Текст книги "В садах Эпикура"
Автор книги: Алексей Кац
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Другое впечатление от того времени: Громадные массы пленных: венгры, итальянцы, немцы. Я видел фильм Де Сантиса «Они шли на восток». Режиссер показал все возможное. Действительность была много страшнее. С неба светило злое морозное солнце, сверкали белизной снегов бесконечные степи. И по трескучему снегу шли оборванные, закутанные во что попало, замотанные в тряпье, в каких-то соломенных ботах длинные колонны пленных. Для десятков тысяч людей не было и не могло быть специальных помещений. Трудно приходилось с питанием. Кажется, это произошло в Болдыревке. Сваричевский и я ютились в комнатенке большого барака. Ночью мы услышали шум. Я с трудом приоткрыл дверь и увидел, как барак лавиной наполнили пленные итальянцы. Они не садились, а оставались стоять, прижимаясь друг к другу. Барак набился до отказа. Мы со Сваричевским оказались в плену за непробиваемо припертой дверью. Упади где-нибудь искра, и сухой барак сгорел бы на морозе, и никто не смог бы из него высунуть и носа. Окна в нем были забиты досками. Другой раз и в другом месте так же набили комнаты большого дома немцы. Я пришел допросить их, но дело это оказалось бессмысленным. Они давно оторвались от своих частей, ничего не знали о положении на фронте. И немцы были оборваны, без шинелей, с ногами, завернутыми в тряпье, перевязанное бечевками. Среди них оказался человек, потерявший рассудок. Он смотрел на меня широко раскрытыми глазами, махал руками и, задыхаясь, громко повторял: «Ну, убей, убей, убей!» Этого я не выдержал. Знал, что передо мной убийцы, грабители, сволочи, но не мог ничего с собой поделать. Сбегал, принес весь свой запас хлеба (буханки три), отдал. Потом видел, как они разделили хлеб по кусочку на всех, по маленькому кусочку, но каждому. И еще запомнилось: в каком-то большом населенном пункте груды сваленных в одно место для захоронения вражеских трупов. Голые, замерзшие, ребрастые, с провалившимися животами.
Это все впечатления. Но шла работа. Армия вела тяжелые бои против немецких соединений. А они оставались и крепкими, и боеспособными. Вспоминается допрос пленного танкиста оберлейтенанта, проведенный полковником Черных с Корнблюмом. Немец вел себя вызывающе спокойно. На вопросы отвечал. Свое пленение объяснял случайностью, связанной с внезапностью. Он выскочил из горящего танка и тут же был схвачен нашими лыжниками. На вопрос, велики ли потери, ответил: «Потери считаются большими, если они превосходят потери противника, а в этом смысле потери немецких войск незначительны». Корнблюм ввернул: «Ваши расчеты очень совпадают с наблюдениями доктора Геббельса». Оберлейтенант парировал: «Если мнение фронтового офицера совпадает с мнением, выработанным за письменным столом, значит оно верно». Следовательно, немцы не были разбиты. И все-таки немец заблуждался. Потери противника, и в людях, и в технике были несравненно больше наших. Уже в начале наступления я познал прелесть трофеев. Сигареты оказались очень скверными, к сигарам (даже хорошим) я так и не привык, терпимым показался на первых порах ром, бесспорно вкусным был эрзац-мёд и натуральный венгерский шпик. Ничего собственно итальянского мне не досталось.
Была интересная беседа с пленным и у меня. Но прежде я расскажу об очередной своей глупости. Человек пять немецких солдат и капитан сидели под охраной в караульном помещении. Было тепло. Не помню, при каких обстоятельствах я оставался тут же. Так или иначе, пленные были допрошены, и я разговаривал с ними не по делу. Капитан провел ладонью по лицу и выразил сожаление о том, что давно не брился. И я дотронулся до подбородка и обнаружил некоторые следы растительности. Оказалось, что среди пленных солдат есть парикмахер, у меня, конечно, имелась великолепная опасная бритва, которой я и предложил воспользоваться всем (не могу без широких жестов). О том, что я совершил глупость, понял в тот момент, когда парикмахер-профессионал брил меня в области горла. «А вдруг полоснет» – подумал я, но тут же успокоился: «А для чего ему это делать? Бежать-то некуда». И сразу такая мысль: «А все-таки я ведь дал немцам холодное оружие». Между тем охрана, под впечатлением моих вольностей, благодушествовала. Часовой сидел, прислонясь к стене, покуривал и весело наблюдал за процедурой бритья. Кажется, он тоже намеревался побриться. До этого все же не дошло. В общем, обошлось. Разумеется, реальной опасности нападения со стороны пленных, вооруженных только бритвой, не существовало. Кроме часового, в соседней комнате отдыхало много бойцов. Но если бы в момент парикмахерской мистерии в караульное помещение заглянул кто-нибудь из начальства, спознаться бы мне, если не с трибуналом, то с особым отделом во всяком случае… Штрафные роты, между прочим, существовали… Но все обошлось, а с капитаном я проговорил до поздней ночи. Вел он себя совершенно спокойно, откровенно распространялся о случайности наших успехов, объясняя их морозами, не верил в возможность десанта союзников через Ла-Манш, ссылался при этом на неудачу их у Дьеппа летом 1942 г. Военным действиям в Африке он никакого значения не придавал. С воодушевлением говорил о «фюрере», о «Mein Kampf» и прочих хорошо известных штучках. Негодовал на англичан за бомбардировки Германии. Нет… Немцы еще не были разбиты. Зимой 1943 они не верили в свое поражение. Венгров и итальянцев они костили вовсю. Итальянцы действительно были деморализованы. На вопрос о том, куда отступают, отвечали одним словом: «Рома!» Среди немцев твердость проявляли и простые солдаты. Однажды какой-то парень лет 20 спокойно отвечал на вопросы, а когда я попытался заговорить на «вольные темы», о Гёте, о Гейне, он отвечать не стал. Отвернулся, уставился в стену, вызывающе молчал.
Весь февраль 1943 г. Армия быстро продвигалась вперед. Мелькали села и городки. Сопротивление противника нарастало. Я знал, что наши войска испытывают большие трудности с боеприпасами. И действительно, по плохим дорогам, в основном на санях, подвозить их было делом очень сложным. Я оказался свидетелем трудностей поддержания связи с войсками. В Богодухове капитан из разведотдела Прочаев вынужден был отправиться на самолете У-2 искать одну из наших дивизий, не нашел, зато перелетел где-то линию фронта, попал под обстрел немецких зенитных пулеметов и с трудом вернулся к себе.
В начале марта немцы сосредоточили крупные силы пехоты, среди которых были дивизии СС, и танков, включавших некоторое количество, в тот момент совсем новых, тяжелых машин – «Тигров», и перешли в наступление. Я, конечно, не знал размаха событий. Мне было известно, что происходит перед фронтом Армии. Выявилась новая 332 пехотная дивизия. Шла речь о том, что немцы ведут наступление двадцатью пятью дивизиями. Насколько это верно, не знаю. События повернулись так, что 40 Армия стала отступать. Бегства не было. Шли очень ожесточенные бои. Но войска отступали. Великим бедствием был недостаток боеприпасов. Я оказался невольным свидетелем разговора, состоявшегося между начальником оперативного отдела Армии полковником Белодедом и командиром 340 стрелковой дивизии генералом Мартирасяном. Дело было около городка Богодухов. Горячий, как огонь, генерал в бурке, накинутой на плечи, говорил полковнику: «К дому, в котором я разместился, приблизился танк, и у охраны не было гранат, чтобы защищать своего командира». Этой встрече с генералом Мартирасяном предшествовали тяжелые события.
В небольшой деревушке близ Богодухова размещалось ВПУ Армии. Уже почти все уехали, оставался полковник Белодед, еще несколько офицеров, лейтенант из штаба артиллерии и я. По телефону узнали, что к Богодухову подошли танки, но их обстреляли, и они отступили. Совсем близко слышались звуки боя. Гудели орудия, строчили пулеметы. Мы выехали в Богодухов, намереваясь добраться до деревни Крысино, где, как предполагалось, находился штаб одной из дивизий. Богодухов казался вымершим. На улицах – никого. Помню: на минутку остановились наши машины, на них пристально смотрит какой-то одинокий калека. Потом мы добрались до высотки на дороге в Крысино. Деревушка лежала в лощине, и, видимо, бой шел именно здесь. В синем закатном мартовском небе рвались бризантные снаряды, слышались пулеметы. Навстречу нам попался раненый солдат, сказал, что в Крысино немцы и пошел к нашим грузовикам, полковник Белодед решил все-таки проверить полученную информацию. Метрах в ста впереди шел майор оперативник с бойцом из охраны. Мы увидели, как в их сторону посыпались трассы пуль. Майор и боец залегли за какой-то холмик. Я просил полковника не ходить дальше. Он не стал меня слушать. Я взвел автомат, и мы двинулись вверх по холму. Вдруг из-за бугра с громом и лязгом показалась громада танка. У нас под ногами взлетели куски льда. Танк повел огонь из пулемета. Полковник Белодед тяжело побежал и крикнул: «Кац, дай руку!» Я схватил его и потянул в сторону в снег. Ну, не помню, сколько и как мы бежали. Выбившись из сил, свалились. Я повернул голову и увидел майора, который стоял и махал ушанкой. Оказалось, что это наш Т-34 с десантом. Они ехали из Крысина и предположили, что мы немцы, перерезавшие дорогу к Богодухову. В головной машине ехал командир танковой бригады, в которой сохранились семь танков. Он сказал, что Крысино занято немцами, а командиры дивизий, которых искал полковник Белодед, в Богодухове. Там и произошел разговор полковника Белодед с генералом Мартирасяном. (Забегая вперед, расскажу: когда в конце марта отступление кончилось, фронт стабилизовался, полковник Белодед, исполнявший обязанности начальника штаба Армии, устроил небольшой ужин. Были приглашены доктор Бендриков, кто-то еще и я. Тут же находился и сын полковника Виктор Белодед. Полковник вспомнил то страшное мгновение, когда крикнул «Кац, дай руку», очень тепло говорил обо мне. Потом нам показали какой-то фильм, но я его плохо смотрел, потому что много выпил.)
Отступление продолжалось. Невероятно тяжело было это осознавать. Мне чудились невзгоды минувшего лета. Было бы утомительно перечислять подробности тех недель. Было все, как положено на войне – бомбежки, обстрелы, неразбериха. Во второй половине марта я ехал на грузовичке с лейтенантом из штаба артиллерии и несколькими бойцами из роты охраны. Машина наша испортилась. Мотор глохнул и не заводился ни от ручки, ни от стартера. Приходилось все время останавливаться, толкать ее, карабкаться через борт, как только машина немножко оживала. Полковник Белодед приказал нам выйти из колонны, постараться ехать сзади, а в случае невозможности, бросить машину и добираться в большое село Борисовку, где должен был разместиться штаб. Полковник Белодед принял неверное решение. Следовало пересадить нас в другую машину и все тут. Но получилось по-другому. Мы провозились еще часа три и, совершенно измотанные, решили отдохнуть до рассвета в какой-то деревушке. Ранним утром мы были уже на ногах, попытались толкать машину, но она не завелась. Задерживаться было опасно, тем более, что бой слышался не за нами, а сбоку, параллельно той дороге, по которой нам предстало идти. Вот почему мы облили машину бензином, прострелили мотор и скаты, зажгли и пошли пешком.
В начале марта бурно таяли снега. Мы шагали по хлипкой дороге. Набухли от воды мои немецкие сапоги. Я брел в телогрейке, нес на шее автомат и в карманах пару гранат Ф-1. Шли целый день не останавливаясь. По дороге не попадалось ни одной деревни. Мы шли на северо-запад и слышали, как слева нас обгоняет бой. Было часа 4 дня, когда мы, совершенно измученные, промокшие, поднялись на бугор близ Борисовки. Дальше идти не пришлось. С места, где мы стояли, хорошо увидели, как в Борисовку по большаку мчатся немецкие танки и бронетранспортеры. Мы кинулись на запад прямо по снежной целине. Далеко впереди виднелась дорога. Немецкая артиллерия вела по ней огонь, но это и значило, что она свободна. Метрах в 20 от меня стукнулся здоровенный осколок снаряда, вновь взвился вверх и обессиленный упал в снег. Не помню, сколько времени мы опять шагали – лейтенант, я и несколько бойцов. Солнце стояло еще высоко, когда мы добрались до дороги. Вдали показались несколько машин. Мы не могли определить, чьи они, легли в канаву, приготовились стрелять. У меня зубы стучали от мысли, что повторяется июльский рассвет… Два раза из такого не выходят. Но страхи оказались напрасными. На машинах отступал наш узел связи. Возглавлявшему отряд командиру полка связи подполковнику Брюшко здорово повезло. Он направлялся в Борисовку, а мы его вовремя остановили. Мы сели на хорошо оборудованные грузовики. Подполковник Брюшко правильно решил двигаться в сторону Белгорода. Однако он нашел возможным дожидаться утра в одной из деревушек. Я очень ясно представлял себе обстановку и сказал, хорошо знавшему меня подполковнику: «Не надо останавливаться, нужно ехать, обязательно ехать. К утру немцы возобновят наступление, а до Борисовки рукой подать». Подполковник с обычной для него сволочной самоуверенностью ответил, что ему не нужны советы. А зря. Только мы расположились на ночлег, со стороны Борисовки показалась машина. Конечно, это была немецкая разведка. Часовые ее обстреляли, она повернула обратно, а нам в спешном порядке пришлось бежать. Было потеряно часа два времени, и вот тут-то случилась беда.
Была ночь. Немного подморозило. Мы ехали благополучно некоторое время, а потом машины завязли в бездорожье. Все усилия вытащить их оказались напрасными. А времени не было. Вот теперь подполковник Брюшко пожалел, что не послушал нетитулованную особу, а она все-таки набралась ума в разведотделе. Решили искать в ближайшей деревне лошадей, грузить рации на сани, остальное сжечь. Капитан связист, мой спутник лейтенант и я с несколькими бойцами пошли в деревню. Девочки-связистки остались у машин. В деревушке нашли хату председателя колхоза. Открыли дверь, увидели: сидит у стола человек в телогрейке, высоких валенках. На столе громадная бутыль самогона, около печи с ухватами прислонена недоумевающая винтовка. Мы попросили лошадей и сани. Нам их дали. В тот момент мне показалось, что наша просьба не встретила радости и энтузиазма. Не будь у нас оружия и стой винтовка поближе к столу, подальше от печи, может быть, с транспортом для нас возникли бы затруднения. Так мне показалось, но, может быть, я заблуждался по причине двадцатилетней запальчивости: как это так? Мы мокрые и примерзшие бежим, а мужичок благодушествует перед бутылью с самогоном. И ведь не угостил на дорогу председатель колхоза. Ну, да черт с ним. Мы получили лошадей и сани, погрузили на них все, что было возможно, и поехали. И еще долго виднелся огонь подожженных машин.
Я всегда знал, что девушки-связистки настоящие подвижницы. Но то, что я увидел за 7–8 дней отступления с ними, превосходит всякое воображение. Они казались неутомимыми. Ни одна не приспособилась на санях, груженых аппаратурой, на себе несли вещевые мешки, винтовки. Я выбивался из сил, задыхался, а они посмеивались надо мной. Нам удалось оторваться от немцев, и дальнейший наш отход протекал спокойно. Навстречу к линии фронта шли новые войска. Говорили, что это освободившиеся под Сталинградом дивизии. Лейтенант артиллерист и я, здорово поголодавшие, старались насытиться. В каждой деревне заходили в хату, просили поесть, и нас охотно кормили щами, разумеется, постными. Но спасибо было и на том. Измученные трудом и одиночеством, женщины кормили нас тем, чего сами имели в недостатке. А ведь мы уходили, и женщины знали, что за нами приползут немцы. А это грозило новой, ни с чем несравнимой бедой.
К концу марта немецкое наступление захлебнулось. Образовалась Курская дуга. 40 Армия заняла оборону на южном ее фасе, западнее Белгорода. В это время блестящего переводчика Корнблюма перевели в штаб Воронежского фронта. Полковник Черных вручил ему орден «Красной звезды». Корнблюм его безусловно заслужил. Разумеется, разведотдел Армии не остался бы без переводчика. Но Черных, тот самый, что недавно изгнал меня в роту охраны, захотел именно меня включить в штат разведотдела. Никто его об этом не просил. Полковнику не решались давать советов. Такой уж у него был нрав. А вот теперь он просто что-то передумал. Меня зачислили переводчиком с окладом в 1000 рублей в месяц. Было лето 1943 года.
Кончился еще один большой этап в моей военной жизни. Наверное, следует отвлечься от событий и осмыслить пережитое. По сути дела, я получил офицерский пост, хотя звания не имел. Полковник Черных определил мне круг ежедневной работы, которую я исполнял, как любой из офицеров разведки. В этом отношении я мог гордиться достигнутым. Но вспыльчивый, неровный в обращении полковник Черных висел надо мной, как и над другими сотрудниками отдела дамокловым мечом. Совершенно невозможно было предвидеть источник его неудовольствия. Так, его раздражали мои немецкие сапоги. Но ведь других-то у меня не было. Полковник морально угнетал всех. Поэтому, когда он на некоторое время удалился от дел по причине банального триппера, я, как и другие, наслаждался покоем. Был и другой момент, давивший мне на душу. Это мой несчастный покойный отец. Меня никто ни о чем не спрашивал, но каждый косой взгляд особиста, а теперь я сталкивался с контрразведкой постоянно, заставлял меня думать: «Узнали!» А они и не думали ничего узнавать. Мне кажется, что на время войны эта проблема утратила актуальность. Я, конечно, не знал, что дивизиями, армиями, фронтами командуют недавние «враги народа».
В апреле 1943 г. мать написала мне о смерти Бориса. Ему было 39 лет. Я не испытал ни чрезмерного горя, ни чувства громадной утраты. Слишком далеко я ушел от Москвы, от дома, от его забот и тревог. Смерть стала очень повседневной, а я порядочно оскотинился, и, если речь заходила о жизни и смерти, то я думал только о себе. Умирать не хотелось, а возможностей представлялось более, чем достаточно.
Тем не менее, меня увлекали стихи Симонова. Лейтенант Виктор Белодед как-то съездил в тыл, привез оттуда сборничек его стихов, передавая услышанное: Симонов постоянно на войне в войсках, ходил с разведчиками в поиск, плавал на подводной лодке. Да и сами стихи свидетельствовали о глубоком проникновении их автора в военное житье, о прекрасном умении своими личными чувствами и переживаниями выразить настроения каждого. Кто, собственно, мог оставаться равнодушным к «Жди меня», «Я не помню, сутки или десять…», и т. д. Все повторяли:
«На час запомнив имена, –
Здесь память долгой не бывает –
Мужчины говорят: “Война”,
И наспех женщин обнимают».
В ответ на эти. чудесные стихи я разразился полемикой:
Я, конечно, наберусь терпенья,
Чтоб за радость улетевших дней,
Жить далекой тайной сновиденья,
Силой ласки и любви твоей.
Это относилось к Нине. Совершенно искреннее вранье. Я писал совершенно искренне. Но тогда же в тыловой деревеньке Стрыгаслы, куда я ездил по каким-то делам, встретился с курносой девчонкой, при свете керосиновой лампы рассказал (без вранья, правды было достаточно) о моих путях-дорогах, а потом очень искренне написал:
Все брошено, вздохнул я по-былому,
Хоть миг один, какая в том беда?
Поэты говорят, что это омут,
Но в омуте прозрачная вода.
Я говорил, что внимательно следил за статьями Эренбурга. Все, что публиковал Симонов, меня тоже очень увлекало. С большим интересом читал я, печатавшуюся в газетах, повесть «Дни и ночи». Я считал повесть незаконченной и обрадовался, когда в мае 1945 г. прочитал в газете рассказ Симонова о встрече Сабурова с Аней в Берлине. К. Симонов поступил совершенно правильно, оставив в собрании сочинений тот конец «Дней и ночей», который был написан в 1944 г. Но я хорошо помню, как в мае 1945 ждал от писателя завершения повести. И он ее завершил. Это было важно для оставшихся в живых.
Разумеется, нас волновали большие проблемы войны. Мы внимательно следили за событиями на всех фронтах, негодовали за затяжку союзниками открытия Второго фронта, как тогда говорили. Ответов на все вопросы ждали от Сталина, поэтому внимательнейшим образом вчитывались в каждое его выступление. Но обычно его приказы и выступления в какой-то мере разочаровывали. Ведь мы знали все, происходившее на фронте, не требовалось объяснять сущности фашизма (она была ясна), распространяться о прочности антигитлеровской коалиции (мы в ней не сомневались). Не требовались нам и напоминания о необходимости овладевать военным искусством, лучше бить врага и т. д. Ждали чего-то конкретно нового, только Сталину известного. Но этого ни Сталин, ни кто-либо другой на его месте, сказать не мог. Я помню, как я ждал Приказа Верховного Главнокомандующего к 1 мая 1943 г. Прочитал и разочаровался. Итоги событий минувшей зимы и весны я знал, не сомневался, что фашистский лагерь стоит на грани катастрофы. Но Сталин объявлял, что потребуются еще два-три удара, подобных тем, что мы нанесли минувшей зимой. А это представлялось в тот конкретный момент сверхтрудным. Прошли не несколько месяцев, полгода или годик. Два года бушевала война. Хотелось хоть представить себе, когда она кончится. Но разве можно было ответить на этот, для всех самый главный и безответный вопрос?
Тем временем шла весна. В густом лесу в районе деревни Лиски, где размещался штаб 40 Армии, без умолку звенели соловьи.
Разведотдел 40 Армии несколько реорганизовали, в нем вводилась следственная часть с начальником и особым переводчиком. Черных не любил излишеств. От переводчика он отказался, а начальником взял капитана Валентина Николаевича Даниленко, побывавшего к весне 1943 г. на разных фронтах, имевшего медаль «За отвагу», орден «Красного знамени», и пять ранений. Даниленко считал, что происходит из древнего рода запорожских казаков. Доказательством родовитости можно было бы считать кавалерийские кривые ноги. Что касается усов, то их бы мог иметь и я, хотя к запорожцам никак не относился. До войны Даниленко жил в Ленинграде, окончил аспирантуру в ЛГУ по археологии, преподавал и тем самым отличался от Тараса Бульбы. Сходство же его со знаменитым казаком ограничивалось тем, что и В. И. Даниленко имел жену и двух маленьких сыновей. Маленькие глаза капитана под высоким лбом казались злыми. Но он не был злым. Писал хорошие стихи. Ценил только символическую поэзию, сравнивал ее с симфонической музыкой. В моей жизни капитан Даниленко сыграл громадную роль. К моменту нашего знакомства я был усталым и злым парнем. Мне хотелось: забыть о полковнике Черных, не слышать писка зуммеров полевых телефонов, избавиться от чувства громадной ответственности за каждое, казалось бы, небольшое, дело. Я надеялся дожить до конца войны и стать машинистом на паровозе. Обо всем этом я рассказал Даниленко. Он меня высмеял. Заговорили об историческом факультете, об истории. Даниленко занимался первобытностью, меня старался увлечь Древним Востоком. Он очень верно усматривал перспективность изучения Восточного Средиземноморья, хеттов, народов Малой Азии. Я показал ему свои стихи. Он их разругал. На, напечатанном мной на машинке, сборнике написал: «На глухом полустанке жизни читал эти описательные стихи. Из них самый лучший “К маме”, хотя тоже плохой. Мог бы быть неплохим прочувствованный стих о войне. В целом, содержащиеся здесь стихи – первоначальная форма жизни, самая примитивная и быстротечная – амеба. Поэзии еще нет. Сборник хранить. Он может пригодиться на вопрос “Как происходил поэт”. В. Даниленко. 12.1.44». Сборник я сохранил, но поэтом не стал.
В. Н. Даниленко предложил мне написать двадцать стихотворений, по пять вариантов каждое. Это для отработки, с тем, чтобы больше зачеркивать. Он требовал: каждая строчка – законченная мысль, каждая фраза – яркий образ, воспринимаемый не только на слух, но осязаемый, видимый, ощутимый:
«Соловей хрусталь бросает
По серебряным ступеням…»
Потом он прочитал известные строчки из «Капитанов» Гумилева. Поэтов капитан Даниленко делил на две группы: одни – кирпичники, эти пишут легко, красиво, но будят, главным образом, половое чувство, таким был и Есенин. Другие – ваятели. Они дают жизнь куску мрамора. Это символисты. Мне он советовал писать, потому что находил у меня способность к этому. Даниленко ошибался. Впрочем, больших надежд он на меня не возлагал, потому что, как он выразился, «душа моя – просоленная потом гимнастерка», сам я самоуверен и эгоистичен, и вообще индивидуалист. Около одного из моих индивидуалистических стихов заставил написать: «В нас самих по себе нет ничего хорошего». Я расписался «Понял. А. Кац»; он добавил: «Разъяснил», В. Даниленко». Разъяснению и восприятию предшествовало обсуждение моего символического стиха, завершавшегося строчками:
«Светит солнце мертвыми лучами,
Нет в нем радости звенящей ласки.
Ну и что же? Дуб, шепча ветвями,
Сам себе рассказывает сказки».
Даниленко прокомментировал: «Утрированный и грубый индивидуализм, даже не спрятанный в поэтическом символе. Хороший конец. Половая импотенция (Здесь капитан перехватил. – А. К.). Умственно-эротическое самоудовлетворение. Эгоистически плохо». 4 января 1944 г. в маленьком селе Руда я написал стихотворение «Эдельвейс»:
«Кошачьи когти выпустила вьюга,
И точит гладь гранитную утесов,
Слизавши пыль с камней груди упругой,
Смерчем, поднявшись, в даль ее уносит.
Там шепчет мох и солнце умирает.
Садится сырость на камнях слезами,
А эдельвейс, средь снега расцветая,
Смеясь над смертью, шепчет с небесами.
От серебра снегов летят лучи струями,
С лучами солнца обнимаясь где-то,
А он, смеясь, трепещет лепестками,
Летит мечтою к облакам с приветом.
Шипя, шуршат в ущельях серых змеи
И проклинают мокрые глубины,
А эдельвейс, красу снегов лелеет
И смотрит вниз с высот своей вершины».
Даниленко написал: «Сей вариант утверждается. Это первое и, дай бог, не последнее поистине хорошее стихотворение. В стихе радость настоящей поэзии. Это настоящая поэзия. 5.1.44. В. Даниленко». Так и не могу понять, как обнаружил здесь преодоление индивидуализма капитан Даниленко. Я и дальше писал стихи, Даниленко подвергал их построчному разбору, писал варианты, учил меня. Сохранились смятые листки с моими стихами, и пометками, и замечаниями Даниленко, и все-таки я не написал двадцати стихов в пяти вариантах: символизм оказался не по мне.
Разумеется, я рассказал Даниленко о Нине. Я на нее обижался за холодные письма. Она писала про увлечение балетом, а я злился. Мне виделась она, идущей вдоль рядов партера, с каким-то обязательно лысым типом, и мне становилось жалко себя. Что делать? Вопрос был задан Даниленко, он сказал, что советов не дает и неожиданно вынул из-за голенища короткий нож и спросил: «Чем он похож на меня?» Я, конечно, не обнаружил сходства. Даниленко усмехнулся: «Попробуйте согните!» Я был восхищен. Теперь мне кажется, что самоуверенностью и самомнением капитан превосходил даже меня. Потом он написал Нине письмо и тем самым окончательно испортил мои с ней отношения. Но в это время Нина была какой-то очень далекой мечтой, совершенно лишенной реальности. Итак, кроме военных, были у нас другие дела и другие заботы.
Немцы и мы готовились к большим летним боям. Что я знал? Наша оборона построена очень хорошо и на большую глубину. Армия располагает многочисленной артиллерией и достаточным количеством снарядов. Люди, приезжавшие из недальнего тыла, рассказывали, что в лесах и рощицах спрятано много танков. Летали немецкие разведывательные самолеты. За ними появлялись большие группы бомбардировщиков. Но на них бросались наши новые истребители Ла-5 (конструктор Лавочкин), рассеивали, сбивали, это я видел много раз. Видел я и, как наши многочисленные штурмовики «Илы» летали на бомбежки тоже в сопровождении истребителей. Нередко я видел воздушные бои истребителей. С земли это зрелище мало понятно. Крутятся самолетики друг против друга и потрескивают из пулеметов. Потом разлетаются в разные стороны, и трудно постигнуть ту страшную напряженность боя, которую испытывает летчик. На моих глазах однажды случился бой на небольшой высоте между двумя нашими истребителями, находившимися в засаде, и немецким разведчиком «Рамой». Истребители атаковали, но были отогнаны огнем и ушли. Зрители были разочарованы, однако это свидетельствовало только о глупости зрителей. Командарм же Москаленко, наблюдавший бой, оценил дело по-другому: приказал наградить истребителей орденами «Красного знамени».
К лету 1943 г. союзники разгромили немцев в Африке, забрали Сицилию, высадились в Италии. Мы с Даниленко обсуждали события, и он глубокомысленно заявил, что война, вероятно, кончится в мае 1945 года. Это было сказано просто так, по ситуации, но мне запомнилось. (Позднее, во время боев на Букринском плацдарме, на Днепре я допрашивал, сдавшегося в плен, немецкого фельдфебеля. Это был циник: он не верил в поражение Германии, не сомневался, что она в конце концов одержит победу. О наших войсках отзывался с величайшим презрением. Я его спросил: «Почему же вы сдались в плен?» Фельдфебель ответил: «Хочу дожить до конца войны, а на фронте это мало вероятно». И тогда я изрек, дав ему карандаш и бумагу: «Запишите, в октябре 1943 г. вам было сказано, что война кончится в мае 1945 г. Германия будет разгромлена». Фельдфебель с усмешкой записал и спрятал бумажку в карман кителя. Представляю, как ему вспомнилась наша беседа, когда настал предсказанный мной срок.)
Даниленко и я, обычно, вместе допрашивали пленных. Он знал немецкий язык, но я говорил все-таки лучше. Из допросов и из других источников мы знали, что немцы готовятся к летним боям. Среди солдат распространялись слухи о новом оружии возмездия. Теперь известно, что имелась в виду атомная бомба. Тогда мы про такое и не догадывались. Пленные рассказывали и про новые тяжелые танки «Тигры» и самоходные установки «Фердинанды». Эти штуки были так или иначе знакомы и их значения никто не преуменьшал. Но от пленных узнавали и другое: 332 пехотная дивизия называлась детской. 80 процентов ее состава были солдаты в возрасте 18–19 лет. Многие, попадая в плен, ругали «фюрера», с готовностью отвечали на вопросы. Что-то у немцев сломалось с зимы 1942/43 гг. Подтверждалось это и боевыми действиями. 598 полк 332 дивизии повел наступление на ключевую высоту. Наступали под мощным прикрытием артиллерии, с танками и самолетами. Высоты не взяли, а полк понес такие потери, что его отвели на переформирование. О подготовке немецкого наступления знали и по перегруппировке войск противника. Перед фронтом Армии выдвинулась новая 255 пехотная дивизия. 5 июля 1943 года началась Курская битва.
Главный удар немцев на южном фасе Курской дуги пришелся по нашим соседям слева и задел фланг 40 Армии. Поэтому нашего артиллерийского наступления я не слышал, а проснулся на рассвете от гула немецких орудий. Понятно, что никто из нас не знал о планах Ставки на лето 1943 г. Было известно, что мы готовы наступать. Размышляли же мы вот о чем: насколько быстро удастся прорвать немецкую долговременную оборону. Поэтому немецкое наступление воспринималось, как опередившее нас, и вызывало вопрос, не прорвутся ли немецкие танковые армады. От немецкой артподготовки у меня заныло сердце. По привычке, я от нее ничего хорошего не ждал. Однако первый день боев (мы знали его итоги и на севере) показался обнадеживающим. Немцы продвинулись сравнительно немного. Ни о каком прорыве нашей обороны не могло быть и речи. С наблюдательного пункта приехал Виктор Белодед. Он рассказывал о страшной напряженности боя. Немцы шли по трупам. Отступления нашего не было, были убитые и раненые, артиллеристы гибли на орудиях. Виктору показалось, что немцы хмуро идут в наступление, в низко надвинутых касках. Не знаю, как мог увидеть такое Белодед. В бою очень трудно сделать такое наблюдение, не знаю, возможно ли, но он не врал. Человек, побывавший в бою, пытается воссоздать до мелочей свои впечатления, и ряд подробностей он, против своей воли, выдумывает, дополняет их рассказами других очевидцев. Это не охотничья ложь, это совершенно искреннее заблуждение. Вот почему, рассказывая о пережитом мной в 111 бригаде, я старался рассказать только то, что, по-моему, видел сам. Рассказ был бы полнее, если бы я учел замеченное моими товарищами. В свое время я его и передавал с учетом общего впечатления. А тогда получалось, что шофер Данков раздавил мотоциклистов, которых мы догнали. В принципе это, конечно, ничего не меняет. Может быть, так оно и было: Данков сидел в кабине, а я в кузове. Но дело не в этом.