой и – О, Боги! – нашла в ней несколько запоздалых писем, адресованных маме и мне – от её сестры тётьЛяли, которая осталась в Москве. Быстро отправила их за пазуху, чуть не сорвав конопляный плетёный чучмеками крестик, и только потом истошно завопила:

– Помогииитеее!!!

Из дверей, окон и из-за углов стали выглядывать люди. Вокруг Саляма медленно замкнулся сплоченный круг озадаченных вытаращенных глаз.

Само собой стало понятно, что поделать уже ничего нельзя. А я с диким, как у воровки, сердцебиением, поспешила ретироваться с места этой, уж точно для кого-то трагедии.

Главное, что меня занимало: зачем и кому всё это нужно?! Газеты, громкоговорители, отпускные и инвалиды. Глупый театр, деревянные ружья, какая-то там война, киностудия, бесящие своей холеностью актёры. Особенно Михаил Ромм этот, перед которым все шею гнули при встрече. Этот зной, песок, чудовищная сухость во рту, даже, если сильно прикусывать язык – когда и капли воды из него не выдавить.

Хотелось снова стать маленькой плачущей лялькой в цигейковой шубке, отогреваемой тёплой водой из чайника, чтобы отлепить свой примороженный русский язык ото всех иноземных дверных ручек.

В одном из конвертов тётьЛяль прислала нам садовые ноготки, спиртовым утюгом пришпаренные и просушенные. Когда-то на даче мы так развлекались и вкладывали их в фотоальбомы. Была там и какая-то семечка. Я надкусила её, прожевав, проглотила, и что-то ослепительно важное вспыхнуло в моей песочной и неустойчивой на плечах голове. Это был пропуск в новую жизнь – Обратно! Я вскрыла другие конверты – благо хоть по слогам разбирала эти живописные дорогие каракули. И выцедила главное.

– В любое время возвращайся. Дай знать телеграммой. Буду ждать в Москве на Казанском! Твоя дочь – моя! Вани – нет. Ляля.

Вся эта связка писем осталась моей тайной. Матери утром я просто собрала на дороге букет упавших с грузовика хлопковых веток – прикрыть возможные от моих намерений раны. Просунула букет через подпол, откуда только жужино тряпьё вытаскивали орошённое, потому что мать в туалет уже не ходила.

Чище всех нас она стала! Она была – Мать! Клянусь! Я вот – маленькой пулю проглотила, играясь около тира в парке – она в горшке через несколько дней её нашла моё «добро» разминая. Иначе бы перитонит какой-то вырезать надо было бы. Такая вот – Мама!

Дней 10–12, хотя в детстве это как одна секунда, мы не встречались. Неинтересно мне было. И сценарий всегда один и тот же и актёры в нём. Куда интереснее было сунуть нос «в будку, в утку, в незабудку»! Физуло с Гулдастохон отъехали по своим хлопково-воровским узбекистонским делам на плантации, никто меня не целовал и не контролировал. Вот и открылась перспектива Счастья. С подпорой – «вы-то не знаете, что такое – быть одной». Деваться было некуда, но куда деваться было понятно. Я видела, как Фарангиз тырила из-под ковра у отца Физуло деньги. Куда они расползались из её карманов – одному Аллаху известно. Отец, кстати, знал, но ни в чём её не ограничивал. Просто подмигивал, когда видел пропажу. Знал, что это на сладости ей и её друзьям, которых несмотря на его дружелюбие у него самого никогда не было. Только жена Гулдастохон любила его за открытую золотую улыбку. У неё тоже не возьмись откуда золотых зубов штук восемь сверху и снизу как-то вдруг объявилось. И платья какие-то новые.

Хотя Физуло и ходил обношенным взрослым оборванцем, но пах всегда отчего-то стиранно-чисто. Руки были крепки, а ногти ухожены.

Был солнечный день. Фарангиз приблизила ко мне свои просахаренные вяленой дыней губы.

– У меня под языком для тебя кедровый орешек лежит.

Ей исполнилось уже 10.

– Сможешь достать? Поцелуй! А то не знаю, что мне с ним теперь делать?! – и мутно сверкнула в меня белыми виноградными глазами.

– Я была вчера с теми, с кем быть нельзя – с мальчиками. Теперь, знаю, как сделать тебя счастливой, если будешь послушной.

Стало жутко и скудновато – мечта моя была не о том, чтобы расплатиться таким вот образом за леденцы, добытые за трёхрублёвки из-под ковра в гостиной Физулы – «папы-хана».

Незаметно запрыгнуть в вагон Светы можно было со стороны встречных рельсов, а не с платформы. Она намеренно не запирала противоположную дверь тамбура для случайных попутчиков, с которых можно было поиметь мзду, окажись они в вагоне. Мзда могла быть любой.

И Света была уже изрядно беременна Новым Светом, так что швы расходились на её проводницкой юбке. Она грезила другим маршрутом – Москва-Крым, а не Москва-Ташкент-Москва, когда выметала из тамбура мусор вперемешку с выпотрошенными зноем панцирями жуков.

Строгость и законодательную ответственность при этом она не утратила. Поймав меня за шиворот, а потом узнав, чётко, как милиционер, задала все нужные вопросы, прежде чем кивнуть и отправить на верхнюю полку в своей проводницкой.

Пропуском же в Новую Жизнь оказались, как я и предполагала, «тётьлялины» письма с заверением приветить нас в Москве на платформе.

Я справила свою азиатскую поноску в голодное жерло деревянной дыры вагонного сортира, очищая себя для Жизни Новой и отошла ко сну.

ТётьСвет (или ТотСвет) почему-то оказалась Мариной. Так часто в жизни бывает. То ли я перепутала вагоны, то ли сама Света перепутала что-то, но лицо, клянусь, было – одно. Вот живот её только вводил в затмение.

Мать я предала как-то сразу жадно и запросто! Вот они, детские неудовольствия от «бестактильной контактности».

Предательство всегда незаметно. Оно ищет своих собственных для предательства оправданий. Всегда будет восклицание – «Во Имя чего!» Но оно предательством и останется в среднем своём роде на языке русском. Можете мне и не верить, но «жизнь допишет», как и «экран покажет».

Всё те же ослица и мул тащили на телеге наш белый кабинетный рояль (с отпиленными на дрова ножками) немедленно удобренный азиатской пылью Ташкента. Ряды людей поредели изрядно, животные же труженики сохранили свою верность ежедневной работе. В рояле, как в саркофаге, лежала на боку обернутая в занавеску и одеяло мать, повторяя изгиб замысла музыкального плотника, давшего дереву душу.

Отпеть её было некому, поэтому, как знали азиаты, так и поступили – придали земле – крест-накрест посыпав её песком, со словами одним им известными.

– Упакуй, хоспади, тушу усохшего раппа тваиво!

Чугунную плоть и сталь струн, выпотрошив рояль, отправили на переплавку для нужд фронта. Сразу же, не понимая, что делать с красотой изгиба рояльного корпуса, решили превратить его в место упокоения для человека, мастерство которого, как выяснилось позднее за кумысом, то бодрило, то ласкало хозяйский, да и соседский слух, а куры во дворе ещё и приплясывали и, приплясывая, крупно неслись. Всё это мне потом уже Фарангиз, спустя много лет, в письме рассказывала.

 
Бог забрал тебя на свой концерт, мама…
А что есть жизнь?!
Смехотворение моё немое.
Никто тебя уже
Не перепрочитает, не переиграет и не перепоёт…
 

Ну что вам сказать ещё?! У жизни нет сюжета каким бы ты его не придумала… Есть леденцы на палочке, сахарная вата там какая-нибудь тоже есть, ну урюк сухой медовый, ну чурчхела, ну вяленная косичка дыни.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации