Электронная библиотека » Алексей Макушинский » » онлайн чтение - страница 32

Текст книги "Остановленный мир"


  • Текст добавлен: 29 апреля 2018, 11:40


Автор книги: Алексей Макушинский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 32 (всего у книги 61 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Учитель

Это были обстоятельства исключительные; в не-исключительных он так же часто, или так же редко, видел Боба, как видели его все прочие члены сангхи, кроме, наверное, Барбары, видевшей его, подозревал Виктор, гораздо чаще других; наедине не оставался с ним почти никогда; вполне успешно, в общем, преодолевал всегдашний соблазн позвонить ему просто так, по какому-нибудь пустячному поводу, под каким-нибудь ничтожным предлогом, как, он знал, это делали многие, как это каждый или почти каждый день проделывала все та же белокурая Барбара. По-прежнему счастьем для него было отвезти Боба куда-нибудь на машине, вот уж точно не имело значения, куда, – на любой и самый крайний край света готов он был ехать с Бобом, бросив любое дело, самое неотложное, как, впрочем (прекрасно понимал он), готовы были к этому и все прочие персонажи сангхи, обладатели, обладательницы автомобильных прав, стоило Бобу попросить их об этом. Боб просил очень редко, помощь принимал неохотно. Долго и так настойчиво, что ему самому стало стыдно, пришлось Виктору в компании с англичанином Джоном, двум синеглавым буддистам, уговаривать Боба позволить им перевезти на взятом напрокат грузовичке из расположенной на полпути в Висбаден «Икеи» новую кухню, которую Боб и Ясуко однажды купили, заодно и собрать ее, подключить посудомоечную машину, избавляя их от лишних расходов; Джон, страшноватый на вид, но в сущности добрейший и даже не очень безумный персонаж с серьгой в губе и сережкой под носом, теперь служивший, со всеми своими серьгами и сережками, в страховой фирме, когда-то, в британской молодости, подвизался, как выяснилось, по водопроводно-канализационной части и посудомоечную машину, как и машину стиральную, способен был подключить, оставив кухню и дом незатопленными.

Отражения

Конечно, Виктор, как совершенно честный с самим собой человек, вынужден был признать, что его постоянная готовность помочь, собрать кухню, подключить посудомойку, на край земного света отвезти на машине не совсем была бескорыстна. Боб, в свою очередь, или так казалось Виктору, прекрасно все понимал; прекрасно все понимая, не подмигивая, но с каким-то мерцающим сиянием в глазах говорил, случалось, Виктору, что, нет, ему, Бобу, ни в чем помогать не нужно, спасибо, а вот Зильке нужно переезжать на другую квартиру, и если он вместе с Джоном, тихим Робертом и еще кем-нибудь перевезут ее скромный скарб из Нидеррада в Норденд, то это будет совершенно замечательно и во всех отношениях прекрасно, и вот, кстати, Анна, слыхал он, уезжает в отпуск на три недели и наверное, очень была бы счастлива, если бы, например, Виктор предложил ей, по очереди с Иреной, заходить в ее пустую квартиру, чтобы полить цветы, а главное, чтобы покормить ее любимую кошку Митцу, с которой всякий раз так тяжело она расстается. Разумеется, Виктор делал все это, и Зильке помогал переехать, тащил вместе с Джоном по лестнице зеркальный, неразбиравшийся шкаф, прихвативший с собою потолок, перила, стены подъезда, и к Анне заезжал через день, вываливал в Митцину мисочку кошачью еду из консервной банки, вонявшую так, как еда воняет, небось, в аду, если в аду есть еда, выносил ее поганый песочек; чем дальше шло время, тем более превращался во всеобщего помощника, в того, во всякой группе людей, будь то школьный класс или буддистская сангха, неизбежного персонажа, к которому все всегда обращаются за поддержкой, на которого можно положиться, который не подведет. Он все это делал с удовольствием, не мог, однако, не видеть, что даже не с большим и не с гораздо большим, а просто с другим, другого состава и качества удовольствием сделал бы что-то для Боба. А чего бы ни отдал он, чтобы опять, как в больнице, остаться вдвоем с ним, без всех этих Зильке и Джонов. Он, в сущности, хотел заполучить его для себя. Но ведь этого все хотели, как совершенно честный с самим собою человек, говорил он себе, и тот же Джон, и та же Зильке хотели этого не меньше, чем он хотел, и, значит, по крайней мере в этом отношении, ничем не отличался он ни от Джона, ни от Зильке, ни от тихого Роберта, и почему, собственно, должен был Боб выделять его из всех остальных, отличать его от всех прочих?

Небесные кряжи

Тем более удивлен и счастлив был Виктор, когда Боб, смущаясь, сияя глазами, спросил его, не хочет ли он съездить с ним, Бобом, на его «Тойоте» в Голландию, потому что там, в Голландии, пролетом из Токио в Нью-Йорк, должен на сколько-то дней у одного из своих, как тут же и выяснилось, главнейших учеников остановиться его, Боба, старый японский учитель, Китагава-роси, с которым Боб хотел бы Виктора познакомить. Для Виктора, как он впоследствии мне рассказывал, это была не просьба о шоферских услугах, а знак отличия, из всех знаков, какие от Боба мог бы он получить, величайший. Уже он воображал себе, как пять часов, или сколько часов, проведет один с Бобом в машине по дороге туда и столько же, пять часов или сколько часов, по дороге обратно; об обратной дороге еще он даже не думал; но пять, или сколько-то, часов наедине с Бобом, без Ирен и Вольфгангов, без Зильке и Джонов, представлялись ему подарком почти незаслуженным; вся его дзенская выдержка понадобилась Виктору, чтобы не показать свое разочарование, свою ярость, свою, в конце концов, обиду на Боба, когда в ясное, раннее, очень осеннее субботнее утро, сбежав по лестнице у себя в Заксенгаузене, куда Боб должен был заехать за ним, увидел он за рулем нешикарной, неправильно припаркованной и о том, что ждет ее, не подозревавшей «Тойоты» белокурую Барбару, не просто привезшую Боба из Кронберга – Боб и сам бы справился, – но, как тут же понял Виктор, напросившуюся, навязавшуюся и вот, значит, взятую Бобом в поездку. Черт бы побрал ее, чтоб ей… Но черт не брал ангелоподобную Барбару, черт вообще в дело не вмешивался, по крайней мере на сей раз, и не только ангелоподобная обнаружилась за рулем несчастной «Тойоты», но и долго еще отказывалась уступить руль разъяренному Виктору, вела же машину чудовищно, непрестанно оборачиваясь к Бобу вопрошающими, восторженными глазами, нажимая на газ и тормоз просто так, потому что вздумалось ей нажать на газ или тормоз, без всякой надобности и уж точно без всякой мысли о других машинах, пешеходах, светофорах, дорожных разметках, дорожных знаках, прочих глупостях жизни, земной и ничтожной; машина дергалась, дрыгалась, вздыхала и охала, даже, в ужасе, приседала, едва не подпрыгивала. Лишь на заправке в Монтабауре, рассказывал мне Виктор впоследствии, то есть как-никак уже в сотне километров от Франкфурта, на полпути к Бонну (они ехали по А3), Боб, наконец, попросил надувшую губки красавицу поменяться местами с соперником; та, хлопнув дверцей, уселась сзади не справа, не слева, но ровно посередине, так что Виктор ничего не видел в зеркальце, кроме ее распущенных белых волос, ее восторженных вопрошающих глаз. Затем все было в точности так, как он и представлял себе, негодуя; Барбара, на заднее сиденье изгнанная, и слова Виктору не давала сказать, перебивала его, как перебивают взрослых капризные девочки, перегибалась к Бобу, дотрагивалась рукою до его плеча и предплечья, старалась так как-нибудь сделать, чтобы он к ней совсем повернулся, заглянул в ее восторженные глаза своими сияющими; невольно спрашивал себя Виктор, как она ведет себя с Бобом, когда остаются они вдвоем, как он ведет себя с нею. Боб улыбался в ответ ей. Не совсем так улыбался ей Боб, казалось Виктору в его негодовании, обиде и ярости, как улыбался он всем остальным, ему самому. Боб улыбался ей, казалось в ярости Виктору, как шалящим детям мы улыбаемся: улыбкой осуждающе-умиленной. Все-таки, когда уже проехали они Дюссельдорф, улыбнувшись Барбаре этой осуждающе-умиленной улыбкой, обдав ее сильнейшим и светлейшим сиянием своих глаз, возлюбленный учитель произнес, словно выдохнул: дза-дзен; красавица послушно угомонилась, даже сдвинулась влево, исчезнувши из водительского Викторова зеркальца; то ли и вправду она медитировала, то ли делала вид, что медитирует, предаваясь мечтам и фантазиям; Боб, во всяком случае, сложив руки в дзенскую мудру и очень прямо сидя на переднем сиденье, погрузился в самадхи, только изредка, Виктор видел, поднимая глаза и поглядывая на все то багряное, золотое, что на выбор, цитируя классические стихи, предлагала им осень. Эти стихи даже Виктор помнил, конечно… Вдруг пошел снег, рассказывал мне Виктор впоследствии, первый снег в том году, из черной тучи, навалившейся на небо; едва пошел он, как появилось и солнце, верхний край тучи превращая в сверкающий кряж, полыхающий перевал; на лету засияли снежинки; шафрановым и червленым, к себе самим подыскивая синонимы, загорелись леса и холмы (последние перед плоской Голландией). Шины у Бобовой «Тойоты» были все еще летние; шел бы снег дольше, не таял бы сразу, ни до какой Голландии они бы и не доехали. Виктор, подумывая, не стоит ли остановиться на ближайшей заправке или хотя бы, как делают мотоциклисты, под ближайшим мостом, смотрел на эти сверкающие снежинки, эти взрывы света над горящими горными кряжами и так остро, так отчетливо, как, может быть, давно уже не, вообще, может быть, никогда, чувствовал, что это он, это он смотрит, не кто-нибудь, тот подлинный он, которого он всегда ощущал в себе, более отчетливо, менее остро, по ту сторону всех личностей и личин, что этот подлинный он всегда присутствует, всегда есть, всегда здесь, что его и в самом деле, как сказано в «Мумонкане», нельзя скрыть, негде спрятать…

Девушка и чайка

Он только в дороге понял, куда они едут; Боб, приглашая его в путешествие, с полнейшей географической беззаботностью объявил, что его голландский дхармический брат (dharma brother), соученик у Китагавы-роси, живет в деревне под Амстердамом, за Амстердамом, в чудном месте, по слухам, где, впрочем, Боб не бывал; чудное место за Амстердамом оказалось на острове Тексел (к которому Виктор, впоследствии обо всем этом мне рассказывая, прибавил на немецкий манер мягкий знак – Тексель), от Амстердама еще сто километров до парома и потом еще сколько-то километров по острову. В Голландии никакого снега уже не было, да как будто и осени не было; было все зеленое, плоское, как вблизи моря оно и должно быть; голландские водители, как они и всегда это делают, показывали машине с немецкими номерами, кто здесь хозяин, резко тормозили и сзади старались наехать, только что бампером не стукались в бампер. Словом, все было так, как должно быть; и Барбара все, что должна была проделать на пароме, на пароме проделала – и волосы распустила по ветру, и руками взмахнула, обнимая огромный воздух, и чайкам стала бросать кусочки купленного по дороге печенья, не столько даже бросать, сколько с руки кормить этих чаек, яростно и восхищенно кричавших, кружившихся над кормою, над слепящим серебром уже вечернего солнца, зыблемого небурными волнами, что, в свою очередь, тем и кончилось, чем должно было кончиться: одна из чаек, самая боевая, таки цапнула за пальчик красавицу, и сильно цапнула, так что сразу же кровь на нем показалась. Захохотав и вскрикнув, снова вскрикнув и снова захохотав, ангелоподобная протянула пальчик в Бобову сторону, демонстрируя свою ранку и словно предлагая ему пальчик облизать, кровь отсосать; сама отсосала, сама облизала. Вот это зря вы сделали, барышня, объявил стоявший рядом с ними у релинга налитой пивом громадный голландец; чайки, сообщил он тем детским языком, какой получается у всех голландцев, гигантов и не-гигантов, когда пытаются они говорить по-немецки, разносят по миру всяческую заразу. По крайней мере он, гигант и голландец, советует барышне прижечь ранку йодом; а нету йода, так спиртом; а нету спирта, так пускай хоть одеколоном попрыскает. Но уже пора было садиться в машину, уже они приплыли на остров. Ничего с ней не случится, он знает, по-английски и слишком уж, на Викторов вкус, сладким голосом сказал Боб, убежденно сияя глазами и, наконец – пускай не погладив, – но быстрым, легким касанием дотронувшись до раненой Барбариной руки; тут же она успокоилась, тут же заулыбалась.

Китагава-роси, старый учитель

Впоследствии, много позже, рассказывая мне обо всем этом (а я точно помню, когда и где он мне об этом рассказывал – во Франкфурте, в бетонном садике за Грюнебургским парком, совсем незадолго до катастрофы с Бобом и Барбарой…). Виктор впоследствии, нет, не смог описать ни Бобова дхармического брата-голландца, ни жену этого брата-голландца (Бобову, получается, дхармическую невестку) и нет (засмеялся он, отвечая на мой вопрос) ничего общего с теми Питом и пигалицей, которых мы видели когда-то в Эйхштетте, у них не было; а что и с кем было общее или что было в них особенное, он, нет, не запомнил; ничего, наверное, не было; или слишком сам он занят был Китагавой-роси, знаменитым учителем. В общем, симпатичные были голландцы, она и он, убежденные дзен-буддисты. Дом был у них замечательный, полуяпонский, полуголландский, с бамбуково-каменным садиком, кирпичным фасадом и маленькими квадратными окошками деревянной пристройки, напоминавшими, рассказывал мне Виктор, нам обоим памятные окошки дзен-до в Дитфурте, в долине Альтмюля, во францисканском монастыре, возле которого я бродил когда-то, слушая шум ручья, и до которого спортивный Виктор доезжал из Эйхштетта на велосипеде. За этими окошками, в полуяпонском, полуголландском доме на острове Тексел (Тексель; с мягким знаком, без мягкого знака) обнаружилось тоже дзен-до; маленькое дзен-до, с пятью подушками у каждой стены; дзен-до прекраснейшее, смолисто-сосновое и с видом из квадратных окошек на пригнувшиеся от вечного ветра сосны, на далеко убегавшее плоское и зеленое поле, морские, уже затихающе-красные, громоздящиеся над соснами облака. Китагава-роси, знаменитый на всю Японию и весь дзенский мир старый учитель, в первую очередь (говорил мне Виктор впоследствии, в бетонном садике за Грюнебургским парком) показался ему смешным. Он был, да, классически-крошечный японский старик, с бритым черепом и лицом в деревенских морщинах… Но не это бросилось в глазу Виктору, когда он представлен был роси; в глаза ему, прежде всего остального, бросилась фуфайка, в которую облачен был учитель; фуфайка (sweatshirt) красно-бело-синяя (голландский флаг в фуфаечном исполнении), купленная, очевидно, в местной сувенирной лавчонке, с надписью золотыми и пляшущими буквами по белому полю TEXEL; ничего глупее он, Виктор, никогда и не видывал. Старый роси, здороваясь с Барбарой, засмеялся дробным беззубым смехом, очевидно, радуясь появлению такой красавицы в своем окружении; на Викторово гассё, традиционный японский поклон со сложенными перед грудью, ладонь к ладони, руками, ответил тем же; затем быстро, для Виктора совершенно неожиданно, хлопнул его по плечу, с трудом до этого плеча дотянувшись, детской желтой ладошкой; когда же понял, что Виктор русский, а Барбара полька, захохотал еще веселее, проговориши что-то невразумительное, что, как Виктор не сразу сообразил, означало: о, Достоевский! Английский язык, на котором изъяснялся роси, имел такое же отношение к английскому, рассказывал мне Виктор впоследствии, какое наши пять дзенских слов – дзен-до, дза-дзен, сатори, коан и сессин – имеют к японскому (который он, Виктор, в пору этой голландской поездки уже начал, впрочем, учить, готовясь к поездке в совсем другую сторону, на совсем другой остров…); «л», конечно, роси не выговаривал; к более или менее понятным, если привыкнуть к его произношению, словам добавлял еще какие-то свои, своего собственного изобретенья и производства, никому, как впоследствии выяснил и впоследствии мне рассказывал Виктор, то есть вообще никому не понятные, даже давним ученикам, с давней привычкой к произношению учителя; слова вполне фантастические, с часто повторявшимися слогами и звуками: ко-ко-ро, ро-ко-ко или еще как-нибудь; среди них такие, фантастичность которых он сам, похоже, осознавал, смехом, по крайней мере – смехом в глазах, показывая, что понимает, что никто не понимает его, что вовсе понимать его и не нужно. А нечего понимать, все и так понятно, кипарис во дворе. То есть, в общем, неважно было, что он говорит, говорит ли что-нибудь; Виктор, во всяком случае, сразу почувствовал себя в его присутствии легко, хорошо и свободно; все стало очень просто в присутствии этого старика с вполне японским, вполне азиатским – а в то же время, как вдруг умиленно подумал Виктор, с каким-то прямо русским, прямо русским деревенским лицом, лицом русского деревенского дедушки, если не русской деревенской бабушки, чудака и чудачки, из тех, над которыми всегда посмеиваются другие старики и старушки; сходство, многократно усилившееся, когда за ужином надел он очки, рассматривая поданные ему незнакомые голландские кушанья. Очки были круглые, большие и новые (не столь, наверное, парадоксально смотревшиеся на старом японском лице, как очки Д.Т. Судзуки на знаменитой фотографии, некогда висевшей в одной коммуналке…), во всяком случае, вполне современные, какими бы и пожилой бизнесмен, пожилой банкир не побрезговал. Все же Виктор, поднимая голову от картофельного пюре и тушеной фасоли, ясно видел внутренним взором те очки из далекого прошлого, какие у русских деревенских дедушек, деревенских же бабушек – надевающих их раз в неделю, чтобы перечитать равнодушное письмецо от давным-давно уехавших в город детей, растущих в городе внуков, – бывают с треснувшим стеклышком, или оторвавшейся дужкой, или проволочкой, обматывающей дужку и пропущенной в дырочку оправы, рядом со стеклышком, треснувшим или нет. Тушеная фасоль, похоже, удивила роси; опять засмеявшись, пошире распахнул он глаза, отчего седые брови взлетели над роговою оправой и волны морщин побежали по голому черепу. Do you like it (rike it)? – вдруг спросил он у Виктора. Виктору, рассказывал он мне много позже, вспомнилась одна из, по его мнению, лучших дзенских фраз, им когда-либо читанных – он только забыл, кто сказал ее, – гласящая, что пережить сатори значит бесповоротно поселиться в этом несовершенном мире, окончательно обосноваться в этой исполненной страдания жизни.

Пиво и шоколад

В доме не было места для всех – только, получалось, для избранных, для старых, верных учеников Китагавы; для неизбранных, для Барбары и для Виктора, были, впрочем, заказаны комнаты в соседней деревушке, в дешевой гостинице. Когда они садились в машину, еще Барбара не разговаривала с Виктором, на него не смотрела; через пару километров по прямой и пустой дороге (выхваченной дальними фарами, вместе с каналом, куском изгороди, насыпью и снова каналом, из сельской сплошной темноты) что-то вдруг переключилось в ней, Барбаре: тайные кнопки, незримые рычажки; вдруг начала она Виктору улыбаться; попыталась и в глаза ему заглянуть (что в смутном свете тойотовых приборов на щитке перед Виктором нелегко было сделать); попробовала и по-русски заговорить с ним (тут же сбилась, выругалась по-польски, а, курва, все, мол, забыла); провела по его руке, лежавшей на переключателе скоростей, своей левой, нераненой. Никакого, как выяснилось, впечатления не произвел на нее Китагава, японский старичок в идиотской фуфайке; ну, старичок и старичок; клоун; то есть она знает, что не клоун, что замечательный старичок, просветленнейший старичок, но как-то… как-то не по себе было ей. Зато остров какой чудесный, как здесь красиво, какой был закат, какой ужин. И какой Виктор водитель великолепный; как он довез их; если бы она сама так водила… И нет, конечно, она спать не намерена; столько впечатлений; так болит ее палец; ей надо выпить что-нибудь в баре; Виктору ведь тоже, она полагает, надо в баре что-нибудь выпить. Виктор к алкоголю не притрагивался; и Виктор устал после долгой дороги; и тоже ему надо было справиться с впечатлениями; все-таки он согласился, изумляясь себе. В гостиничном темном баре обнаружились два гигантских голландца – двойники и братья гиганта паромного, знатока орнитологии, – налитые пивом, плененные Барбарой. Барбара их и взглядом не удостоила, Виктору же в глаза заглядывала по-прежнему, рукой до него дотрагивалась, пыталась расспросить его о банковской службе, о Тине, которую пару раз видела. Не только видела она Тину, но видела и ее фотографии, даже, как выяснилось, заходила на ее сайт, листала ее альбомы; восхищалась всем виденным; обнаженным в особенности. А что мы пьем? Мы тоже пьем пиво. Виктор – воду? Ну и пускай Виктор воду, а ей пива хочется. А еще ей сладкого хочется, объявила она, порхая взглядом по потолку. А у нее шоколадка есть в сумочке. Она обожает пиво с шоколадом; пиво с шоколадом – это счастье; пускай Виктор попробует. Она любит неожиданные сочетания, необыкновенные ощущения. Шоколад – фирмы Lindt, не какую-нибудь банальную «Милку» – она отламывала, не таясь от барменши, крошечными кусочками, в четверть квадратика; облизывала кончики пальчиков с по-прежнему порхающим взглядом; и пиво из высокой кружки отпивала тоже крошечными глоточками, какими-то птичьими; опять объявила, что спать не хочет, не будет; надеется только, что бар сейчас не закроют; здесь, в деревне, могут закрыть; в деревнях все всегда закрывается черт знает как рано; она деревни вообще ненавидит, любит только большие, настоящие города: Краков, Париж, Нью-Йорк, на худой конец Франкфурт. Да, вот так, на худой конец Франкфурт, провозгласила белокурая Барбара; затем, заглянув в глаза Виктору своими самыми голубыми, самыми ангельскими, в самую душу проникающими глазами, принялась говорить с ним о Бобе. Не говорить, а жаловаться на Боба. На Бобово к ней невнимание, Бобово к ней равнодушие. Он ко всем равнодушен, наш Боб, вот в чем дело, он относится ко всем одинаково, главное – не понимает людей, не может их оценить, не видит, с кем имеет дело, верит тем, кому верить не следует, доверяет тем, кому не следует доверять, слушает тех, кого не нужно слушать ни при каких обстоятельствах, и все потому, что он очень, Боб, нерешительный, нерешительный и безвольный, даже, сказала бы она, бесхарактерный, он сам не знает, чего хочет, не способен на поступок и не может настоять на своем, а это самое плохое, что вообще может быть, даже если человек хороший, да что хороший, даже если он замечательный, от этого все несчастья и беды, вот она видит, что Виктор, например, не такой, Виктор прямо идет к поставленной цели, она давно уже восхищается Виктором, просто у нее до сих пор не было случая ему об этом сказать, а Боб – что же? – Боб их учитель, и она ему предана всей душой и всем… сердцем, она все, что угодно, готова сделать для Боба, а все же он не таким, нет, не таким оказался, каким они считали его, говорила Барбара, этим множественным числом объединяя себя с собеседником, предлагая ему признать наконец вместе с нею, что Боб, нет, не таким оказался; чего-то самого важного не понимает, говорила Барбара, Боб; в дзене он мастер, а людей он не видит, не может оценить по достоинству, да и в дзене он, может быть, ошибается, да, да, и в дзене, коан му, например, он толкует очень по-своему, очень оригинально, это его право, кто ж спорит, и вообще он учитель, и она ему верит во всем, она, Барбара, перед ним преклоняется, она предана ему всей душой и всем… да, всем сердцем, однако читала она и другие толкования этого коана му, Виктор их тоже, она не сомневается в этом, читал, Виктор ведь и сам, наверное, решает, уже решил коан му, нет? а какой? ну, какой бы коан ни решал Виктор, говорила Барбара, продолжая дотрагиваться до Викторовой руки своими только что измазанными в шоколаде Lindt, только что облизанными ею тонкими пальчиками, раненым пальчиком и пальчиками другими, продолжая заглядывать в Викторовы глаза и в душу своими распахнутыми, огромными, обнажавшими самое сокровенное, самую внутреннюю и потаенную нутрь глазищами, умолявшими и Виктора обнажить свою нутрь, раскрыть свое сокровенное – какой бы коан ни решал Виктор, – ее это не касается, и вовсе она не претендует на то, чтобы Виктор вот так вот запросто раскрыл перед нею свое сокровенное, обнажил свою нутрь, – она, во всяком случае, Барбара, уверена, что свой коан давно уже разрешила, она все знает про это му, этот символ великой Пустоты, великого Всеединства, и если Боб упорно, упрямо не принимает ее ответа, то это он из зловредства так делает, это он ее испытует и мучает, ему нравится ее мучить, да, говорила Барбара с вдруг, в одну секунду навернувшимися на ангельские глазищи слезами, да, Боб ее мучает, потому что ему нравится ее мучить, ее терзать, ее истязать и над ней измываться, ему вообще нравится мучить людей, пускай уже Виктор признает, что это так, а это так, это так, ему нравится мучить, терзать, истязать, измываться, нравится проявлять свою власть, он наслаждается, да, пускай уже Виктор признает, просто-напросто наслаждается он, Боб, своей властью над людьми и над душами, это он только прикидывается таким тихоней и скромником, таким застенчивым и улыбчивым, а на самом деле он властный, он безвольный и властный, а это самое ужасное, что вообще может быть, пускай уже Виктор с ней согласится, ведь Виктор же с ней соглашается? да? да? соглашается? это самое ужасное, когда человек безвольный и властный одновременно, властный, безвольный, капризный, ему нравится терзать тех, кто ему предан всей душой и всем… всем-всем сердцем, а перед другими, сильными, он тушуется и пасует, всему верит, всем доверяет, ведь правда же? ведь Виктор же с нею согласен? она видит, что Виктор с нею согласен, не сомневается, что Виктор с нею согласен, а спать – нет, спать она не будет, не хочет, и если бар сейчас закроет голландская деревенщина, то можно взять с собой пиво, взять с собой, раз уж такой Виктор трезвенник, минеральную воду и посидеть еще в номере, у него, у нее.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации