Текст книги "14. Женская проза «нулевых»"
Автор книги: Алиса Ганиева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Электрический свет погас. В окно проник молодой месяц, и находившиеся в комнате почувствовали, как вечер превращается в ночь…
Анастасия Ермакова
Анастасия Геннадьевна Ермакова родилась в 1974 году в Москве.
Окончила Московский металлургический институт и Литературный институт им. А.М.Горького.
Шеф-редактор отдела национальных литератур в «Литературной газете».
Публикуется с 2002 года. Проза, критика и эссеистика печатались в журналах «Арион», «Дети Ра»,
«Дружба народов», «Знамя», «Октябрь» и др.
Стихи и проза Ермаковой переведены на болгарский, македонский, венгерский языки.
Автор книг: «Осторожно, хрупко!» (М.: Вест-Консалтинг, 2006), «Точка радости» (М.: Молодая гвардия, 2010).
Лауреат премии им. М.Ю.Лермонтова (2010), дипломант Бунинской премии (2011).
Мамаиха
Вообще-то звали ее баба Надя. Она отворяла свою калитку, когда мы, малышня, гурьбой проносились мимо, и, схватив кого-нибудь из нас за руку, спрашивала: «Ты это чей же такой будешь?» Ребенок дико визжал, вырывался и убегал, хохоча на всю округу.
Это была старуха лет семидесяти, высокая, худая, всегда нелепо одетая, с добродушным лицом и странным взглядом – смотрела так, будто вот-вот скажет что-то важное, откроет тайну.
Она жила на даче круглый год, держала в своем хозяйстве козу и кроликов, бодро шныряла целыми днями туда-сюда по двору, сажала, полола, удобряла. Старик ее, дед Сергей, был уже плох, постоянно кашлял и часами лежал на открытой веранде, обложенный старыми журналами «Наука и жизнь», медленно листая скрюченными желтыми пальцами покоробленные сыростью страницы.
Меня Мамаиха знала хорошо – мы с ее внуком Сашуней трех лет от роду мылись однажды вместе, в одной ванночке. Эту трогательную историю она рассказывала мне потом много лет подряд с неизменным восторгом.
– А, Катюша! – окликала она меня, восьмилетнюю. – Куда это ты бежишь, деточка?
– Купаться, баба Надь, – бросала я и исчезала.
– А как мама-то?! – кричала она мне вдогон.
Но я делала вид, что не слышу, – вот интерес болтать со старухой! Мы любили подшучивать над ней. И каждый раз придумывали новые шалости.
– Баба Надь, баба Надь, – орали мы наперебой возле ее дома.
Она выскакивала испуганная, в детской панамочке в горошек, с тяпкой в черных земляных руках.
– Баба Надь, коза твоя в лес убежала, а там ее кабан задрал! Честное слово, сами видели, – врали мы, еле сдерживая смех.
Мамаиха бледнела, бросала тяпку и бежала в лес. А мы, хохоча, прятались за соседний дом и ждали ее возвращения…
Или притворялись, что кому-то из нас плохо, ребенок ложился прямо на дорогу, разумеется, напротив ее дома, стонал и звал на помощь. И каждый раз Мамаиха простодушно верила нашим выходкам – выбегала, охала, суетилась, бежала в дом за какими-то лекарствами, а мы тем временем сматывались.
Мы смеялись над ее валенками, которые она не снимала даже в жару, над ее голубой наивной панамкой в белый горошек, над ее байковым цветастым застиранным халатом, на котором давно не было пуговиц, и вместо них, в двух местах, полы скреплялись большими поржавелыми булавками.
Нас забавляло, что вот она, такая старая, несуразная, еще живет на свете, непонятно зачем, со своей глупой козой и больным кашляющим дедом.
И казалось, Мамаиха была год за годом всё такая же и не старилась вовсе, а потом, вдруг, в одно какое-то лето, всё изменилось: я выросла, старуха сгорбилась, дед умер.
Исчезли куда-то ее коза и кролики, медленно и вяло обихаживала она свой огород. Трава постоянно опережала ее усилия, и отвоеванные старухой куски черной земли вновь накрывала волна сорняков.
К тому же она стала плохо слышать, и, пользуясь этим, мы, уже не дети, а четырнадцатилетняя шпана, забирались ночью к ней в сад и воровали сочные, необыкновенно вкусные яблоки, хотя у каждого из нас росли точно такие же.
Мамаиха всё так же часто выходила на дорогу, но теперь просто так, без дела, грустно глядя подслеповатыми глазами по сторонам, будто искала чего-то. Увидев меня, улыбалась и никак не могла вспомнить мое имя, поэтому долго перебирала сразу несколько, быстро и как-то виновато, словно боялась, что я не дослушаю и уйду.
– Это кто же?.. – щурилась она. – Ирочка-Леноч-ка-Катенька?
– Катя, Катя, – говорила я, уже раздражаясь и торопясь пройти. Да и о чём мне было говорить с ней?..
Она долго смотрела мне вслед, сгорбленная, в своей горошковой панамочке и всегдашних валенках, смотрела на пыльную белесую траву, на острых веселых ласточек, на ускользающую жизнь…
– Одна я совсем, – сказала она мне как-то, – ты бы зашла в гости к старухе…
И я старалась не ходить по той улице, где она жила, – снова ведь прицепится: «Ирочка-Леночка-Катенька?» – и начнет рассказывать, как я и ее внук Сашуня мылись в одной ванночке. Скучно это.
Потом прошло еще несколько незаметных лет.
Я окончила институт и вышла замуж. Выбиралась на дачу всё реже…
Увидев однажды Мамаиху, я не сразу узнала ее. Это было существо почти согнутое пополам, будто она хотела кому-то поклониться в ноги, да так и замерла вдруг на полпути, с большим горбом на спине и трясущейся головкой. Существо стояло на дороге напротив своей калитки, опираясь на березовую сучковатую клюку, и напряженно всматривалось вдаль. Голова тряслась так, что, казалось, она наотрез отказывает в чем-то невидимому собеседнику.
– Здравствуйте, баба Надь.
Старуха вздрогнула, затрясла головой еще сильнее, нервно шаркнула клюкой о пыльную щебенку.
– Я – Катюша, не узнаете?..
С минуту она силилась вытащить из своей памяти зыбкий клочок прошлого, угадать в дрожании моего имени знакомые звуки.
– Ка-тю-ша? – наконец пробормотала она по слогам, словно так ей было легче справиться с забвением, и снова замолчала.
Нет, не вспомнила.
– Ну помните, я Катенька, Катя, мы с Сашуней в одной ванночке мылись!..
Она встрепенулась, сжала узловатыми пальцами клюку, закивала, заплакала.
– Катюша, деточка ты моя… Катюша… – приговаривала она, – какая ты большая-то стала! Выросла-то как!..
Голос ее дребезжал, трясся вместе с головой, обрывался, возникал снова. Она потянула меня за руку, в дом. К своему удивлению, я согласилась.
Ее сад весь зарос высокой густой травой, и редкие цветы были почти не видны, не могли вырваться из тугих и крепких травяных пут. Никакой живности здесь уже давно не было.
В доме пахло опрятной старостью, комнатным солнцем и пряниками.
– Сейчас чайку, – хлопотала она и глядела на меня ласково и неотрывно, будто не верила, что у нее и вправду гостья.
– Давайте я помогу…
– Нет-нет, – испугалась она, – я сама, сама.
Выцветшие зеленоватые обои с кувшинками, старое, с мутным зеркалом, трюмо, книжный шкаф с перекошенными створками, забитый «Наукой и жизнью», посекшиеся желтенькие занавески на окне. За окном – яблони. Яблони… Воспоминание, острое, как укол булавки, – вкус этих яблок…
На стене – «Утро в сосновом бору», где веселые медвежата радуются рассвету, как сто, двести лет назад, и довольно большая фотография лихого усатого красавца в рубашке с расстегнутым воротом.
Засахаренное варенье, пряники и вазочка карамелек из моего детства. Сейчас и не купишь таких.
– Баба Надь, а кто это? – снова смотрю я на фотографию.
– Ах, это… Это мой Сергей, еще в женихах здесь, – оживляется Мамаиха. – Ух, и любил же он меня. Шибко-шибко!
Пытаюсь вообразить ту далекую шибкую любовь и соразмерить кашляющего старика на веранде, которого уже и нет на свете, с его счастливой черно-белой молодостью.
– Он ведь украл меня, Сереженька-то, – таинственно сообщает старуха, – ночью, на лошадях, я испугалась ужасть как. Отец-то у меня – у-у-у! – строгий был – ни в жисть, говорит, этому балаболу тебя не видать! Я – в слезы, а отец на своем стоит. Да Сережа-то мой тоже не промах – украду, говорит, и всё тут. И украл. Во как! Я, говорит, в тебя насмерть влюбился и всю жизнь, говорит, любить буду…
– А отец?
– А что отец! Дело-то уж сделано. Ничего, простил потом – дочь ведь.
Смотрю на сидящую напротив меня девяностолетнюю полуживую старуху и представляю ее юной, тонкой, счастливой, мчащейся ночью на лошадях, и вдруг замечаю, что ее глаза глядят на меня неправдоподобно молодо.
– Можно я буду иногда заходить к вам?
Удивляется, долго глядит на меня, не верит, что я всерьез.
– Может, помочь вам, – смущаюсь я, – и так просто – поговорить…
– Заходи, деточка, заходи, – наконец кивает она и долбит прыгающей в непослушных руках ложкой окаменевшее варенье.
Снова смотрю на фотографию молодого деда Сергея и снова представляю его в ту зимнюю ночь – дерзкого, влюбленного, живого.
Прощаясь, Мамаиха сует мне в руку горсть своих ветхозаветных карамелек.
В то лето я так и не пришла к ней. А на следующее – она не приехала.
Несколько лет дом ее стоит заброшенный. С крыши ветром срывает куски старого рубероида. Краска выцвела от дождей и солнца и облупилась. Крыльцо покосилось вбок, и трава тут же захватила его врасплох и дерзко проросла между деревянными прогнившими ступенями. Никто не живет в этом доме. Сиротливо щурятся от солнечного света его темные окна. Кругом – только наглая, обезумевшая от свободы трава.
Иногда я беру одну из подаренных мне карамелек, и сосу ее, перекатывая, точно камешек, во рту, и чувствую, как она уменьшается и начинает таять.
Тогда я прокручиваю назад хрупкое ломкое время: мне восемь лет, и я не пробегаю мимо, а останавливаюсь поговорить с Мамаихой. А когда ребята шутят про козу, кричу: «Не верьте, не верьте, они все врут!»
А вот я – подросток, и я не ворую яблоки в ее саду, не избегаю встреч с назойливой одинокой скучной старухой. Подхожу к ней и говорю: «А я к вам, в гости. Расскажите мне о себе. Как вы жили? Кого любили?» И она улыбается и долго-долго рассказывает мне счастливые снежные небылицы.
Недальнее плавание
Приятно заснуть ненадолго, а проснувшись, увидеть всё тот же томный пейзаж: зыбкий контур гор, спокойная бирюзовая прохлада моря, стремительный белый катер, горячий даже на вид песок и под зонтами на шезлонгах – разомлевшие от жары курортники. Рядом со мной лежит отец. Он в синих плавках и белой капитанской с якорем кепке. Он давно разведен с моей мамой и женат на женщине, сидящей подле него на песке и помогающей строить хорошенькому пятилетнему мальчику что-то похожее на большой муравейник. Из моря, мокрый и радостный, выходит еще один мальчик, постарше, и присоединяется к ним.
Отец поворачивает ко мне голову:
– Жарко… Пива хочешь?
– Нет.
– А поесть?
– Нет.
– А я, пожалуй, выпью. – Он запрокидывает голову и долго, жадно пьет. Потом вытирает тыльной стороной руки влажные губы. Бросает пустую бутылку в пакет и снова закрывает глаза. Пытаюсь представить, какой он сейчас ощущает вкус: морской соли с пивом…
И мы опять молчим. Он слушает роман, его жена и сыновья заняты недолговечной постройкой, я бездумно смотрю на море.
Мне нравится загорать, нравится плавать, нравится объедаться вечером в ресторане креветками и печеными осьминогами, а ночью, лежа в душном номере, думать об этом курортном рае, о том, что я должна быть здесь счастлива, но ничего подобного не испытываю.
Иногда я подхожу к отцу и пытаюсь заговорить, но разговор получается холодным и неживым, как воздух из кондиционера.
Я честно играю с братьями, но не чувствую никакого родства, я учу маленького алфавиту, но никогда не смогу объяснить ему, из каких букв состоит слово счастье – эти семь букв, стоя друг за другом, редко оправдывают свое соседство и почти никогда не совпадают с собственным смыслом.
Малыш берет меня за руку и тянет к морю. Я подчиняюсь. У него смешной круг с глупой добродушной коровой, он отчаянно бьет по воде руками и верещит; он никуда не плывет, но взволнован предвкушением своего недальнего плавания. Терпеливо объясняю ему, что надо делать руками и ногами, но у него ничего не получается; потом, передав его встревоженной мамаше, уплываю туда, где кончаются буйки, где море свободно от голов, где вода холоднее и синее.
Мало что осталось в моей памяти от классической Греции. Только мерцающие пустяки: очень вкусное шоколадное мороженое в тенистом афинском кафе, усталое потное лицо негра, продающего на пляже никому не нужные музыкальные диски, белая фуражка загорелого отца, розовые, скрюченные осьминоги в таверне на берегу, теплые неторопливые вечера, остро пахнущие морем.
Почему-то все эти греческие две недели было жаль отца – я видела, как он изо всех сил старается быть беззаботным туристом: он много пил и громко смеялся, оставлял чересчур щедрые чаевые и без конца целовал своего маленького сына. Разыгрывал какой-то безудержный припадок счастья. И хотел, чтобы он случился со всеми нами.
Лучшим было время, когда стихала дневная жара, и мы все вместе шли прогуляться по оживленному маленькому поселку; зажигались огни, многочисленные шумные таверны наполнялись голосами и рыбными запахами, улицы – праздными нарядными людьми, пахло медленно остывающим солоноватым солнцем.
Я брала отца под руку и говорила:
– Хорошо, да?
И он кивал.
В ресторанах я пила много вина – не знала тогда о том, что беременна.
Я ревную. Тридцатилетняя, ревную отца к его двум маленьким сыновьям, особенно к младшему. Ревную, когда он покупает им мороженое, когда целует их, когда смеется над их глупыми выходками… Смотрю на его цветущую жену и вспоминаю свою мать, поседевшую, выцветшую, как старая фотография, с растворенной в глазах болью. Именно растворенной. Как таблетка в стакане. В воде прожитых в одиночестве лет. Вспоминаю, как она сидит иногда в кресле и смотрит в окно. Там ничего не видно – кусок неба да крыша соседней пятиэтажки, а она сидит и смотрит. И молчит. А я смотрю на нее. И мне страшно. Включаю телевизор, она поворачивает голову. Взгляд тихий и отрешенный. А у жены отца взгляд громкий, оглушительный, в нем озорство и превосходство любимой женщины. Она рассказывает мне анекдот, мы вместе смеемся, и отец говорит: «Рад, что вы подружились». Странно – я не чувствую к ней неприязни. То, что она уже много лет живет с моим отцом, кажется мне всего лишь недоразумением, чем-то ненастоящим, будто это такая игра и однажды, когда все участники устанут от нее, всё будет по-прежнему.
– Вы же взрослая женщина, – терпеливо объяснял психотерапевт, к которому я обратилась незадолго до поездки, – и ваша ревность абсолютно неоправданна, впрочем, случай довольно банальный. Прежде чем приступить к лечению, мы должны выявить первопричину вашей ревности. Скажите честно, возникало ли у вас когда-либо сексуальное желание по отношению к отцу? Подумайте хорошенько.
Я честно задумалась.
– Нет, не возникало. Хотя…
– Так-так, что – хотя? – оживился он.
– Сны несколько раз снились.
– Сны? Какого содержания?
– Эротического.
– Поподробнее, пожалуйста.
– Ну, мне снилось, что я… что мы… занимались любовью. Правда, всё было размыто, нечетко. Будто это и я, и не я одновременно.
– А отец был точно отцом?
– Да, отец был точно отцом.
– И часто вам такое снилось?
– Раза три, наверное.
– А как давно вы видели последний сон?
– Года два назад приблизительно.
– Так, – удовлетворенно кивнул он, – всё понятно.
– Доктор, – попыталась возразить я, – проблема не в этом. Дело в том, что я не ощущаю его детей моими братьями и, как ни стараюсь, никак не могу полюбить их.
– И вас это беспокоит?
– Очень.
– Так чего же вы хотите?
– Полюбить их.
– Полюбить?..
Да, да, мой милый доктор, вот именно. Я хочу полюбить. И не могу. Не получается. И не надо осыпать меня, как конфетти, сложными терминами, не надо спрашивать всякую чушь, не надо давать бесполезные советы типа совместной поездки на отдых…
Утро нашего последнего дня перед отъездом. Мы снова на пляже. Отец дремлет, обсыхая после купания. Его жена играет со старшим в карты и сердится на младшего, который хватает их и мнет, пытаясь завернуть в мокрое полотенце. Я смотрю на море. Мне надоело купаться, надоело смотреть на него.
Ни о чём не думать, ничего не делать – просто лежать под чужим жестким солнцем. Долго-долго. До обморока. Чувствовать, как непривычная нежная боль прижилась в животе. Все двенадцать дней, что мы провели тут, меня не оставляет ощущение какой-то тяжести, нависшей беды. Мне вдруг хочется сказать отцу что-нибудь доброе.
– Пап, – говорю тихо, но он не слышит.
– Пап, – снова зову я.
Он открывает глаза и приподнимается на лежаке.
– Что, купаться, что ли, пора?
– Нет, пока еще нет. Я просто хотела сказать… Хотела сказать тебе… Хотела поблагодарить за путешествие. Всё очень здорово. – Слова разбежались, и я осталась одна посреди изнуренного жарой пляжа.
Мне хотелось признаться ему в любви. Рассказать о том, как не хватало его все пятнадцать лет. Как я жила без него. О чём думала. Обнять и прижаться щекой к его колючей соленой щетине.
– Ну и хорошо, что тебе понравилось, – он рывком встает. – Пойдем поплаваем.
– Возьмите с собой Илюшу с Сашей, – говорит его жена.
Мы заходим по щиколотку в воду, и отец говорит: «Мы с Сашкой поплывем подальше, а ты с Ильей тут, недалеко от берега, ладно? Потом поменяемся».
Илья оставил свой круг на берегу, и я снова учу его плавать. Он сильно колотит воду руками и ногами и хохочет. Отец, отплывший уже довольно далеко, машет жене, стоящей на берегу, рукой. Она пристально наблюдает за маленьким сыном. В сущности, никому нет до меня дела. Я смотрю на смеющегося ребенка, он очень легкий, и мои руки почти не ощущают его веса. Если я сейчас отпущу его, он не достанет дна. Никто не успеет его спасти: рядом никого нет, ни отец, ни его жена не успеют доплыть. Как легко – взять и просто убрать руки. Наверно, я как-то странно смотрю на него, потому что он вдруг перестает смеяться. В глазах – испуг.
«Я хочу к маме», – просит Илья. Цепко, как обезьяна, карабкается по мне, крепко обхватывает руками и ногами. Я обнимаю его. Он целует меня куда-то в подбородок.
Мы оба дрожим, когда выходим на берег.
Подходит довольный отец, за ним идет Саша, старший сын.
Я сижу и плачу, глядя на море.
– Ты что? – спрашивает отец. – Болит что-нибудь?
Вновь ощущаю, как тревожно тянет низ живота – там настойчиво зреет непрошеная жизнь.
Вечером я не иду ужинать. Мне хочется лежать одной в темноте пустого номера.
Отец подходит и, как маленькую, гладит меня по голове. Я беру его руку и на одно долгое, пятнадцатилетнее мгновение прижимаюсь к ней щекой.
Полина Клюкина
Полина Алексеевна Клюкина родилась в 1986 году в г. Пермь.
Окончила Литературный институт им. А.М.Горького (семинар прозы). В настоящее время – студентка
МГУ Печати (факультет журналистики).
Рассказы впервые были опубликованы в 2009 году в журнале «Новый мир».
Автор книги «Дерись или беги» (М.: Астрель, 2012).
Лауреат премии «Дебют» 2009 года в номинации «Малая проза».
Танюшка
На всей земле у него было только два дорогих существа: его собака Юнгур и Танюшка. Матерился он не по-божески, пил водку как сволочь, шесть литров за два дня, никогда не пьянел, спал по четыре часа в сутки. Всё остальное время он выходил на лестничную клетку, встречал ее соседей и рассказывал им, как любил ее тридцать лет и как до сих пор любит. Она выходила за ним, тоже встречала соседей, маленького Гришку с санками, тетю Тамару из тридцать второй. Он сжимал кулаки и скрипел зубами, когда Гришка взбирался к ней на руки, отталкивал Гришку, хватал ее и прижимал к себе: «Не трогать! Это моя женщина!»
Но это была не его женщина: замужем она была не за ним, а теперь и вообще была не замужем. Законный супруг лет пять уже жил в другой семье, воспитывал чужого ребенка и приходил в гости. Все куда-то со временем делись, и остались только соседи. Дочь вышла замуж, сын подал объявление и отправился в Нижневартовск. Таня осталась одна на самой окраине самого крайнего города на Урале. Тоже отправила объявление: «Меня зовут Татьяна Владимировна, хочу работать вахтой кладовщиком или завхозом, десять лет отработала техником и т. д.», ждала ответа, да так и не дождалась.
И тут к ней в дом явился мужик. Ни разу не молодой, раньше рыжий, теперь – седой. Воспитал пару дочерей и всех своих жен в каждом российском городе. Построил дома в Петербурге, Самаре, Полтаве, Челябинске, купил джип, три года скрывался от розыска в Австрии, дружил с властями, ворами, убийцами. Он спешил к Тане, уверенно как никогда. Добирался всё так же мимо сталактитовых пещер и через правый берег Сылвы. Спустя тридцать лет Танюшка была там же, на том же месте и в том же городе, среди платообразных массивов и рек, не позволявших никому выбраться. Он мог пройти два километра по шоссе Пермь – Соликамск через Ледяную гору, а мог бежать пешком от автовокзала, мог просто приехать к ней на машине или же вплавь пересечь Сылву. Теперь-то он знал – она не прогонит его, не отправит к жене, к дочерям, не отправит на зону и, может, даже уложит спать. Когда оставались вдвоем, он говорил, что женится, что она родит ему сына. «Это дело святое, – говорил он задумчиво, – сына вправе родить только любимая женщина». Таня усаживалась неподалеку и отвечала ему, что ни за что она с ним не останется, что не любила его никогда и не полюбит, а матка у нее уже три года как вырезана.
У него все Танюшки – Ирка, Надька, они поправляют его, а он говорит: «Мне похуй, как всех вас зовут», и продолжает их величать Танюшками. Она ушла спать, а он завалился к соседям. Напоил их водкой, разгорячил, раззадорил, а потом на всю Молдавскую на них лаял: «Тихо! У меня Танюшка моя спит!» Вот какой клад прибыл сегодня к ней и прервал ее одиночество. На три дня занял ее готовкой, стиркой, уборкой. И пока она занималась, он сидел рядом, смотрел на нее и приговаривал: «Жена должна дома сидеть, мужа встречать и собаку кормить». Не будет этого, – отвечала Таня, а у него на глазах появлялись слезы. Походил он в такой момент на своего пса, на Юнгура: то ли преданностью, то ли повадками пастуха. Такие особи вечно могли удерживать скот, за то и ценились – поспешнее остальных пробирались сквозь стадо и юрче других уворачивались из-под копыт. А если опасность – эти псы всегда подавали голос. Они издавали отпугивающий, свойственный только им дикий звук – что-то среднее между лаем и воем.
Затем наступила ночь. Таня давно так не волновалась, она провела эту ночь на кухне, сидя за столом, потом долго стояла возле окна, на улице было привычно темно и пусто. Смотрела в ровное свое отражение. Во тьме не было звезд, только фонарные блики по краям рыжей дороги. Поселок светился горящими помойками, где с вечера продолжали рыться собачьи души. Танюша с блаженным ужасом наблюдала себя в этом окне, в этом поселке и городе, среди сугробов, пятиэтажек и располневших бараков, автобусных остановок, колючих проволок и промкомбинатов. Всё, что сегодня происходило, спорило со вчерашним днем и всей Таниной одичалостью, всем происшедшим за тридцать лет: парчовым платьем, мужней грыжей на позвоночнике и последующей операцией, желтыми стенами палаты и его пением, «Голубым вагоном», под наркозом… И вот уже этот – сначала вошел в квартиру, затем в комнату. Расшнуровался, разулся, снял пальто, затем лисью шапку. Снял у порога носки, куртку, свитер и майку, бросил всё в угол и вот уже третий день ходит так по квартире.
В семьдесят девятом Таня приехала в Ломь, устроилась на работу, он в это время был в Кунгуре, оканчивал автотранспортный техникум. Увидел ее однажды в клубе и сразу влюбился. Всё чаще уезжал к ней. В тот сентябрь он был каждые выходные. Со слезами счастья в глазах, готовый тузить и вздирать всех парней, что толпились возле нее. А она оскорбляла его. Выгадывала такие моменты, чтоб слышал каждый ее ухажер. Он всё проглатывал и только одно повторял: «Люблю я тебя, Танюшка». Наверное, казаться покорным ему было не очень тяжко, однако тяжко такая покорность доставалась его матери. Когда сделали предложение учиться в Москве, мать от радости плакала, потом уговаривала сына пойти в институт и снова плакала. Зато отец только матькался, плевал в пол и растирал. А он снова поехал к Тане: «Если станешь моей женой – пойду в институт, а если не станешь – пойду в армию». И сразу ушел в армию.
Таня вышла замуж, начались бесконечные дрязги и дети. А потом снова Ломь. Тогда-то он и явился. Духом мечтал о дембеле, собирался парадки делать да дембельские альбомы, а сам черт знает откуда достал ее адрес, откуда-то вызнал, что мужа с детьми дома не будет. И вскоре они уже сидели на кухне, Таня молчала, а он говорил. Танюше было неловко и даже тесно, перед ней сидели золотистые лычки и обшитые белой тесьмой кантики, а она всё никак не могла отпустить мысль, что вот сейчас она делается преступницей, вот сейчас изменяет мужу. «Лишь бы скорее убрался», – думала Таня и нервно крутила подол. Он разорялся о своей поломанной жизни, а Таня любила мужа.
Через год его стали разыскивать, и он снова приехал к ней. Хотел выкрасть Танюшку вместе с детьми, спрятать поглубже в Кунгурской пещере – терять ему уже было нечего. В тот момент он был уже в розыске за угон, попутно на него скидывали убийство, которое совершил глава Кунгурской администрации, теперь важен был только ее ответ. Но как только встретил ее мужа, выслушал все мольбы оставить супругу дома, тут же решил отложить кражу. Его охватила такая жалость, что даже самая бессмертная любовь стала вдруг ни при чём. Это была совсем не та жалость, что имитировала любовь, другая совсем, человеческая. И тогда он напился.
Поехал попутками к матери, добрался до автовокзала и там стал просить таксиста довезти его до границы. Тот отказался и тут же выпал из своей новой «шестерки» в грязь, понесся за ней, отъезжающей, но куда там. Машина неслась в абсолютном земном аду на самой большой скорости, как это и полагается при угоне, среди буйного зеленого мрака, плотного пейзажа. Затем – одинаково белый цвет и легкий испуг, как будто хрустела ветка, за ней – ствол, и вот – уже корень. Запекшимся ртом он бьется о лобовое стекло, но боли уже не чувствует. И тут же явился новый и свежий треск, начинался он с корня, переходил на ствол и совсем скоро – на ветки. Гул торможения, и он уже на земле: со сломанной ногой, со сломанным ребром и трещиной в черепе. Знает, помнит, что его ищут, и потому решает карабкаться и ползти через лес, через густую безнарядицу веток, через болота. Жрать траву и искать воду в низинах. Потом поселки и глухие заброшенные деревни, граница и Австрия.
Спустя годы он вернулся в Россию, всё так же объявленный в розыск, с заросшими переломами и длинными изгибистыми рубцами у рта. Вернулся, чтобы снова увидеть Танюшку, чтобы впервые ее целовать, но только в этот раз муж оказался дома. После ящика «Советского шампанского», выпитого на троих, муж позвонил в милицию и тут же сам дал показания, сдал его на двенадцать лет. На «веки вечные», как казалось ему тогда и как кажется всякому, кто пытался хоть раз думать о времени.
На всей земле у него было два дорогих существа: его собака Юнгур и Танюшка. Матерился он не по-божески, пил водку как сволочь и как сволочь умел любить. Он встал, надел валенки на босу ногу и голый по пояс вышел в подъезд. Он бил в соседскую дверь кулачищем, в свойственной только ему одному манере дико голося: «Танюшка, открой, пить будем!» – это было что-то среднее между лаем и воем.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.