Электронная библиотека » Алексей Голубев » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 12 сентября 2022, 10:20


Автор книги: Алексей Голубев


Жанр: История, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Материальные координаты советского «Я»

Анализируя прочную, но неуловимую связь между советской материальностью и личностью, я прослеживаю, как вещи поздесоциалистической эпохи по-разному воплощали и отражали несхожие и часто противоречащие друг другу социальные видения и модели времени и пространства в последние три десятилетия существования Советского Союза. Как следствие, в этой книге рассматриваются материальные объекты, побуждавшие советских людей в специфически позднесоветских контекстах занимать разные позиции по отношению к историческому процессу и социальному пространству. Иначе говоря, меня интересуют объекты, помогавшие советским людям осмыслять историческое время и социальный ландшафт позднего социализма.

Таким подходом продиктованы структура и композиция книги. В первых трех главах речь идет о связи между материальными объектами и разными модусами темпоральности постсталинского советского общества. В первой главе я рассматриваю производственный язык позднего социализма как дискурсивную систему, вдохновлявшую и порождавшую советский стихийный материализм и одновременно вдохновляемую или воспроизводимую им. Производственный язык изображал картину грандиозного советского будущего, построенного с помощью передовых технологий, и тем самым стремился содействовать рациональной организации общества на основе промышленного производства и научного прогресса. Он присваивал образы советских фабрик, машин, транспорта и космических ракет, помещал их в замкнутое пространство визуальных и текстовых репрезентаций и использовал для того, чтобы изобразить СССР – в рамках советской символической системы – как передовое в техническом отношении государство. Технологии и технические объекты в смысловой системе этого дискурса обеспечивали советскому обществу контроль над настоящим и будущим, равно как и превосходство СССР в состязании со странами западного блока. Мощь и преобразующая сила, приписываемые советской технике, придавали ей эмоциональную ценность в глазах советского общества, поэтому она выступала как предмет специфических для советского техноутопизма дискурсивных практик, направленных на трансформацию советского материального мира, но в действительности работавших как формы субъективации советских людей. Помимо аффекта и его политики, в первой главе я ввожу еще несколько ключевых тем, рассматриваемых в следующих главах, включая идею о формировании собственного «я» посредством создания вещей, в которой советские педагоги и идеологи видели путь к развитию творческих способностей, а также тему перформативности объектов.

Вторая глава посвящена масштабному моделированию в СССР, прежде всего моделям как объектам, воплощавшим историческое воображение, присущее советской технополитике. Модели, особенно их коллекции, сопротивлялись марксистским трактовкам истории и помогали утвердить советское исторические воображение на национальном фундаменте. Масштабные модели, подобно своим прототипам, обладали аффективным зарядом, но иного рода: они демонстрировали индустриальную и техническую мощь Советского Союза и в то же время расценивались как синекдоха исторического прогресса. Миниатюризация истории в ее техноцентрическом и национальном аспектах делала модели перформативными: они разыгрывали историю как спектакль для образованного зрителя – советского моделиста, превращая исторический процесс в маскулинную фантазию. В этой главе я также затрагиваю темы публичного пространства, перформативности и визуальности.

В третьей главе я обращаюсь к другому типу материальных объектов, способных разыгрывать историю: объектам деревянного зодчества и реконструкциям кораблей прошлых эпох. В последние три десятилетия существования Советского Союза число мест, связанных с традиционной деревянной архитектурой, резко возросло. Музеефикацию древней архитектуры я в этой главе рассматриваю как процесс, аналогичный по своему политическому подтексту созданию и коллекционированию масштабных моделей, но подталкивающий к националистическому видению советской истории уже не в техноутопической, а романтической интерпретации. В частности, я показываю, как дерево – традиционный строительный материал – стало символическим олицетворением «богатого культурного прошлого» советского общества и благодаря своей фактуре служило живым свидетельством его «подлинной» истории.

Во второй части книги я перехожу от временных координат советского «я» к пространственным. Акцент смещается с образованной части советского общества и форм досуга, требующих специальных навыков и разворачивающихся в публичном пространстве на глазах у многих людей, к маргинальным социальным группам, пытавшимся с помощью вещей и пространств позднего социализма примириться с отчуждением и историческими изменениями. В четвертой главе я рассматриваю программу массового обеспечения населения жильем, инициированную советским правительством в конце 1950‐х годов, с точки зрения планировки и организации городского пространства. Меня интересуют переходные пространства новых социалистических районов, в первую очередь подъезды советских многоэтажных домов. Хотя задумывались они как утилитарные пространства, предназначенные для того, чтобы люди быстро проходили через них по дороге из дома на работу и с работы на отдых, подъезды оказались удобным местом для неформальных компаний и установления разного рода контактов, в чем советская власть и интеллигенция зачастую усматривали угрозу общественному благу. Советский подъезд формировал другие аффективные режимы взаимодействия советских людей с городской средой и провоцировал некоторые скрытые конфликты эпохи позднего социализма, нашедшие отражение в господствующих в обществе структурах советского «я».

Сообщества, о которых я говорю в четвертой главе, состояли в основном из мужчин. Материальные и социальные условия позднего социализма стимулировали возникновение разных модусов и форм маскулинности, и это еще одна важная для данной работы тема. В первых трех главах я рассматриваю формы маскулинности, в большей степени присущие образованным представителям советского общества, а во второй части обращаюсь к мужской гомосоциальности в более маргинальных кругах. Пятая глава продолжает анализ маргинальных городских пространств эпохи позднего социализма, но под несколько иным углом, так как в ней я исследую специфический феномен «подвального» культуризма в позднем СССР. Привлеченные транснациональными образами натренированного мужского тела с рельефной мускулатурой, многие советские подростки и взрослые мужчины начали тренироваться, используя спортивное оборудование для поднятия тяжестей, с помощью которого они стремились нарастить мышечную массу и придать своему телу нужную форму. При этом советский культуризм не смог вписаться в систему официального спорта, что привело к его маргинализации, сказавшейся на его социальной топографии. Советская пресса неоднократно осуждала «подвальный» культуризм как опасный и даже криминальный феномен. Однако многие, кто им занимался, видели в культуризме способ укрепить здоровье, уверенность в себе, приобрести силу, а вместе с ней и возможность воздействовать на общество, которую они часто воспринимали как демонстрацию лояльности господствующему символическому и политическому порядку.

Наконец, в шестой главе я рассматриваю то, как телевизор – материальный объект – менял пространство советского дома и личность советского человека. Эта глава подытоживает большинство рассматриваемых в книге тем. Я анализирую социальный конфликт между образованными и маргинальными представителями советского общества, выразившийся в публичных спорах о целительном или, наоборот, вредоносном воздействии телевизора. Я намеренно останавливаюсь не только на содержании телевизионных программ, но и на материальной форме самого телевизора, утверждая, что его появление в советском домашнем пространстве породило новые формы проявления идентичности, которые не сводились к содержанию телепередач, а скорее восходили к физической природе телевизора как средства массовой коммуникации. На примере такого явления, как передачи экстрасенсов на советском телевидении в 1989 году, я в этой главе прослеживаю, как советские телезрители открывали для себя способность телевизора воздействовать на их тело и сознание, и рассматриваю разные социальные реакции на это открытие в позднесоветской культуре.

Работая над книгой, я использовал множество опубликованных и неопубликованных материалов. Чтобы включить в анализ как центральные регионы, так и периферию, я изучал документы, хранящиеся в Национальном архиве Республики Карелия (НАРК) и в музее-заповеднике «Кижи» в Петрозаводске, в Центральном государственном архиве Санкт-Петербурга (ЦГА СПб) и Центральном государственном архиве историко-политических документов Санкт-Петербурга (ЦГАИПД СПб). Из-за широкого охвата моего исследования я не ограничивался каким-то конкретным собранием документов, а изучал материалы разных официальных советских организаций, включая местные и региональные партийные ячейки и комитеты, общественные организации, в том числе жилищные комитеты, и группы по интересам, собиравшиеся во дворцах пионеров. Кроме того, материалом для исследования послужили и многочисленные интервью; хотя в тексте я использовал лишь некоторые из них, я почерпнул из таких бесед немало полезных сведений об исторической обстановке в целом и бесчисленное множество деталей, касающихся советской повседневности в эпоху позднего социализма. В числе других неопубликованных источников переписка по электронной почте с людьми, участвовавшими в практиках, которые я рассматриваю в книге.

Еще один важный для моей работы источник – советские периодические издания. Так как меня интересовала материальная сторона жизни в СССР, мое внимание привлекли прежде всего любительские журналы о науке и технике, такие как «Техника – молодежи», «Моделист-конструктор», «Наука и жизнь». Публикации в них создавались усилиями не только редакторов, но и широкой публики, так как читатели принимали участие в подготовке значительной части материалов. Кроме того, я опирался на многие книги, напечатанные центральными и региональными советскими издательствами. В послевоенный период Советский Союз был покрыт обширной издательской сетью, работа которой в теории находилась под пристальным партийным контролем. Однако на практике огромный размах этой сети приводил к структурному разрыву между официальным – стратегическим – указанием работать во благо социализма и локальными – тактическими – планами редакторов, руководителей и авторов многочисленных советских издательств, вовлеченных в свои споры и дискуссии. Именно так в СССР выходили книги о культуризме, романтическом национализме и сверхъестественных явлениях. Эти тексты, которые я рассматривал с антропологической точки зрения, как ключи к советской знаковой системе, помогли мне понять исторические формы взаимодействия советского общества с материальным миром.

Главное преимущество, которое мы получаем, прослеживая движение советских вещей в социальном пространстве, их взаимоотношения с людьми и репрезентацию в текстах и изображениях, – возможность наблюдать общество в его спонтанных проявлениях. Некоторые из этих проявлений обусловлены господствующими идеологическими нарративами, другие отражают мировой опыт модерности и модернизации, в третьих же воплощена – говоря словами В. Ленина – «стихийно, бессознательно материалистическая точка зрения», усвоенная советскими людьми, пытавшимися справиться с непредсказуемой и сопротивляющейся, но в то же время гибкой и покладистой материей, которая их окружала. Анализируя взаимодействие советского человека с вещами, я в этой книге показываю, как материальный мир позднесоветского периода обусловливал и определял повседневный выбор, социальные траектории, фантазии и устремления живших в этот период людей.

Глава 1. Техноутопизм советской интеллигенции после Сталина

Наш путь – от ковыряющегося гражданина через поэзию машины к совершенному электрическому человеку. Вскрывая души машин, влюбляя рабочего в станок, влюбляя крестьянина в трактор, машиниста в паровоз, – мы вносим творческую радость в каждый механический труд, мы родним людей с машинами, мы воспитываем новых людей.

Дзига Вертов. МЫ. Вариант манифеста[37]37
  Формальный метод: Антология русского модернизма. Т. 2: Материалы / Под ред. С. Ушакина. Екатеринбург; М.: Кабинетный ученый, 2016. С. 25–26.


[Закрыть]

Эмигрировавший из СССР историк и философ Михаил Геллер озаглавил написанную им в 1985 году «историю формирования советского человека» «Машина и винтики»[38]38
  Геллер М. Машина и винтики. История формирования советского человека. Лондон: Overseas Publications Interchange LTD, 1985.


[Закрыть]
. Аналогия с механизмом отвечала главному тезису Геллера, полагавшего, что ход советской истории определялся «невиданно интенсивной, концентрированной, планомерной атакой тоталитарного советского государства» на человека, которого оно стремилось «превратить в винтик»[39]39
  Там же. С. 296.


[Закрыть]
. По мысли Геллера, все советские вожди, от Владимира Ленина до Константина Черненко, стоявшего во главе государства, когда Геллер писал «Машину и винтики», намеренно содействовали этому производственному процессу. Именно с такой точки зрения Геллер изображает «формирование советского человека» как от начала до конца обдуманный проект, последовательно внедряемый с первых дней советской власти. В одном месте он называет коммунистическое правительство «созидателем», а советские государственные институты – его «инструментами», внося демиургические коннотации в свою интерпретацию истории[40]40
  Там же. С. 101. Главу о советском языке Геллер предваряет первой фразой из Евангелия от Иоанна: «В начале было Слово» (Ин. 1:1). Этот эпиграф в сочетании с утверждением автора, что советские вожди, в особенности Владимир Ленин, творили новый советский язык, усиливает демиургические коннотации.


[Закрыть]
.

Понимание истории в «Машине и винтиках» – яркий пример «эффекта секретности», если воспользоваться выражением Жака Деррида, то есть укоренившейся в культуре тенденции объяснять политические события секретными планами правительства и, следовательно, использовать и анализировать историю ради разоблачения этих планов[41]41
  Derrida J. «To Do Justice to Freud»: The History of Madness in the Age of Psychoanalysis // Critical Inquiry. Vol. 20. № 2. P. 245. См. также: Horn E. The Secret War: Treason, Espionage and Modern Fiction. Evanston, IL: Northwestern University Press, 2013. P. 82–100.


[Закрыть]
. Неудивительно, что книга Геллера почти не оставила следа в научной историографии советской эпохи, хотя ее по-прежнему регулярно цитируют в публицистических работах. Такая форма исторического воображения, сближающаяся с теорией заговора, не только игнорирует изменения, произошедшие за семьдесят лет истории Советской России, но и противоречит фактам. Например, Геллер искажает источники, когда приписывает Иосифу Сталину заявление, что «советский человек должен чувствовать себя винтиком гигантской машины государства», или когда утверждает, что к метафоре «винтиков» регулярно прибегал другой советский вождь, Никита Хрущев[42]42
  Геллер М. Машина и винтики. С. 10.


[Закрыть]
. На самом деле в официальном советском языке почти невозможно встретить сравнение людей с «винтиками машины». В официальных советских работах о «новом советском человеке» – текстах, легших в основу педагогики, культурной политики или повседневной партийной работы в СССР, – подчеркивалось, что социалистическое государство «не только открыло трудящимся массам широкий доступ к духовным ценностям, но и сделало их непосредственными творцами культуры»[43]43
  Брежнев Л. Отчетный доклад ЦК КПСС XXIV съезду КПСС // XXIV съезд Коммунистической партии Советского Союза. 30.03–09.04.1971. Стенографический отчет: В 2 т. М.: Политиздат, 1971. Т. 1. С. 114.


[Закрыть]
. Ошибочность попытки Геллера доказать, что советские вожди проводили обдуманную и целенаправленную кампанию по дегуманизации населения, особенно очевидна, если принять во внимание теорию и практику советского образования, где упор был сделан на развитие творческих навыков учащихся, а от милитаризованного подхода к воспитанию, предложенного Антоном Макаренко, в конечном счете отказались[44]44
  Влияние Льва Выготского прослеживалось на протяжении всей советской эпохи благодаря как его собственным работам, так и работам его бывших студентов, таких как Алексей Леонтьев, Александр Лурия или Лидия Божнович, ставших в СССР видными психологами и теоретиками педагогики. См. Kozulin A. The Concept of Activity in Soviet Psychology: Vygotsky, His Disciples and Critics // American Psychologist. 1986. Vol. 41. № 3. P. 264–274.


[Закрыть]
. Безусловно, советские идеологи открыто заявляли, что создание новой советской личности – важнейшая часть их политической повестки, но сравнение с «винтиком» едва ли уместно для описания официального представления об идеальной коммунистической личности.

Говоря об этом противоречии, проще всего, конечно, отмахнуться от концепции Геллера как от чисто политического тезиса, направленного на дискредитацию советского исторического опыта. Но, на мой взгляд, «Машина и винтики» дает интересный ракурс для начала разговора о присущих советской культуре фантазиях на тему контроля над материальным миром. Геллер работает с двумя внешне несхожими дискурсивными режимами советской культуры, используя один для критики второго. Он рассуждает о советском обществе в категориях и терминах, типичных для марксистской критики капиталистических обществ, где машина символизировала предельную степень отчуждения, а винтики – людей, отчужденных от человечества. Подобная критика капитализма типична для советской политической философии[45]45
  Шварцман К. Этика… без морали (критика современных буржуазных этических теорий). М.: Мысль, 1964; Громека В. Научно-техническая революция и современный капитализм. М.: Политиздат, 1976.


[Закрыть]
. Геллер, выпускник исторического факультета МГУ, был глубоко погружен в марксистскую критику капитализма. Поэтому едва ли стоит удивляться, что он прибег к ее концепциям и образам, чтобы представить советское государство как дегуманизирующую машину, а советских людей – винтиками, обратив официальный советский язык (с его критикой капитализма) против породившего его источника[46]46
  О языке советских диссидентов как вывернутом наизнанку официальном языке см.: Wierzbicka A. Antitotalitarian Language in Poland: Some Mechanisms of Linguistic Self-Defense // Language in Society. 1990. Vol. 19. № 1. P. 1–59; Ушакин С. Ужасающая мимикрия самиздата // Гефтер. 19.09.2012. URL: http://gefter.ru/archive/6204.


[Закрыть]
.

Второй дискурсивный режим, служащий мишенью для критики в «Машине и винтиках», я буду называть производственным языком советской культуры. Во многих случаях, когда Геллер утверждал, что рассматривает факты советской социально-политической реальности, он на самом деле критиковал факты языка – то есть утверждения и документы, наделенные значением в рамках этого дискурсивного режима, но необязательно находящие отражение в социальной и экономической практике. В частности, Геллер цитирует лозунг Сергея Третьякова, убежденного, что литература и искусства должны выполнять практическую функцию в преобразовании общества: «Рядом с человеком науки работник искусства должен стать психоинженером, психо-конструктором». В сочетании со знаменитым высказыванием Сталина о советских писателях как «инженерах человеческих душ» эта фраза дала Геллеру основание заявить, что вся советская история с момента прихода большевиков к власти в России – колоссальный проект социальной инженерии, направленный на создание общества, работающего как машина и потому легко управляемого[47]47
  Геллер М. Машина и винтики. С. 246.


[Закрыть]
. В своем анализе Геллер распространил один конкретный дискурс на всю советскую историю. Выдав производственный язык советской культуры за советскую социальную реальность, Геллер нарисовал генеалогию советского человека, которая при всей своей аисторичности и искажении фактов оказывается убедительной, пусть лишь риторически. Предложенные Геллером трактовки советской истории, несомненно, предвзяты и часто ошибочны. Однако его работа позволяет сделать важное наблюдение о широко распространенной среди советских чиновников и интеллигенции тенденции определять индивидуальную и коллективную идентичность через вещи.

В этой главе рассматриваются отношения между производственным языком «машины и винтиков» и технологиями формирования личности, в которых он находил отражение в обществе эпохи позднего социализма. В данном случае меня прежде всего интересует, как этот язык обеспечивал советское общество набором метафор и понятий для интерпретации истории человечества как процесса технического развития, стимулируя и укрепляя широко распространенные в культуре мечты о полном господстве над материальным миром. Анализ этой проблемы необходим, если мы хотим понять, как в культурной логике позднего социализма осмыслялось и проявлялось взаимодействие между человеком и материальным миром.

На вездесущность производственного культурного языка указал Сергей Ушакин, отметивший, что советскую экономику правильнее называть не экономикой дефицита, а экономикой накопления. Переизбыток товаров – равно как и средств производства – не столько говорил о ее неэффективности (такая оценка предполагает, что за универсальную экономическую модель принимается ориентированная на прибыль либеральная экономика), сколько свидетельствовал о другой системе социально-экономических правил и принципов, сформировавших советскую экономику как специфическое историческое явление[48]48
  Oushakine S. «Against the Cult of Things»: On Soviet Productivism, Storage Economy, and Commodities with No Destination // Russian Review. 2014. Vol. 73. № 2. P. 198–236.


[Закрыть]
. Эти правила и принципы восходят к первым советским теоретикам промышленного производства, таким как Алексей Гастев и Александр Богданов, и к авангардным идеям советских идеологов «производственного искусства», например Бориса Арватова, стремившегося модернизировать советский быт средствами нового промышленного дизайна[49]49
  Гастев А. Как надо работать. М.: Экономика, 1972 (1‐е изд. – 1921 год); Богданов А. Всеобщая организационная наука (технология): В 2 т. М.: Экономика, 1989 (1‐е изд. – 1922 год); Арватов Б. Быт и культура вещи // Альманах Пролеткульта. 1925. С. 75–82. Об Арватове и других теоретиках производственного искусства см.: Kiaer C. Imagine No Possessions: The Socialist Objects of Russian Constructivism. Cambridge: MIT Press, 2008.


[Закрыть]
. Теоретические работы и документальные фильмы Дзиги Вертова вобрали в себя как идеологию, так и эстетику производственного искусства: машины в них представали как ориентиры для людей, а заводы – как высшая форма организации социальной жизни. Если Фриц Ланг в «Метрополисе» (Metropolis, 1927) и Чарли Чаплин в «Новых временах» (Modern Times, 1936) изображали машины как силу, дегуманизирующую человека и отчуждающую его от общества и от самого себя, то у Вертова машины показывали «путь ‹…› от ковыряющегося гражданина через поэзию машины к совершенному электрическому человеку»[50]50
  Вертов Д. МЫ. Вариант манифеста // Формальный метод. С. 25–26.


[Закрыть]
. В его фильме «Энтузиазм: симфония Донбасса» (1930) машины упорядочивают и направляют движения людей, преобразуя их из разрозненных индивидов в мощную коллективную силу; завод оказывается произведением искусства, создающим новые, чисто социалистические формы общественной жизни.

Язык и образы производственного искусства с присущей ему тенденцией изображать и выстраивать людей вокруг машин вступали в сложные отношения с экономическими процессами и субъектами, одновременно описывая и порождая их. Несмотря на внешне прагматический и аполитичный характер, такой язык формировал советский идеологический порядок и формировался им, поддерживая своеобразное «„представление“ о воображаемых отношениях индивидуумов с реальными условиями их существования»[51]51
  Альтюссер Л. Идеология и идеологические аппараты государства // Неприкосновенный запас. 2011. № 3. URL: https://magazines.gorky.media/nz/2011/3/ideologiya-i-ideologicheskie-apparaty-gosudarstva.html.


[Закрыть]
. Сам по себе этот дискурсивный режим обладал авторитетом (и был санкционирован властью), но, в отличие от официального языка «Правды» и аналогичных советских изданий, его создание не регулировалось и было поручено людям, для которых «производственный язык» еще не превратился в застывший ритуал, а давал возможность строить и выражать свои подлинные идеалы и видение будущего[52]52
  О все большей ритуализованности авторитетного советского языка в позднесоциалистическую эпоху см.: Юрчак А. Это было навсегда, пока не кончилось. С. 54–58.


[Закрыть]
. Кроме того, производственный язык советской культуры не был сосредоточен в каких-то конкретных центрах. Его образцы можно найти в самых разных источниках – от воспоминаний Хрущева до многотиражных советских журналов, от узкоспециальных технических текстов до популярных педагогических теорий. Из-за его кажущейся обособленности от языка официальной советской идеологии многие не замечали, что производственный язык насаждал среди говорящих на нем фантазии о покоренной материальной реальности, ранжировал советских людей в зависимости от их отношения к производству и степени господства над вещами и порождал моральную панику, когда отдельные советские граждане вместо возвышенных предметов взаимодействовали с теми, которые считались низкими и недостойными.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации