Текст книги "Впереди идущие"
Автор книги: Алексей Новиков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Глава седьмая
– Как? Неужто вы и до сих пор не читали?
– Да что за чудо объявилось?
– Именно чудо! Можно сказать, сама жизнь трепещет на каждой странице. Смелость кисти необыкновенная!
Такие разговоры шли в Петербурге. Называли при этом повесть графа Соллогуба «Тарантас».
Откроет повесть читатель – и начнет увлекательное путешествие из Москвы в дальнее поместье Мордасы вместе с рачительным владетелем Мордас, почтенным Василием Ивановичем.
В надежный, хотя и громоздкий, тарантас, отчасти похожий на ноев ковчег, укладывают матрацы, перины, кульки, свертки, всякие домашности, а также обновки для мордасовских дам – тюрбаны и чепчики, купленные на Кузнецком мосту, у прославленной мадам Лебур.
Кроме клади Василий Иванович прихватил с собой еще молодого дворянина Ивана Васильевича.
– Ну, с богом! Трогай!..
…Вынырнув из облака дорожной пыли, тарантас въезжает в попутный город Владимир. Безлюдны сонные улицы. Чего тут ждать? А молодому дворянину Ивану Васильевичу, выглядывающему из тарантаса меж перин, повезло. Не чаял, не гадал – встретил давнего знакомца, который после многих коловращений жизни был вынужден покинуть Петербург. Приятелям, может быть, и любопытно побеседовать после долгой разлуки, а какой интерес читателю? Но горе ему, если пренебрежет он начавшимся разговором! Тут-то и берет размах смелая до дерзости кисть автора «Тарантаса».
– Жить в Петербурге и не служить, – объясняет Ивану Васильевичу бывший житель столицы, – все равно, что быть в воде и не плавать. Не многие думают об общей пользе, но каждый о себе. Каждый промышляет, как бы схватить крестик, чтобы поважничать перед друзьями, да как бы набить карман потуже.
Произнеся едкую тираду, господин приятной наружности, со следами усталости в чертах лица, опасливо оглянулся: нет ли на улице чересчур любопытных ушей?
А читатель – что греха таить – навострил уши: такова ныне страсть к осуждению порядков жизни.
Петербургский либерал, все еще держа Ивана Васильевича за пуговицу дорожного пальто, продолжал речь, хотя и понизив голос:
– Не думай, впрочем, что петербургские чиновники берут взятки. Сохрани бог! Не смешивай их с губернскими. Взятка, братец, дело подлое, опасное и притом не совсем прибыльное. Но мало ли есть проселочных дорог к той же цели: займы, аферы, акции, облигации, спекуляции. Этим способом, при некотором служебном влиянии, состояния также наживаются.
Вот новое обличение всемогущей силы денег! Только рубль облачен в модный наряд акций и облигаций. Даже вековечная российская взятка шествует в ногу с прогрессом.
Бывший петербургский вольнодумец рад отвести душу от провинциальной скуки.
– Скажи-ка, – спрашивает он у Ивана Васильевича, – ты что теперь поделываешь?
– Я был четыре года за границей.
– Счастливый человек! А, чай, скучно было возвращаться?
– Совсем нет. Мне совестно было шататься по белу свету, не зная собственного отечества.
– Как? Неужто ты собственного отечества не знаешь?
– Не знаю. А хочу знать. Во-первых, я хочу видеть губернские наши города.
– Все губернские города похожи друг на друга. Посмотри на один – все будешь знать.
И пошел чесать! Везде, говорит, в любом губернском городе, найдется большая улица да каланча, площадь с гостиным двором да два-три фонаря. А про жителей губернского города отозвался еще чище: живет здесь несметное количество служащих в разных присутствиях; жены их ссорятся между собой на словах, а мужья – на бумаге. Председатели с большими крестами на шее высовываются только в табельные дни для поздравления начальства. Прокурор большей частью холост и завидный жених; жандармский штаб-офицер – добрый малый (говорится, конечно, о жандармском штаб-офицере с улыбочкой: знаем, мол, мы эту доброту!); дворянский предводитель – охотник до собак. И все отъявленные картежники – «пички да бубендросы». Одни-де губернские барышни в карты не играют. Да и тех не пощадил для красного словца: девицы, мол, если говорить правду, тоже играют: «в дурачки» на орехи.
Выслушал все это молодой дворянин, вернувшийся из-за границы, и, когда выехал из Владимира в дальние Мордасы, предался горьким размышлениям: «Где же искать Россию? Еду четвертый день и гляжу и вглядываюсь, и хоть что хочешь делай – ничего отметить не могу. Окрестность мертвая, дорога скверная, по дороге идут обозы, мужики ругаются… А на станциях то смотритель пьян, то тараканы по стенам ползают, то щи сальными свечами пахнут. Можно ли порядочному человеку заниматься подобной дрянью?..»
Все те же привычные россиянину картины встречались путешественникам: то, глядь, какой-нибудь заседатель пустится спьяна вприсядку, то встречный мещанин объявит главной достопримечательностью своего города острог, да и тот, оказывается, сгорел еще в прошлом году… О Русь!
Посмеется читатель «Тарантаса» и то ли от удивления, то ли от радости в затылке почешет. Никак объявился новый Гоголь?
Впрочем, повесть графа Соллогуба ввела в смущение не только простодушных читателей. В самом деле: вывел на посмеяние автор «Тарантаса» столичных и губернских чиновников, дерзнул поднять голос против взяток и взяточников, не пощадил даже жандармского штаб-офицера; станционных тараканов и тех в покое не оставил.
Сам Фаддей Венедиктович Булгарин объявил в «Северной пчеле» со вздохом укоризны:
«Автор «Тарантаса» чувствует так же, как Гоголь – образец и основатель новой школы».
Не зря же катят Василий Иванович с Иваном Васильевичем по немереным российским просторам. Вот-вот привернет тарантас в какую-нибудь помещичью вотчину. Кто их там встретит? Сладчайший ли господин Манилов или дубинноголовая Коробочка, а может быть, и Плюшкин, заплесневевший, как прошлогодний сухарь? Ведь и Василий Иванович, возвращающийся в свои Мордасы, очень похож на медведя. Может быть, новый Собакевич пустился в странствия?
Далеко от Москвы отъехал тарантас. О многом переговорили путешественники. И вспомнилась Василию Ивановичу молодость. В те времена он, женясь, возвращался с молодой супругой в родные Мордасы. На границе имения мордасовские мужики ожидали господ с хлебом-солью и как один стояли на коленях. Вот как встречают господ добронравные мужики!
Высказался Василий Иванович и умолк. Ничего не ответил ему Иван Васильевич. А читатель затаив дыхание ждет: теперь-то и обрушится автор «Тарантаса» на тех, кто свято верует, что мужики только на то и существуют, чтобы стоять перед господами на коленях с хлебом-солью!
И впрямь возвысил голос граф Соллогуб, только не отличишь его речей от речей Василия Ивановича.
«Любовь мужика к барину есть любовь врожденная и почти неизъяснимая, – поясняет, воодушевившись, автор «Тарантаса». – Русские мужики не кричат виватов, не выходят из себя от восторга, но тихо и трогательно выражают свою преданность…»
– Кто это говорит? – переспрашивает в растерянности читатель и снова слышит вдохновенную авторскую речь:
«Жалок тот, кто видит в них только лукавых бессловесных рабов и не верит их искренности». Одним словом, сами мужики держатся за свои цепи по искреннему к ним влечению.
Теперь пусть себе тарахтит тарантас, отъезжая в дальние Мордасы. Самое заветное граф Владимир Александрович Соллогуб сказал.
Но как же Булгарин укорил автора «Тарантаса» именем Гоголя? Что делать! Говорят, Александр Македонский и тот ошибался. Только у Фаддея Венедиктовича осечка получилась, пожалуй, хуже. Впопыхах облаял он писателя, грудью восставшего на защиту коренного отечественного установления, благодетельного не столько для помещиков, сколько для крестьян.
А еще забыл, должно быть, Фаддей Венедиктович, что граф Соллогуб приходится зятем могущественному царедворцу, графу Виельгорскому. Ударил, значит, Булгарин в колокола, не глянув в придворные святцы. Теперь придется ему клонить повинную голову:
– Виноват, ваше сиятельство, точно, виноват! Клюнул, как пескарь, на обличительную наживку, а последних глав повести не досмотрел.
Впрочем, ничего нового не придумал автор «Тарантаса». В Москве, например, откуда началось путешествие Василия Ивановича и Ивана Васильевича, досужие баре, именующие себя славянофилами, тоже твердят о прирожденной любви мужика к помещику. И ссылаются не на мордасовского владетеля Василия Ивановича и даже не на графа Соллогуба, а на самого господа бога. Вот, оказывается, какая премудрость путешествует в тарантасе вместе с московскими чепчиками от мадам Лебур.
Не менее важные мысли вложил граф Соллогуб в уста молодого дворянина Ивана Васильевича.
– Все старинные имена наши исчезают, – плачется Иван Васильевич, подпрыгивая на ухабах. – Гербы княжеских домов развалились в прах, потому что не на что их восстанавливать, а русское дворянство, зажиточное, радушное, хлебосольное, отдало свои родовые вотчины оборотливым купцам, которые в роскошных палатах поделали фабрики.
Что-то очень часто стали поговаривать на Руси об этих фабриках. И в городах и в дворянских усадьбах устремляют они трубы в задымленное небо. Но опять же не новость – причет Ивана Васильевича. В Москве, в которой он только что побывал, ученые славянофилы выбиваются из сил, чтобы вернуть дворянство под сень дедовых дубрав. Пора очистить воздух любезного отечества от фабричной скверны. А скверна эта проникает на Русь с Запада вместе с лжеучениями и неустройством жизни. Иван Васильевич только что видел это неустройство собственными глазами.
– В Германии, – рассказывает он Василию Ивановичу, – меня удивила глупость ученых (еще бы: не оторвешь немцев от философии!). Во Франции опротивела мне безнравственность и нечистота (пожалуй, даже мягко сказано: что может быть нравственного в стране, которая прославилась революцией?). Везде, – продолжает Иван Васильевич, – нашел я алчность к деньгам, грубое самодовольство, все признаки испорченности и смешное притязание на совершенство.
Знакомые речи! В журнале «Москвитянин», куда несут свою лепту и правоверные славянофилы и славянофильствующие доброхоты, из номера в номер печатаются вариации на ту же тему. Похоже, что типографщики просто перепутали листы «Москвитянина» со страницами повести графа Соллогуба.
– Я не один, – утверждает, расходившись, Иван Васильевич, – нас много! Мы хотим выпутаться из гнусного просвещения Запада и выдумать своебытное просвещение Востока.
Кое-что из этого своебытного просвещения уже изобретено в Москве. Наиболее пылкие из славянофилов в уважение к народу облекаются в диковинные кафтаны стрелецкого покроя, а ученые головы свои накрывают, тоже из любви к народным обычаям, столь же своебытными, хотя и неведомыми народу, мурмолками.
Но сколько ни путешествовал граф Соллогуб вместе со своими героями, ни в одну помещичью вотчину не привернул, нигде мертвых душ не обнаружил. Вот в этом единственно и разошелся он с Гоголем.
Хитер оказался автор «Тарантаса»! Полно в «Тарантасе», как у коробейника-краснобая, всякого товара: есть обличительная приманка, есть славянофильская премудрость, есть и утешительный бальзам для каждого помещика. Как не обрадоваться, читая, что зиждется господская власть на прирожденной любви ревизских душ! Спасибо, утешил граф!
А граф Соллогуб нет-нет – опять на Гоголя оглянется. Когда заснул, утонув в дорожных перинах, молодой дворянин Иван Васильевич, тогда даже тарантас, похожий на ноев ковчег, вдруг превратился в его сновидении в летящую птицу.
Но есть в русской словесности другая птица-тройка. Снарядил ее в дальний путь Николай Гоголь, сумевший заглянуть в будущее сквозь непроглядный мрак.
Эх, тройка! Птица-тройка! И вот она уже понеслась, понеслась, понеслась…
Глава восьмая
В Париже, куда бежал Гоголь из Франкфурта, его ждали Луиза Карловна и Анна Михайловна Виельгорские. Но вместо сладостно-душевных с ними бесед ему привелось видеть их только в редкие минуты. Графини предались светской жизни. Даже Анна Михайловна, торопливо приветствовав Гоголя, устремлялась в театры и на балы.
Николай Васильевич проводил одинокие часы в шумном городе, которого никогда не любил. Освежение сил, полученное в дороге, улетучивалось. Он боялся выйти на улицу, содрогаясь от мысли, что его поглотит бесконечный людской поток.
Гоголь жил у графа Александра Петровича Толстого. Черной тенью будет стоять он рядом с автором «Мертвых душ». Как великий знаток, раскрывал он Гоголю чудотворную силу молитв и заклятий, которыми отбивались от дьявола святые отцы-пустынники. Против каждого бесовского чина было свое заклятие.
– «Егда приблизитесь вы, беси мнозие…» – нараспев читал граф Толстой.
А разве не испробовал Гоголь всякие молитвы?
– Наложите на себя вериги! Вериги! – шептал, закрыв глаза, граф-фанатик. – Истязуя тело, спасете душу!
На лице Гоголя отражались смятение и боль. Разум сопротивлялся средству спасения, изобретенному изуверами.
Трудно представить, что эти разговоры происходили не в средневековом монастыре, а в центре Парижа, в фешенебельной гостинице, в которой жил русский сановник.
Впрочем, Гоголь вовсе не видел Парижа. Когда он выходил на улицу, путь его был один: в православную церковь. Здесь он свел знакомство со священником. Из богослужебных книг сделал новую выписку. Оказывается, он до сих пор не знал чудотворной силы ладана.
Николай Васильевич пробыл в Париже немногим больше месяца. Так и не удалось ему согреть душу в беседах с графинями Виельгорскими. На прощание он послал короткую записку: «Моя добрейшая, любезнейшая и прекрасная Анна Михайловна!» А в конце написал: «Обнимаю Вас еще раз – – и тут же объяснил: – то есть Вас и маменьку». Такое объяснение исключало возможность интимного истолкования его чувств к дочери графа Виельгорского.
Николай Васильевич уложил чемодан. Раскрыл портфель. Там лежали тетради «Мертвых душ», к которым он даже не прикоснулся в Париже. Зачем же он сюда заехал?..
Когда во Франкфурте Гоголь снова постучался в двери к Жуковскому, Василий Андреевич не мог скрыть испуга – до того изменился, исхудал Николай Васильевич.
– Сам вижу, – отшутился Гоголь, – что добрался до Франкфурта только нос мой да несколько костей, связанных на живую нитку жиденькими мускулами.
Василий Андреевич даже не улыбнулся. Все смотрел на гостя, словно бы явился он не из Парижа, а с того света. Глубоко запали и погасли глаза, болезненной желтизной отливают щеки.
Гостя водворили на старом месте, в верхних комнатах. Но Василий Андреевич не переставал тревожиться. Тревога была тем более понятна, что Елизавета Алексеевна пестовала новорожденного сына и ее было необходимо оберегать от всяких волнений. Но как это сделать, если один вид Гоголя может привести в смущение даже здорового человека? А молодая жена беспокоится за мужа: у Василия Андреевича такая чувствительная душа!
Счастлив Жуковский в своем семействе. Счастлив Василий Андреевич в трудах. С юношеским вдохновением переводит он певучие строки «Одиссеи».
Задумается порой поэт, повествуя о странствиях Одиссея, – и тогда предстает перед ним покинутая Россия. Василий Андреевич непременно туда поедет вместе с семьей. Раньше думалось: пусть только подрастет дочь – и в путь! Теперь надо ждать, чтобы окреп малютка сын. Тогда непременно поднимется в дальнюю дорогу Василий Андреевич и, завидев родную землю, отдаст ей земной поклон: «Здравствуй, любезное отечество, вскормившее меня!»
При одной мысли об этой сцене слезы навертываются на глаза. Но поэтическое воображение Василия Андреевича снова обращалось к странствиям и подвигам Одиссея. Россия отступала в туманную даль.
Гоголь, устроившись наверху, перебирал свои тетради. Так и оборвалась на полуслове речь генерал-губернатора Тьфуславля к чиновникам. Автор перечитывает набросанное ранее и цепенеет от мысли: чтобы звать к высокому, надобно ясно показать каждому путь от зла к добру. А он не справился даже с Чичиковым. Улизнул Павел Иванович вместе со своей шкатулкой!
Перо выпадает из рук, и руки холодеют. Очень часто стали холодеть руки, и холод пронизывает все тело: что ни делает Гоголь – не может побороть мертвящий холод.
Когда-то, в роковую для себя минуту, автор «Мертвых душ» пришел к убеждению, что причины добра и зла кроются в самом человеке. Чем больше в это верил, тем решительнее отмахивался от тех, кто утверждал, что зло таится не в природе человека, а в условиях, в которых он живет. Коренной ломки этих условий требовали передовые люди России. А автор «Мертвых душ» уверовал в возможность нравственного возрождения и Чичикова и Плюшкина. Так и не мог вырваться из порочного круга.
После возвращения из Парижа Гоголю стало совсем плохо. Мало того, что холодеет тело и мучают нестерпимые боли. Мало того, что пожелтело лицо, распухли и почернели руки. Какую новую душевную муку предвещают эти неведомые ранее телесные недуги?
Болезнь развивалась так явственно, что уже приходилось скрывать свое состояние от Жуковского.
Гоголь никуда не выходит. Он один как перст, когда простое слово участия показалось бы ему милостью небес.
Он много пишет в эти черные дни. Только не в тетрадях, предназначенных для «Мертвых душ». Он пишет друзьям. Собранные вместе, его письма могли бы составить скорбный лист, в который заносят медики наблюдения над больным: «…Меня мучает плохое состояние моего здоровья, которое, признаюсь, никогда еще не было так плохо… Не говоря уже о том, что исхудал весь, как щепка, чувствую истощение сил и опасаюсь очень, чтобы мне не умереть прежде путешествия в обетованную землю…»
Вернулась старая мысль о путешествии в Иерусалим, мелькнувшая в Москве. Но Гоголь готов ехать и просто на курорт, если это будет угодно богу. Впрочем, не о физических недугах сокрушается он: «Я думал о лечении своем только в этом значении, чтобы не недуги уменьшились, а возвратились бы душе животворные минуты творить…»
Творить? Если бы хоть один новый листок был готов для «Мертвых душ»!
«Я мучил себя, – признается автор, – насиловал писать, страдал тяжким страданием, видя бессилие, и несколько раз уже причинял себе болезнь таким принуждением и ничего не мог сделать, и все выходило принужденно и дурно. И много, много раз тоска и даже чуть-чуть не отчаяние овладевало мною от этой причины».
Кому бы ни писал Гоголь, ко всем обращена мольба о помощи: «Молитесь обо мне, молитесь сильно!»
А молельщики все те же: графини Виельгорские, Александра Осиповна Смирнова; к ним присоединился юродствующий граф Толстой. Но, должно быть, никто не знает молитвы, которая может спасти автора «Мертвых душ». Как ни тяжелы его физические страдания, может случиться еще худшее: «Тягостнее всего беспокойство духа, с которым труднее всего воевать», – жалуется Гоголь. Его смятение дошло до того, что он послал записку священнику:
. «Приезжайте ко мне причастить меня, я умираю…»
Николай Васильевич очнулся, сидя в кресле, и долго прислушивался к себе. На столе лежала раскрытая тетрадка «Мертвых душ», но отчужденными, осуждающими глазами смотрит Гоголь на свое создание.
Конечно, он мог бы вывести еще целую вереницу «коптителей неба», подобных Тентетникову, Петуху, полковнику Кошкареву или генералу Бетрищеву. Но разве в них дело? Ему нужна другая, грозная вьюга вдохновения, которая, как верил он раньше, подымется из облаченной в святый ужас главы его, – тогда почуют люди величавый гром других речей.
Автор «Мертвых душ» возвращается мыслями и поместье Скудронжогло. Нет нужды поднимать вопрос о государственных перестройках в России, если помещики создадут изобильные хозяйства на благо и себе и подопечным крестьянам. Но сколько ни присматривается автор к почтенному Константину Федоровичу Скудронжогло, сколько ни беседует с ним, одна мысль терзает Гоголя: его покинула способность творить! Ему не приходит в голову, что никакой художник не может создать то, чего нет в жизни.
Жизнь говорит о другом. Написано ведь и в продолжении «Мертвых душ», что в Тьфуславльской губернии голодает народ; сказано, что взбунтовались мужики против помещиков и капитанов-исправников; сказано, что весь город отдан в незримую власть юрисконсульту и паучьей его сетью решительно все оплетено… Все сказано, но не показан путь спасения.
А смерть, может быть, опять стоит у него за спиной, и ничего из сочинений его, нынешнего, не останется России. Новая, еще неясная мысль рождается у Гоголя: может быть, его письма, писанные к разным лицам, окажутся полезны всем русским людям?
Гоголь метался между Франкфуртом и Гомбургом, где открылись целебные воды. Гомбургские воды не помогали.
В сумерках, сменивших теплый июньский день, Гоголь, вернувшись во Франкфурт, неслышно проскользнул наверх, чтобы не тревожить ни Василия Андреевича, ни его супругу. Не зажигая огня, оглянул свое жилище и с отрадой убедился, что сумрак овевает привычные вещи, никакие призраки не дерзают нарушить его одиночество. Но в ту же минуту возникла перед глазами полузабытая картина.
Юноша сидит подле печки. В отсветах пламени все яснее рисуются черты лица сидящего. Он развертывает какие-то тоненькие книжки и, едва заглянув в них, одну за другой бросает в огонь. Потом сумрак окутал смутно знакомую комнату, и все исчезло.
На столе у него лежало произведение, за пороки которого должен держать ответ перед богом и людьми не наивный автор «Ганца Кюхельгартена», бросившийся в литературу с опрометчивостью молодости, но умудренный жизнью писатель, слова которого ждет Россия. Нет ему прощения, если ложно или обманчиво будет это слово.
Но работать не мог. Он писал Смирновой:
«Всякое занятие умственное невозможно и усиливает хандру, а всякое другое занятие – не занятие, а потому также усиливает хандру. Изнурение сил совершенное».
Но в этом же письме Александра Осиповна прочитала среди многих поручений еще одну просьбу Гоголя. Ему понадобилась книга, на днях вышедшая, – что-то вроде «Петербургских сцен» Некрасова, которую очень хвалят и которую Гоголю хотелось бы прочесть.
Речь шла о сборниках «Физиология Петербурга». Автор «Мертвых душ», одолеваемый болезнью, измученный мыслью о творческом бесплодии, с прежней жадностью хотел «слышать всю жизнь».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?