Текст книги "Сказания о людях тайги: Хмель. Конь Рыжий. Черный тополь"
Автор книги: Алексей Черкасов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 49 (всего у книги 162 страниц) [доступный отрывок для чтения: 52 страниц]
Дарьюшка и Гавря все еще бодрствовали. Ему приготовили постель в библиотеке, но Гавря остался у Дарьюшки.
Мерцают свечи. За окнами ветер.
Дарьюшка приподнялась на подушках, усмехнулась:
– Какая чудная жизнь, Гавря! Вся из загадок. Разве я знала тогда, в доме Метелиных, что мы через три года встретимся? Садись ко мне, хочу смотреть на тебя. Нет, Гавря, я не пьяная… У тебя сильные руки. Как у мастерового.
– Я и есть мастеровой. Таежный человек…
– У тебя интересная жизнь. Полезная для людей. И я хочу быть полезной.
Гавря не решался притронуться к Дарьюшке, и все-таки она тянула его, как магнит стрелку компаса. Она была какая-то неземная, из воздуха и порывов ветра. Она то говорила что-то, сама себя перебивая, и не было сил удержать ее, то молчала, устремляясь в неизвестное. Ее нельзя было поцеловать и обнять, как невозможно обнять воздух и ветер. И в то же время она была милой и желанной. Он никак не мог уследить за ее мыслями и только глядел, слушал, не понимая, что с ним.
Как моряк после долгого плавания, покинув корабль, еще неловко держится на земле, так и Дарьюшка после мучительных дней заточения еще сама не знала, что с ней. Она хотела найти себя и устоять на земле.
– Милая Дарьюшка… – тихо проговорил Гавря.
Разметав волосы, она лежала почти обнаженная, но Гавря не замечал наготы, точно она была окутана густым туманом.
– Так странно, так странно…
Гавре послышалось: «Ты видишь меня? Или меня нет? Где ты, Гавря? Найди меня».
И он искал ее, искал и не находил. Но он должен найти ее, должен! «Я ее люблю, люблю. Ее надо увезти в тайгу». И взял Дарьюшку за руку. Она не отняла, лишь пристально взглянула на Гаврю.
– Милая Дарьюшка…
– Ты меня боишься?
– Нет, не в этом доме, не в этом! Я… я прошу твоей руки, Дарьюшка.
Она не сразу сообразила.
– Руки? Ты же ее держишь. Ах да… Так, кажется, начинается сватовство. Ты серьезно?
– Да. Тысячу раз – да!
– А потом? Что потом?
– Завтра Арсентий и Аинна венчаются. И мы…
Дарьюшка вырвала руку.
– Нет, нет, нет! Никогда! Я ненавижу попов. Была я у Никона, у его преосвященства… Знаешь, чего он хотел? И я бы еще повенчалась в церкви у алтаря, где скверна и блуд? У алтаря венчались жандармы, цари, насильники, Гавря. Я – верующая, но никогда не буду венчаться в поповской церкви. Если ты… если серьезно… Если ты любишь – ты должен знать, какая я.
– Ты святая, Дарьюшка.
– Не верю в святых. И я не святая, я – грешница. Но не грязная, не пакостная. Гляди какая! Видишь, совсем маленькая… – Помолчала, натянув одеяло до плеч. – Дай сказать. Ну, Гавря! Все перепуталось… Ну вот… Если ты любишь, я буду с тобой. Но хочу, чтобы ты знал: ты свободен в своей любви. Разлюбишь – не стану осуждать.
– Дарьюшка…
– Дай сказать… Я много думала, Гавря, как бы я устроила свою жизнь. Однажды я дала слово, что буду женою навек. И не сдержала слова. А если бы мы повенчались? Я тогда хотела венчаться и клялась, Гавря, всеми святыми клялась, что буду женой Тимофея Прокопьевича. И… я была его женой – один раз и один вечер, Гавря… У тебя часы тикают, и у Тимофея часы. Трофейные. Ужасно! С мертвых – часы. Я какая-то неземная, Гавря, а люди – как пещерные жители, ей-богу. Ты не должен давать слова. Нельзя давать на веки вечные. Я не хочу, чтобы твое слово было для тебя же цепью на всю жизнь. Зачем! Лучше честно. Я буду верить тебе. Ты меня звал Дульсинеей Енисейской, а я была кривлякой, гимназисточкой. И Дульсинеи не было. Я просто Дарьюшка… Ты меня любишь?
– Люблю, люблю…
– Я и забыла, что я – в третьей мере жизни…
– Все меры наши, – уклонился Гавря. – Та секунда, что на часах, уже не наша, она канула в вечность. И что-то в тебе, во мне, во всей вселенной ушло безвозвратно в вечность. Но кто сумеет ответить, что же ушло? А что возродилось? По закону физики, ничто не исчезает бесследно.
– Вечность никогда не познают, Гавря. – И, откинувшись на подушку, Дарьюшка зажмурилась. – А что, если я и есть вечность? Если моя любовь вечна – разве я смертна? Пусть умру, но моя любовь остается на земле. Я не знаю – в чем и как, но останется. Нет, нет! Не только дети, Гавря, – моя собственная любовь остается на земле. Как дух, что ли… Или, может, любовь – особый вид энергии, которую мы еще не знаем? Любовь не смертна, Гавря. Без любви нет жизни и никогда не будет. Пошлость и гадость могут жить без любви. Я так думаю. И вот еще: что, если моя любовь пришла ко мне из далекого времени, которое ушло?.. Ты меня увезешь в тайгу? Я все выдержу, Гавря, во всем буду помогать тебе. И еще…
Послышалось: кто-то хлопнул дверью.
– Мне страшно, Гавря…
Он хотел обнять ее, – не далась.
– Не в этом доме, Гавря. Ты же сам сказал. Мне страшно здесь, страшно…
Он не понимал.
Дарьюшка схватила его руку, прижалась щекою.
– В ЭТОМ ДОМЕ БУДЕТ УБИЙСТВО.
Гавря выпрямился.
– С чего ты взяла?
– У меня такое предчувствие, Гавря! Не оставляй меня одну, не оставляй! В ЭТОМ ДОМЕ БУДЕТ УБИЙСТВО…
…«В нашем доме скоро будет покойник», – подумала Евгения Сергеевна. И ни один мускул не дрогнул на ее холеном лице, как будто думала о смене платья.
Заслышав отдаленные шаги его преосвященства, перестала массировать свои румяные щеки и с той же проворностью сняла сверкающую диадему, вытащила черепаховый гребень из копны русых волос, сняла с белой лебяжьей шеи жемчужное ожерелье и, как бы завершая священный обряд египетской жрицы, встряхнула головою, распуская копну волос по спине и полным плечам.
Сам «жрец», босиком, в лохматом французском халате на голом теле, перетянутом по чреслам, изрядно надушив цыганскую бороду, с некоторой торжественностью вступил в кабинет и остановился в двух шагах от «жрицы».
Евгения Сергеевна сладострастно потянулась, успев подумать: «Жаль платья; я в нем только два раза появлялась на званых обедах».
– О Господи! – шумно вздохнул Никон-жрец; она его в такие ночи звала жрецом, а он ее жрицей. – Возалкал, Отче; исцели, Сыне!..
Его преосвященство все еще пока помнил о своем высоком сане, докладывая «Отче Богу», что он преисполнен греховной страсти, и в то же время милостиво просил «Сыне Иисуса», чтобы Тот исцелил его, как однажды Марию Магдалину.
Но ничего подобного не случилось; все шло, как и должно. Евгения Сергеевна потягивалась, поправляла навитые локоны, потом присела на пуф, не торопясь, рассчитанными движениями расстегнула пуговки ботинок, сбросила их, а тогда уже, как бы подкрадываясь к таинству, с широко открытыми глазами подступила к «возалкавшему жрецу».
– Мой великий жрец! Мой великий жрец! – шептала она в душистую бороду, прильнув к Никону своей высокой грудью.
Дрожь прошла по могучему телу его преосвященства; борода его, как черной метлой, закрыла подбородок и белую шею жрицы-искусительницы.
– О Господи, спаси мя! Возалкал, Отче; исцели, Сыне!.. Великий огонь во теле твоем, Евгения. Уста твои ядом испоены; руки твои змеям подобны, о Господи!..
– И ты будешь пить яд из моих губ, и будешь лобызать мои руки.
– Исполню то! Исцели, Сыне!..
– Исцелю, исцелю, исцелю, – шептала чарующая Евгения.
– О Господи!..
Одно прикосновение к телу искусительницы, и Никон моментально забыл о своем высоком пастырском сане, про всех овечек и баранов, за стадом которых ему следовало бы наблюдать денно и нощно в поте лица своего, дабы не вошла греховная скверна в душу какой-либо безропотной овечки или тупорылого барана, отбивающего поклоны во храме Господнем, а за храмом, у кабака, – само воплощение нечистого духа.
– О Господи, Евгения! Жрица, ниспосланная мне языческими богами Олимпа! – едва продыхнул жрец Никон, отрываясь от пухлых и сладостно-пьянящих губ искусительницы. – Плоть твоя, Евгения, миррою окроплена, огню подобна. Уста твои яко медом испоены. Не зрить мне спасения Господнего, если ты не есть сам дух геенны огненной!..
– Так уж сразу геенны, – хихикнула в нос жрица.
– Ввергнет Господь, ввергнет! Да нету силы противостоять тому, Евгения, жрица, ниспосланная Аполлоном!
– Аполлоном, Аполлоном! – отозвалась жрица.
– Руки твои божественно сладостны, и грудь твоя – перси твои упоению самого Юпитера подобны, Евгения! Трепетно тело твое, нисполненное византийскими ваятелями, Евгения! О Господи, не раз в помышлении было: а греховно ли то, Господи, что слиянию рек подобно?
– Не греховно, не греховно, о мой великий жрец! – льнула жрица, обхватив руками столб бычьей шеи великого жреца, и с малой силою притянула его к себе. – Нету греха, великий мой, в божественном слиянии рек.
– О Господи! Разверзнись небо! – ахнул Никон и, не в силах больше бороться с искусительницей, подхватил ее на руки с той же легкостью, как если бы пятипудовая жрица была пуховой подушкой, и потащил ее вон из кабинета через большой сумрачный пастырский приемный зал, провонявший ладаном и гарью восковых свечей, где обычно по четвергам каждую неделю перед светлыми и непорочными очами его преосвященства в страхе замирали попы и дьяконы всех рангов.
Из пастырской приемной – в опочивальню. Тут густой полумрак. В золотом именном подсвечнике мерцает одна восковая свеча; не пахнет ладаном, но зато такой густой запах дорогих духов, будто вся мебель, ковры, шкаф во всю стену, и даже сами стены двухэтажного особняка пропитались французскими духами.
– О Господи! – рычал Никон.
– Ты такой богатырь, великий жрец мой, что тебя неприлично называть милым, – лопотала Евгения Сергеевна, пока Никон, кружась по опочивальне, носился со своей драгоценной ношей, как жеребец с тарантасом вокруг прясла. – О, как я тебя люблю, Бог мой!
– О Господи! Разверзнись, Небеси! Разверзнись! – стонал Никон, не находя пристанища. – Сила во мне огромная, Евгения. И тебе то ведомо. И укрощение силы в твоей плоти, о Господи!
– Ты Бог! Сам Бог!
– Не богохульствуй, Евгения!
– Хочу богохульствовать, Юпитер!
Наконец-то Никон уложил искусительницу на кровать…
Жрица замерла, глядя снизу вверх на своего великого жреца. Она знала, что последует дальше. Еще мгновение, и Никон обрушится на нее, как лавина вулкана, и будет рвать ее платье в лоскутья. Рвать и страшно рычать: «Возалкал, Отче; исцели, Сыне!» И так до тех пор, пока на искусительнице не останется ни единой нитки.
«Спаси, Господи. Спаси, Господи, – шептала Евгения Сергеевна, когда раздался треск ее платья, как будто кто саблей полоснул по портьере. – Рублевых свеч накуплю, в грехах своих тяжких покаюсь, спаси, Господи!»
Тимофей передал команду учебной ротой фельдфебелю и направился к штабу.
Возле коновязи – лоснящиеся казачьи лошади: караковый, грудастый, катающий в зубах мундштук уздечки, и вислозадый, белокопытый иноходец. Сидя на коновязи, курил трубку красномордый казак, не иначе – сверхсрочник.
Секретарь приемной, тонконосый, щеголеватый прапор, поразительно веснушчатый, завидовавший храбрости и отваге Тимофея, кивнул на дверь: проходи, мол, ждут.
Атаман Сотников сидел возле стола полковника Толстова и курил.
– Прибыл по вашему приказанию, господин полковник! – козырнул Тимофей, забыв представиться. И тут же раздался хрипловатый голос атамана:
– Кто прибыл? Прапор? Генерал? Главнокомандующий? Кэк разговариваешь, прапор? Полковник для тебя не господин, а ваше высокое благородие!
– Чинопочитание отменено, господин атаман.
– Кэм? Кэгда?
– Революцией, господин атаман. Есть постановление исполкома Красноярского Совета. И сегодня вынесено решение гарнизонного Совета солдатских депутатов.
– С кэм согласовано? – притопнул атаман.
– Решение гарнизонного Совета обязательно для всех.
– Што это «для всех»? Вы где находитесь, прапор? В кабаке? В транзитном зале? С кэм согласовано?!
– С революцией, господин атаман.
– Што вы понимаете в революции, прапор!
– Революция – это взрыв народного гнева. И, кроме того, господин атаман, вы забываетесь. Я – полный георгиевский кавалер, и вы не смеете на меня кричать. Вы не отдали мне честь, когда я вошел.
Атаман побагровел. Полковник Толстов миролюбиво проворчал:
– Чинопочитание пока еще не отменено военным округом, дорогой прапорщик. Но я не в претензии. Человеческой природе чуждо чинопочитание. Их императорское величество слетело с престола, а вместе с ним и все чинопочитания. Надеюсь, из округа придет соответствующее разъяснение.
Подумал, переворачивая в пальцах граненый карандаш. Белая прядь волос скатилась на высокий лоб с тонкими черными бровями. Нет, он не в претензии, полковник.
– Скажите, прапорщик, что у вас произошло с есаулом Потылицыным?
Ах вот чем разгневан атаман!..
– Что произошло? – Тимофей насупился и медленно, с придыхами, глядя на край стола, продолжил: – Это началось еще в четырнадцатом, до войны, когда я отбывал ссылку в Белой Елани. И вот в то время…
– Довольно басен, прапор! – отсек атаман.
– Позвольте! – предостерегающе поднял руку полковник и, обращаясь к Боровикову, попросил: – Продолжайте.
– И вот в то время, когда меня сплавили в штрафной батальон, Григорий Потылицын, в ту пору сотник и подручный Елизара Юскова, по воле самого Юскова стал женихом моей невесты. Избиения бешеным отцом, издевательства, арестантское содержание – все перенесла Дарья Елизаровна. И все это знал Григорий Потылицын и все-таки не отказался от женитьбы на моей невесте. Ему важно было получить в приданое капитал и обещанную паровую мельницу.
Атаман, гремя шпорами, прошелся по кабинету.
Тимофей продолжал, не обращая внимания на мелькающего перед глазами коротконогого атамана:
– Потылицына потом призвали в действующую армию, и он вернулся раненым и, конечно, опять к своему покровителю-миллионщику, с которым он спелся. Для Дарьи Елизаровны это было самое страшное и жуткое время. Потылицыну надо было получить приданое, и он шел на любую подлость.
– Как ты смеешь, прапор? – топнул атаман.
– Смею, господин атаман! – напрягся Тимофей. – Еще как смею!
– Еще слово, и я тебя…
Полковник Толстов поднялся:
– Прошу вас, господин атаман, не вмешивайтесь. Продолжайте, прапорщик.
– Кто там умудрился, не знаю, но сочинили похоронную на меня как на погибшего на фронте. Дарью Елизаровну решено было повенчать насильно с есаулом Потылицыным, и она в полном отчаянии бежала из-под замка ночью в одном платье. И только смертельная болезнь спасла ее от домогательств Потылицына. И вот этот самый Потылицын, когда я с ним столкнулся у Дома просвещения на похоронах жандармов, в присутствии казаков сказал… – Тимофей вскинул глаза на полковника и, секунду помолчав, проговорил: – Сказал, что она – потаскушка, мол, которую надо было искупать в дегте и вывалять в перьях для всеобщей потехи. И что я должен благодарить есаула… Понятно, есаул хотел вызвать меня на драку в присутствии казаков.
– Басни, басни! Сплошные басни! – шипел атаман, раздувая курносый нос. – Расскажите, как вы подло напали на есаула, нанесли ему удар в недозволенное место, а потом похитили оружие – шашку и маузер в кобуре.
Тимофей напружинился каждым мускулом:
– Есаул врет.
– Не позволю!
– Боровиков, говорите точнее.
– Отвечаю, господин полковник. Я сказал ему: если он не трус, то пусть пройдет со мною, и мы… поговорим. Я хотел потребовать, чтобы он немедленно извинился в присутствии тех же казаков. Но есаул запрятал в перчатку браунинг, чтобы застрелить меня в спину в подходящий момент.
– Ложь! Ложь! – рычал атаман.
– Вот простреленная перчатка, а вот и браунинг, господин полковник. Прапорщик Окулов видел есаула в этих перчатках, когда мы шли с ним. Эти же перчатки видели казаки. Я знаю одного, каратузского, подхорунжего Максима Пантюхича. Как его фамилия – не знаю. И других казаков могу узнать в строю.
Полковник разглядывал браунинг и простреленную перчатку.
– Продолжайте.
– Когда есаул пытался еще раз выстрелить, я успел схватить его за руку и обезоружил. Есаул ударил, и, понятно, господин полковник, я ответил ему по-фронтовому. Потом снял с него шашку и маузер. И я не верну ни шашку, ни маузера, пока есаул публично не возьмет свои слова обратно.
Атаман круто повернулся к полковнику:
– Как он разговаривает, прапор?
– Прапорщик, – уточнил полковник. – Нахожу, что прапорщик Боровиков прав, господин атаман. Есаул должен извиниться, как того требует георгиевский кавалер прапорщик Боровиков.
– Это… это… возмутительно!
Полковник подал Тимофею браунинг и перчатку Потылицына.
– Можете идти.
Атаман взорвался:
– Это… это… капитуляция перед жалким прапором!
– Жалким? – Седой полковник прикурил папиросу. – Не хотел бы я, чтобы вы встретились с этим, как вы сказали, жалким прапорщиком один на один.
– Я бы его развалил от головы до ж..!
– Не успели бы. Это я вам говорю, знающий Боровикова. Если бы не его принадлежность к нелегальной в то время социал-демократической партии, он был бы сейчас штабс-капитаном, как о том просил в своем рапорте ныне покойный генерал Лопарев. Советую: наложите взыскание на есаула Потылицына, и пусть он публично извинится.
– Никогда! – И рубанул рукою. – Никогда! Мы найдем другие меры воздействия на прапора.
Полковник встал, упираясь кулаками в стол:
– Другие меры? В таком случае предупреждаю, господин атаман, если вы уберете «другими мерами» прапорщика Боровикова, мне придется иметь дело лично с вами. А есаула Потылицына я потом пристрелю, как собаку.
Атаман презрительно процедил сквозь редкие прокуренные зубы:
– И это говорит… и это говорит… князь? Да вы…
Полковник достал из ящика стола кольт и спокойно заслал патрон в ствол.
Атаман схватил свою дымчато-пепельную папаху и, поддерживая рукою шашку, вылетел из штаба.
Нет, конечно, атаман не принудил любимчика-есаула к публичному извинению перед прапорщиком, но на всякий случай «завязал узелок на память». Еще неизвестно, в какую сторону повернет революция завтра! Как бы полковник Толстов со своим либерализмом и заигрыванием с прапором не оказался у разбитого корыта и не позвал бы на помощь атамана с казачьим войском. Вот тогда он, атаман Сотников, «развяжет узелок»… А пока он примет меры через генерала Коченгина.
Завязь четвертаяНадо сесть и подумать. И не когда-нибудь, а сейчас. Что же все-таки произошло? Столкнулись две силы: патриархально-косная, казачья и безрассудная прапорщика Боровикова. Но была еще третья сила – он сам, полковник Толстов. Насчет княжества – ерунда. Никакой он не князь. Мишура, дым. Блаженная тень из сумерек! Еще прадед прокутил и прожрал «княжество», дед приумножил кутеж и оставил своему сыну шнурованную книгу с родовым гербом и закладные квитанции. Долговые сжег, но кредиторы с векселями атаковали даже внуков.
Нет, полковник Толстов не князь. Просто полковник на казенном жалованье. Жена у него учительница в гимназии в Петрограде, сын закончил военную школу и служит в Петроградском особом гарнизоне. Дочь вышла замуж за таможенного чиновника, в надежде, что хотя бы через шлагбаум таможенной службы будет видеть великосветских дам, возвращающихся из заморских променажей. А он, отец семейства, постоянно в армии. Без хитрости и жульничества. Честь превыше всего. Может, потому, что предок прославился бесчестьем?
Надо сесть и подумать. Подбить итоги жития. Такое время.
Дерьмо атаман. Еще слово, и он бы его пристрелил…
Но он не может сидя думать. Ходить, ходить, как бывало в портретном зале Военной академии.
Хорошо думается с папиросой.
Итак, революция…
Он ее приветствует, полковник Толстов. Как говорится, ему терять нечего, кроме своих цепей. У него есть квартира в Петрограде, хозяин дома, требующий плату за квартиру раз в три месяца. Такая у него манера, у хозяина. Черт с ним! Если революция конфискует частные дома, кому-то все равно придется платить за квартиру. Комитету какому-нибудь. Не важно. Пустяки.
Он слышал выступления Окулова и потом Боровикова. Оба прапорщика утверждают, что революция сейчас буржуазная, а будет еще рабочая, «пролетарская». Откуда они выдрали это дикое слово? Почему бы не по-русски: «революция народа»? И вообще у всех социалистов преступное неуважение к русскому языку. Чем это вызвано? Безграмотностью переводчиков политических брошюр? Говорили о каких-то лидерах – Марксе и Ленине. Еще в Санкт-Петербурге за год до войны полковнику Толстову попалась в руки нелегальная брошюра Маркса «Манифест Коммунистической партии». Запомнил: «Призрак бродит по Европе – призрак коммунизма». Что еще за призрак? Как они его представляют?
Окулов говорил, что народ не потерпит власти буржуазии, власти капиталистов и помещиков и что революция, так сказать, «пролетарская», ликвидирует собственность на землю, национализирует фабрики и заводы, банки и все, чем жив капитализм.
Полковник полностью принимает любую конфискацию, даже его собственного мундира. Он может быть учителем гимназии. Владеет двумя языками, знает математику. Что-то же осталось после Военной академии!..
Но если революция, эта самая «пролетарская», дойдет до экспроприации и национализации, тогда начнется гражданская война. Такие, как атаман Сотников, первыми отдадут команду: «Шашки наголо!» И он, полковник, вынужден будет отдать приказ: «Прямой наводкой по казакам огонь!»
Время будет жаркое, прапорщицкое. И Серый Черт – мистер Четтерсворт, пророчит гражданскую. Но у Серого Черта зловещее пророчество: «После гражданской, мистер Толстоф, могу вас заверять, в России будет диктатура военной партии, которая есть социалистов. И тогда вам надо погибать». Русский мексиканец Арзур Палло ополчился на Серого Черта и назвал его пророчества «бредом воспаленного ума», но и Серый Черт не остался в долгу. Он спросил: «А было ли в России когда-нибудь свободное правительство на принципах такой демократии, как в Америке? Давно ли в России упразднено крепостное право? Русски привык к диктатура, к насилья, без демократия. Он еще не имейт вкус демократия». Арзур Палло сказал: «Аппетит приходит во время еды. Настанет время, и русские узнают, что такое демократия, будьте покойны».
Надо подумать, подумать…
Советы солдатских депутатов…
А кто он, полковник Толстов?
«У них там в исполкоме выше прапорщиков никого нет». Он знает всех прапорщиков, еще зеленых, но удивительно воинственных. Им нужна революция. Но если спросить, что они разумеют под революцией в смысле будущего России? Как они понимают свободу? Только для себя и своих действий? «Отсюда все и начинается. Завтра я могу оказаться под пятою безграмотного солдата, и он мне скомандует: „Кругом, шагом арш в нужник!“»
Молодежь. Она всегда отчаянна и безрассудна.
На гарнизонном совете он не видел ни одного оратора старше двадцати трех лет. Это предел. Если дать им волю, они готовы сокрушить все и вся. Только бы оружие в руки, опьянение властью, да еще подкинуть лозунгов, призывов. Кто-то из старших должен подкинуть лозунги, призывы. Такие всегда найдутся, подкинут. Он, полковник Толстов, не падок на лозунги и призывы. Из возраста вышел. Но он обязан подумать. Крепко подумать.
«Из огня да в полымя после революции!» Тогда с него, с русского интеллигента, спросится. Собственно, кто будет спрашивать? Народ? И царь вопил от имени народа, и вот теперь отыскался адвокат Керенский, и тоже – от имени народа!.. Всеобъемлюще и пусто. Все равно что от имени Великого или Тихого океана. Фактически каждый сам за себя, от собственного «я». Полковник Толстов не такой идиот, чтобы позволить себе говорить от имени народа, если сто миллионов в один голос не сказали ему: «Говори от моего имени». Тогда бы он имел право говорить от имени ста миллионов. А тут собралась кучка прапоров и солдат-депутатов и кричит: «Мы от имени народа!» Да знают ли они, что такое народ России?
Если начнется гражданская, тогда заговорит какая-то часть народа, но весь народ – никогда. Полковник предвидит атамана лицом к лицу с прапорщиком Боровиковым. И тот и другой будут призывать от имени народа! Какая нелепость!..
Думают ли прапоры? Вот хотя бы Боровиков, Окулов? Умеют ли они проникать в сущность вещей и времени? Если бы умели, прежде чем кричать от имени народа, они бы сели и подумали. Но в том-то и дело, что те, кому сегодня каких-то двадцать лет от роду, не умеют думать. Чтобы думать, надо прожить жизнь, хотя бы лет сорок, что ли. Он, Толстов, помнит, что думать начал после сорока лет.
Инициативное меньшинство!..
В этом весь фокус всех исторических событий. Значит, все эти прапорщики, солдатские депутаты – инициативное меньшинство, и революцию они, конечно, повернут по своему усмотрению и разумению.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?