Текст книги "14. Женская проза «нулевых»"
Автор книги: Алиса Ганиева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
Вариант нормы
Понедельник на работе – тяжелый день, все поступившие за выходные острые больные должны быть с анализами. Дома к вечеру силы есть только на то, чтобы приготовить самое простенькое и свалиться. Аркаша придет только часов в девять, когда всё простенькое уже остыло. У него два денежных урока практически за городом.
Я жду его на кухне, каждые полчаса зажигая газ под сковородкой – поддерживаю огонь в очаге и держу шкуру мамонта над входом в пещеру чуть отогнутой. Пусть он издалека чувствует мое ожидание. Я, кажется, знаю об этих уроках всё. Девочка шести лет – капризная, с такой же капризной и настырной бабушкой. Бабушка рвется присутствовать, отвлекает. Аркаша тоже нервничает и отвлекается, у него падают ноты, мягкие хозяйские тапочки застревают между педалями пианино. Выставить бабушку в другую комнату, чтобы не мешала, у него не хватает духа. Девочка мне представляется толстенькой и курносой, с мелкими белыми кудряшками. Часом позже – другой урок, совсем уже взрослый мальчик, старшеклассник, готовится к конкурсу. Десять раз меняли репертуар и всё еще в поиске. Аркаша едет с пересадкой на двух автобусах, в пути продолжая выстукивать на поручне задней площадки недоступные мне пассажи. До моего спального района он добирается как выжатый лимон. И лицо его действительно будто кто-то взял невидимой рукой и сжал, опустив уголки рта, заломал складки худых щек и утрировал скулы.
Сейчас пришел и кинулся в ванную, как всегда, отмывать въевшийся за неделю кошачий запах. У него квартира в ветхом фонде, АГВ, плохой напор. У меня – обычная «панелька», второй этаж, включай воду, какую хочешь, хоть кипяток. Аркаша целый час медитирует в ванной – отдыхает.
Я рада, что он пришел. И я кричу ему из кухни в шум воды:
– Я так рада, что ты пришел!
Кричу не очень громко. Вода рушится на дно ванны.
– А? Что ты говоришь?
Падает на пол что-то пластмассовое, а потом сразу что-то железное. Я включаю газ и опять ставлю сковородку.
Я так рада…
Я часто говорю с ним, пока он в ванной. Говорю, пока он не слышит, скорее не ему и не с ним, а просто пробую, как все эти слова будут звучать в моем исполнении.
Я люблю тебя!
Я люблю тебя?
Я люблю тебя.
Он не слышит, не знает правды. Он многого обо мне не знает. Мы два года вместе, он просто приходит пару раз в неделю. Я говорю, что соскучилась, ждала. Он под защитой дверной филенки и грохота струи. Ничего не подозревает. Роняет бритву и баллончик с пеной, ищет полотенце. Мы садимся ужинать под абажур, купленный мной. На мою клеенку в красную вишню и на мой диванчик, выдуманный из старого сундука. Он у меня в гостях.
– Нина, каким можно полотенцем? – водопад обрывается, мой старый кран издает короткую журчащую трель и в финале роняет несколько гулких капель.
– Любым, можно любым! – Скрипит мокрая ступня о дно ванны, и опять что-то падает глухо и сдавленно, видимо, задел локтем вешалку.
Иногда он приезжает на субботу и воскресенье, от меня ходит по ученикам. Расписание у него в толстом потрепанном блокноте, с множеством вставленных и вклеенных листков. Блокнот обычно перед уходом падает в прихожей, и мы елозим по ковру, пытаясь собрать его содержимое воедино. Я немножко ворчу, он оправдывается. После обеда Аркаша спит на диване, или читает, или разбирает ноты («жаль, у тебя нет инструмента»), а я пеку мой фирменный пирог из слоеного теста или варю его любимый рассольник. Кручусь по хозяйству и чувствую спиной, как Аркаша живет в соседней комнате. Дышит, кашляет, шмыгает носом, в очередной раз что-то роняет. В такие дни мне кажется, что у нас семья. Я ловлю себя на том, что, стоя у плиты, глупо улыбаюсь сама себе. А потом Аркаша уезжает домой, возвращается мама, перемещая меня сразу из семьи воображаемой в семью реальную. Только иногда поздно вечером, когда мама уже ушла к себе и легла, я продолжаю играть в прежнюю игру. Воображаю, что Аркаша здесь, со мной. Я в кухне – он в комнате спит, и нельзя шуметь. Или он в ванной, а я несу ему чистое полотенце. И позже – я уже легла, а он пошел попить воды. Тогда я двигаюсь к стене и жду. Однажды мама громко позвала меня к телефону. Я в этот момент пекла блины, увлеклась и вся целиком была в игре. «Тихо, ты чего так кричишь, Аркаша спит!» – «Кто спит?» Хорошо, что мама у меня слегка недослышивает, тем более у нее в комнате работал телевизор. «Никто, никто, мама, сейчас подойду…»
Мама говорила: «Заведи собаку, я не возражаю». Некоторое время назад меня эта идея очень воодушевляла. Я даже книгу купила с разными породами, выбирала, советовалась. У нас никогда не было собак. Надо кормить щенка четыре раза в день, гулять утром рано в мороз и дождь, а потом еще днем и вечером. И самое главное: уходя на работу, оставлять его одного. Совсем одного. Вряд ли он сможет придумать себе виртуальных хозяев, сидящих в соседней комнате. Не завела. «Ну, кота…» Одинокая женщина с котом, фу… Буду коллегам рассказывать, как у меня кот ел, как спал. И все будут думать – да, вот одинокая Нина Иванова, ей больше поговорить не о ком. Отказалась и от кошки. Канарейки, хомячки и рыбки были отвергнуты по соображениям отсутствия интеллекта и бесполезности для общения. Поэтому я – одинокая женщина с кактусами.
Кактусы создают минимальную иллюзию семьи, требуют хоть и редкого, но ухода, подкормки, поливки. Ночью они видны мне с дивана, закрытые на подоконнике маминым тюлем, но хорошо освещенные уличным фонарем. Стройные и коренастые, ушастые и разлапистые, они, мне кажется, исполняют в темноте особый кактусовый танец – менуэт или мазурку, сцепившись колючими зелеными конечностями. Маме милей фиалки, но зато мои племянники Нюся и Димыч от кактусов без ума. Они клеят на них бумажные рожицы – глаза и улыбки, переставляют в причудливые позы, раскладывают разноцветные камушки и заселяют в горшки пластмассовых динозавриков. Хотят, чтобы тетке было веселее.
Мне веселее. Мне ужасно смешно смотреть на этот пыльный доисторический мир на окне. Рядом в книжном шкафу на видном месте лежит папка с рисунками и стоят самодельные подарки, которые ребята успели понаделать для меня в садике и начальных классах. Они сейчас редко приходят: Димыч забегает раз в неделю между школой и бассейном «похавать бабулиного борща», а Нюся, которая на следующий год вообще заканчивает школу, – и того реже. Я имею полное право по вечерам отдаваться сантиментам, перебирать пластилиновых зверей и рассматривать карандашные рисунки с корявыми подписями по нижнему краю. Вспоминать, как я забирала их малышами из садика и они тащили в нашу с мамой и так захламленную квартиру горы поделок и кучи рисунков на плохой желтой бумаге.
Если бы я могла иметь детей, то наверняка давно бы вышла замуж. Ну, хотя бы за Вовку Колбасова, который был влюблен в меня с пятого по восьмой класс, а потом еще десятый и первый курс. Или за Петю Миронова, который однажды не поехал в Москву, чтобы провести со мной выходные. Или еще за кого-нибудь. Вышла бы, как положено, с фатой, кольцами и праздничным столом в ресторане, как было у моей сестры. Но у меня внутри такая ситуация, что беременность исключена, а соответственно, исключена и свадьба. Встала бы во время застолья какая-нибудь пьяненькая бабушка со стороны жениха сказать тост за будущих деток. Пришлось бы всем деликатно промолчать и выпить. Я так и представляла, как буду стоять дура дурой в белом платье с бокалом в руках…
Все мои бывшие ухажеры теперь переженились. Я с ними вовремя рассталась, или они со мной. Моя правильная мама старалась вырастить из меня честную пионерку. Я не умею врать. Я даже правду говорить не умею, лучше всего у меня получается молчать. Мне представлялось подлым скрывать от юношей, которых угораздило со мной познакомиться, факт моего бесплодия. Дефект, изъян. Я считала, что нельзя начинать серьезные отношения (а для меня они все были серьезными) с вранья, человек будет надеяться… Через некоторое время я пришла к выводу, что отношения вообще лучше не начинать. Да и как каждому рассказывать, что у меня не может быть детей, на первом свидании? Как-то нелепо, что ли? Вовка Колбасов, например, узнав от своей мамы, честно сказал, что это его не колышет, но звонить перестал. Может быть, мама отсоветовала.
В университете я училась на биофаке, еще более женском факультете, чем исторический или филфак. Молодые люди в группах попадались единичные, и их востребованность накладывала нехороший отпечаток. У меня, конечно, поклонников не наблюдалось, только на последнем курсе достался от подруги молодой человек. Они расстались, и требовалась жилетка излить тоску. После задушевного разговора под бутылку портвейна мы оба расчувствовались. Я, выполняя обязанности «жилетки», оказалась с ним рядом на диване, а дальше всё понятно. Сережа его звали. Он стал моим первым мужчиной, я хорошо помню его лицо, небритый подбородок, глубокие ямки над ключицами. Помню свою минутную панику сопротивления и решение оставаться пионеркой: «Сережа… подожди… я должна сказать тебе. У меня детей быть не может…»
Он этим словам обрадовался, мой неожиданный принц: «Ну, Нин, хорошо, нам же не жениться, а того… переспать только».
Мне было очень больно тогда. Как будто с разрывом этой пресловутой девственной пленки, которой я и не дорожила, мне надорвали что-то важное в душе. Я-то уже успела так его пожалеть! Почти полюбить. А он, получается, вторгся грубо и бесцеремонно – переспать. Я-то хотела именно жениться и предупредить на всякий случай… С Сережей я больше не встречалась, отдала его обратно подруге. Теперь я встречаюсь с Аркашей, он мой второй мужчина, вроде как муж, иначе не лез бы сразу с порога в ванну и не ронял бы там разные пластмассовые и железные вещи. С другой стороны, если бы он был муж, я не кричала бы сейчас под шум воды, опасаясь, что он услышит.
Я люблю тебя!
Скажу. Я бы не стала, но сегодня я знаю, что говорю. Я расскажу ему про Вовку Колбасова и про того, первого. Про больницу и про детей, которых у меня не будет. А он пусть думает. А если не придумает ничего, пусть тогда уходит совсем и забирает с собой музыку, которая с некоторых пор всё время играет у меня в голове. То скрипки, то рояль – старый, дребезжащий, со скрипучей педалью, слышно, когда нажимают. Хлопает дверь ванной, на секунду наступает тишина, мой рояль стихает тревожно где-то на басах. Барабанная дробь: сейчас скажу. Я скажу: «Аркаша, ты знаешь…» Или нет, не так, я скажу: «Давай поженимся, только…» Нет. Я начну так: «Аркаша, мы так давно знакомы, и я…»
Он шлепает тапками, как всегда, они ему сильно малы. Надо бы давно купить новые, я даже не предполагала, что у него такой большой размер ноги. Так, не отвлекаться! Я беру сковородку за ручку, как пистолет, рука дрожит, сейчас, сейчас… Господи, какой он смешной в мамином халате! Он всегда его надевает после ванной, а я никогда ей об этом не говорю.
– Тебе с хлебом, Аркаш?
Нас у мамы двое, сестра на три года старше и я. Сестра вся состоит из выпуклостей и изгибов. И имя у нее такое же – из круглых букв и загогулин: Ю-ли-я, а мое имя ровное, худое и длинное – Ни-на. Сестра по жизни катится, подпрыгивая круглой буковкой «Ю» по горкам и ямкам. Скок-скок. То она инженер, то уже бухгалтер. То у нее один муж, а то теперь уже третий. Один ребенок, другой ребенок – отпочковались и запрыгали вслед за мамой с кочки на кочку. Она всегда в сомнении, в поиске, в новых начинаниях и задумках. Постоянно учится и переучивается. То на водительских курсах, то на танцах живота. В выходные никогда неизвестно, куда ее понесет воображение. Например, в субботу она тащит всю семью на машине за двести километров смотреть усадьбу какого-то графа, а воскресенье уже собирает компанию на ночную дискотеку или на мастер-класс по кулинарии. Ни минуты покоя, остановка запрещена. Каждую минуту своей жизни она что-то делает, двигается: поправляет юбку, переставляет чашку на столе, застегивает сыну пуговку. Пьет чай и пританцовывает ногами под столом. Снимает с мужа пылинку, курит. Даже курить она не может спокойно, она сначала смотрит на сигарету, крутит ее пальцами, поджигает, затягивается, смотрит на дым, разгоняет его рукой, придвигает пепельницу. Мама рядом с ней может спокойно выдержать минут тридцать, я тоже. Тем больше я по ней скучаю, когда мы долго не видимся.
Я по сравнению с сестрой не перепрыгиваю с горки на горку, а просто стою на ровной дороге, привалившись к столбу. Работаю на одном и том же месте, куда устроилась после института. В лаборатории психбольницы. Если не уточнять, что я лаборант и с больными дела не имею, то формулировка звучит довольно оригинально: «Нина работает в дурдоме». Зато у нас в семье есть мнение, что я – любимая дочь. С Юлькой мама надорвалась, да и сейчас отношения не самые лучшие. Сестра всё детство болела, падала с крыши сарая, ломала руки и ноги. В школе у нее редкий месяц обходился без вызова к директору и редкая четверть – без внеплановой тройки или двойки. В четвертом классе у нее подозревали туберкулез костей, и год пришлось учиться в санаторной школе, лежа на спине в гипсовом корсете. Мама и бабушка каждый день ездили к ней после работы, а меня, первоклассницу, из продленки забирала соседка. Возвратившись поздно вечером, мама обнаруживала подметенную кухню, почищенную картошку и меня – умытую, жизнерадостную с выученными уроками. Со мной мама отдыхала, но и воспитания мне от нее доставалось больше. Я-то дома сидела, играла гаммы и зубрила географию, а Юлька из школы-санатория сразу выкатилась в дворовую компанию. Загнать ее вечером домой получалось только под угрозой ремня и лишения карманных денег.
Сестра в восемнадцать лет вышла замуж, а мне сделали операцию, после которой не бывает детей. Всё отрезали, никто не виноват. Виновата природа. Что-то там треснуло, лопнуло, прорвалось и стало болеть, воспаляться, ползти вверх. У них не было выбора. Спасали жизнь. Повезло, что попался хороший врач, уследил, а то бы всё. Так сказали маме. Мама, мне кажется, до сих пор не поверила, что я могла так ее подвести. Мы на эту тему серьезно говорили только один раз, в перевязочной перед выпиской. Я лежала на холодном столе вся в мурашках с задранным халатом, а веселый бородатый доктор возился над моим животом. «Красивую повязочку сделаем вам, барышня, на посошок». У двери сидела бледная мама в казенных клеенчатых тапочках и белом халате. Доктор говорил, мама слушала, сжав сложенные ладони коленями, и лицо у нее было такое же, как когда Юлька прыгнула с гаража и сломала лодыжку. Только хуже. Я видела маму в перевернутом варианте, лежа на столе и запрокинув голову, слезы при этом затекали обратно в глаза, переполняли их и, выплескиваясь, сбегали в уши и на простыню, покрывающую стол. Мне уже давно всё рассказали сердобольные соседки в палате, объяснили все подробности. Бедненькая, такая молоденькая, а уже. Ничего нового врач мне не сообщил, и плакала я не от этого.
Я плакала, потому что у мамы было такое ужасное лицо. Потому что я устала здесь болеть и слушать бесконечные разговоры несчастных, измученных женщин (отделение кроме острой хирургии занималось еще бесплодием). А еще мне было ужасно стыдно лежать голой на столе, когда чужой человек стоит, низко наклонившись над моим выбритым лобком, и говорит, не глядя на маму, сложные медицинские термины. А мама, бедная, наверное, думает, что же она теперь будет со мной делать. И еще она очень торопится, потому что дома наверняка сейчас Юлька со своим женихом используют пустую квартиру по назначению. И правда, когда мы приехали наконец домой, она ходила такая тихая, задумчивая, а везде было так всё прибрано и застелено, а сама светилась, как стосвечовая лампочка. Ночью она залезла ко мне в постель и стала плакать и меня тормошить, а я отодвигалась, потому что было больно живот. Она меня тормошила в темноте, а глаза у нее всё еще сияли и блестели, как у кошки. «Ну хочешь, я не выйду замуж?» Мне было пятнадцать лет.
Я ее ужасно все-таки люблю, мою Юльку! Ко дню ее свадьбы я совершенно поправилась, то есть я снова стала ходить ровно, не скрючиваясь. Живот зажил, отвалились корочки на шве. Под корочкой остался очень нежный, гладкий и беззащитный рубец. Кожа на нем была бледно-голубоватая, зудела и чесалась, напоминала о себе. Всю свадьбу я чесалась под нарядным платьем, сидя от Юльки слева, и ее свекровь весь вечер на меня косилась. Что это за сестра такая, в чесотке?
Мне надо было оканчивать школу, выбирать профессию, сдавать кучу экзаменов. Нужно было научиться еще множеству вещей, и нечего думать о детях в пятнадцать лет! Но я думала. Я думала об этом всегда и всегда знала, что я, с моими пятерками, смогу поступить хоть куда, хоть в МГУ! Смогу работать врачом, или дворником, или полярником. Стану великой путешественницей, космонавтом или даже президентом Соединенных Штатов Америки! Но ни за что, никогда я не смогу принести из роддома замечательный хныкающий кокон, перепоясанный атласной лентой! Я буду женщиной, но не буду матерью, даже если усыновлю десять детей. Ни один из них никогда не станет моим. И это как раз такой случай, когда нужно говорить «никогда».
Мама не говорила со мной о диагнозе. Следила за высказываниями подруг и родственников, берегла мои расстроенные чувства. Думала, наверное, что я еще маленькая, и если не наступать на больную мозоль, то я постепенно отвлекусь и всё забуду. А я, наоборот, по крупицам старалась поймать в ее рассказах что-нибудь о детях, родах, беременностях. Эти запретные для меня темы – желанные и мучительные. Теперь-то я понимаю, что именно мама, стремясь огородить и уберечь, напротив, научила так остро переживать обычные вещи. Ну, дети, но не у всех же? Больше всего меня, конечно, интересовали рассказы о том, что вот такая-то не родила, осталась старой девой, а такая-то уже десять лет замужем, но брак бездетный, а вон та – вертихвостка, наделала по молодости с собой и теперь… Я думала: у них никогда, и у меня никогда. Живут же люди?
На самом деле и мама, наша строгая всетерпеливая мама, тоже жила по принципу «никогда». Они разошлись с отцом, когда мне было два года, а Юльке пять. Отец просто уехал в другой город, к другой семье. И с тех пор она не искала ему замены. Она не искала нам отчима. И, кажется, даже не переживала, что осталась одна, по крайней мере, нам так казалось. «Кого бы я ни привела в дом, девочки, он никогда не стал бы вам настоящим отцом! Отец должен быть настоящий. Тот, кто зачал, кто принял с рук нянечки в роддоме, кто не спал с вами ночи, чья кровь течет в ваших жилах. А чужой мужчина рядом… Зачем?» Ни одного ухажера рядом с ней я за всё мое детство и юность не видела. Она растила нас одна и этим гордилась. А я готовилась одна жить, не предполагая, что может быть иначе.
После свадьбы Юлька переехала к мужу, а мы остались вдвоем с мамой. Она меня немножко воспитывала, немножко баловала. Варила обеды, пекла мои любимые пироги по воскресеньям, пока не решила, что мы с сестрой уже выросли (мне как раз исполнилось тридцать три) и можно чуть-чуть заняться своей личной жизнью. Тогда и появился Валерий Иванович, Валера. Он был представлен нам официально, на торжественном обеде, в честь которого привезли даже бабушку с другого конца города. Мама смущалась и краснела, как девушка, Валера галантно ухаживал за всеми дамами, но тоже, видимо, чувствовал себя неловко. Несмотря на то что нам с Юлькой он понравился: непьющий, незлобный мужик, зав АХЧ в каком-то НИИ, – расстались мы с заметным облегчением. Не привыкли. Больше всего на самом деле я боялась, что мама приведет его к нам жить. Обошлось. Год назад она объявила, что замуж ей, конечно, уже поздно, но они с Валерой свободные люди и могут связать свои судьбы хотя бы территориально. Она переехала к Валере, перевезла туда тапочки, халат и скороварку. Живет теперь, кочуя, пару дней у меня, день помогает с обедом занятой Юльке, пятницу-субботу проводит у бабули, а потом возвращается обратно к Валере. На всех хватает. У нас в семье считается, что так она устроила и мою личную жизнь: в мамино отсутствие у меня появляется Аркаша. Интересно было бы узнать, не принимает ли кого-нибудь к себе на постой Аркашина мать, пока он у меня, и так далее по цепочке до бабули и Валеры.
Вообще-то у нас две комнаты, и Аркаша мог бы давно переехать совсем. У него тоже две комнаты, но мне к нему не хочется. Возможно, из-за напора воды или из-за кошек. Я люблю кошек, но восемь-десять для меня много, причем данная цифра, видимо, не предел, несмотря на то что Аркаша время от времени предпринимает рейды по стерилизации.
Аркаша ест с хлебом, сосредоточенно жует. Он всё любит с хлебом. И просто хлеб отдельно, с чаем. Батон или ржаной, неважно. Это, пожалуй, единственное, что он любит из еды. Остальное просто не замечает, еда и еда. Мы очень близко, наш с мамой допотопный столик в сложенном состоянии так мал, что Аркаша, сидя напротив, толкает мою тарелку своей. Я совсем не хочу картошки, положила себе просто за компанию. У меня с утра как-то противно тянет в животе, теперь сильнее, наверное, от волнения. На расстоянии взгляда совершенно невозможно сказать ему, надо было раньше.
– Ой, я совсем тебя вытеснил, двигайся! А хлеб есть еще?
У Аркаши глаза зеленого цвета и густые длинные ресницы. Девичьи. Он на самом деле очень симпатичный, даже красивый. Может быть, я это не сразу заметила, потому что его лицо постоянно двигается? Гримасничает, морщится? Или я просто стала больше на него смотреть? У нас были бы очень красивые дети. Мальчик и девочка, кудрявые, большеглазые. Сейчас сопели бы за стенкой. Дети спят, муж пришел усталый, ест жареную картошку с хлебом.
– Я сейчас отрежу тебе, только ржаной остался.
Я встала к хлебнице, меня почему-то трясет. Знобит, что ли? И окончательно разболелся живот, хочется свернуться, подтянуть ноги, прилечь. Еще не хватало! Мне нужно сказать ему, иначе никогда. Можно ли делать предложение мужчине, если стоишь к нему спиной?
– Аркаша… мы с тобой… я хочу сказать… Давай поженимся, Аркаша?
Аркашина мать – сумасшедшая. То есть не просто нервная с кошками, а натуральная сумасшедшая с диагнозом. Поэтому мы с Аркашей и познакомились. Очень тихое и удобное место для встречи – городской психдиспансер номер два. От моего дома можно дойти пешком, можно проехать пару остановок на трамвае. Лаборатория в отдельном корпусе-домике. Три окошка, цветочки, деревенская завалинка. Маленький уютный мирок, спрятанный от стационара за бетонным зданием поликлиники и кухней. И крошечный круглый мир в окуляре микроскопа тоже – такой уютный, знакомый. Привычный стерильный запах пробирок, столы, закапанные разноцветными реактивами, типографские бланки анализов, мой любимый старомодный халат с застежкой назад и серой печатью на воротнике: «ПНД 2». Это всё мое, родное, нестрашное окружение.
Когда-то, поступая в университет, я мечтала уехать в Африку работать в питомнике или зоопарке. Изучать поведение львов, миграцию антилоп гну, может быть, снимать о них фильмы и писать книги. Группа зоологов на факультете была маленькая, туда нужно было еще попасть. Сейчас смешно вспоминать, как я туда хотела! Представляла себя живущей в саванне, как Джой Адамсон, выходящей под солнце в шортах цвета хаки. Воображаемая львица лизала мне руки, маленький орангутан пил молоко из соски, сидя у меня на коленках. Мама говорила, что Адамсон в конце концов загрызли звери, что в такие проекты и экспедиции попадают единицы, особенно женщины. Максимум, что я получу как зоолог, – работу в местном зоопарке за гроши. «Адамсон съели, Берберова сожрали! Хочешь кормить вонючих хорьков и чистить клетки? Иди тогда в ветеринары!»
Летом перед моим последним курсом Юлька родила второго ребенка. С прежней работы ее уволили, а муж ушел прямо от роддома с другой женщиной. Едва опомнившись от этого всего, она пошла учиться на бухгалтера. Денег на курсы заняла у бывшей свекрови такую сумму, что боялась вслух произнести. Мы с мамой по очереди сидели с крошечным Димычем, а Нюся тогда еще неуверенно ходила и требовала, чтобы ее кормили из соски тоже. Юлька приползала вечером, обессиленная, с молочными подтеками на кофточке, валилась на диван. Мы ей подкладывали Димыча, и он, почувствовав у ротика сосок, прилипал намертво и так существовал до утра, иногда блаженно откидываясь слабой головенкой. Нюся при этом подходила с другой стороны, сама бесцеремонно выпрастывала из материнского лифчика вторую грудь и тоже питалась. Юлька лежала на диване, молча улыбаясь и прикрыв глаза. Неуклюжая, непривычно толстая, с толстыми руками и щеками, с не опавшим еще животом. Усталая, счастливая, дурацкая родная Юлька. Львы и орангутаны ретировались. Осенью я записалась в группу, где остались места, – в лабораторную.
Нашей больнице лет сто или двести. Целый квартал огорожен высоким оштукатуренным забором, выкрашенным голубой краской. Со стороны переулка он весь разрисован граффити. Я люблю свернуть чуть раньше по дороге и с противоположной стороны рассматривать переплетение угловатых черно-красных букв, складывающихся в незатейливое слово DURDOM. Ворота запирают на замок, калитка оторвана и приперта к столбу железякой, чтобы не скрипела, на столбе рядом с ней прибита жестяная табличка: «Клуб – вход у елки».
Через калитку видны деревянные корпуса времен Очакова и покоренья Крыма. Облупившиеся голубые наличники, косые крылечки, крытые замшелым шифером. Двери обиты ватином и клеенкой, в учебной пристройке – холодный туалет. Территория, кажущаяся снаружи довольно обширной, изнутри густо заставлена домиками, сараями и деревьями. Деревья – наша гордость. Вековые липы и тополя, великолепный каштан, буйно цветущий по весне, и огромный американский клен у входа с расщепленным стволом, почти лежащим одной стороной на кирпичном столбе забора. Есть действительно внушительных размеров ель у входа в конференц-зал (он же клуб). Кроны лип и тополей густо усеяны лохматыми грачиными гнездами. Весной гнезда наполняются своими шумными жителями, водой наполняется огромная лужа у калитки, ворота оставляют открытыми. Корпуса тоже заполняются жителями-пациентами еще плотнее прежнего. У них весна – период обострений.
Мы сжились с птицами, с их криками и гомоном. Они часть интерьера больницы, долгожданные после зимней тишины. Может быть, поэтому, я всегда представляю наше заведение с высоты грачиного полета. Вот переплетение черных ветвей, тут и там сгущающееся растрепанными корзинками гнезд. Дальше лоскутным одеялом – небрежно заплатанные крыши корпусов, мокрые от сошедшего недавно снега, глухие уголки двора завалены хламом или заросли кустами акации. Только что оттаявшие лужайки, обещающие летом покрыться жесткой буйной травой, местами переходящие в пустыри, и далее, как памятник советскому строительству, зияющий провалами окон трехэтажный кирпичный корпус, который вряд ли будет когда-нибудь достроен. Внизу всегда тихо, происходящее скрыто от постороннего глаза за бревенчатыми стенами. Мужское отделение, острое отделение, женский корпус, диспансер, приемный покой. Город скорби. Скорбные духом из числа стабильных прогуливаются по территории. Асфальтовые дорожки местами раскрошились и совсем заросли, как будто заросли пути к отдельным строениям, к отдельным людям. Затянулись паутиной, отделились от нас, живут странной автономной жизнью…
А жизнь земная и обыкновенная здесь, между прочим, происходит. Как в любой другой больнице, несмотря на крепость оконных решеток и запертых снаружи дверей. С раннего утра снуют из корпуса в корпус санитары и санитарки, летом просто в халатах, зимой и осенью – накинув синие зэковские ватники. Врачи и ординаторы выплескиваются общим потоком из дверей конференц-зала и расходятся по корпусам, гремя ключами. С кухни везут на тележке бачки, вьется ручеек пациентов в поликлинику. Появляются тихие сумасшедшие, живущие где-то сами по себе, но неизменно пасущиеся и кормящиеся вокруг больницы.
Приходит местная дурочка Поля, нанятая дворником и уборщицей к нам в избушку. Иногда мне кажется, что, наоборот, это мы наняты Полей и избушкой, чтобы им не было скучно. Мы избраны для работы здесь, каждое утро впущены через калитку кленом-вахтером, а вечером выпущены и сосчитаны. Никого не оставляют внутри на ночь, кроме дежурных врачей, сестер, санитаров. Это люди другого уровня, посвященные, не чета мне. Я с Полей-то не знаю, как себя вести! А она всегда приветлива, оживлена, выложит сразу всё, что произошло у нее за вчерашний вечер и утро. Узкие глазки накрашены густой тушью, обведены синим карандашом. Оттопыренные широкие губы в алой помаде. Красавица! В кармане у нее неизменное круглое зеркальце с крышкой. Поминутно останавливая ход метлы, она открывает зеркальце, неумело поджимает рот подсмотренным у кого-то жестом. Может, у меня? Поля питает страсть к разговорам и ярким гольфам, торчащим из-под юбки. Живет она с мужем-олигофреном из нашего контингента в частном доме неподалеку. Муж получает инвалидное пособие, Поля подрабатывает. Страшно гордится, что замужем. Говорит про него «мой». Мой съел, мой выпил. А мой?
– А у вас есть муж, Нина Сергеевна?
– Конечно, Поля, есть!
– А он кто, может, я знаю? – стоит, опираясь на швабру, и вся светится от гордости – беседует с врачом.
– Учитель музыки, – говорю я с недавнего времени (почему у Полидурочки есть, а у меня нет!).
– А-а. Мой бы тоже играл, если бы я позволила…
За восемь лет работы я приблизительно научилась разговаривать с ними, с теми, кто толчется здесь на улице и на территории больницы, и с теми, кто способен в сопровождении санитарки прийти к нам сдать кровь. Вежливо и спокойно. Как с нормальными. Те же, кто не слышен за стенами корпусов, пугают меня, они неизвестны. Они лишь фамилии на бланках анализов, которые берет внутри моя лаборантка Катенька. Я часто слышу от разных людей, что работа с психически ненормальными может наложить определенный отпечаток. Я не работаю с больными, не хожу в клинические корпуса. Максимум близкого общения – дурочка Поля. Моя область – это стекла, капли, камеры, лейкоциты, палочки и мононуклеары, кислотность мочи. Но он на мне есть, отпечаток. Взять хотя бы эти потусторонние разговоры с неслышащим, а иногда и несуществующим собеседником – Аркашей. Он, Аркаша, данный мне как муж, есть муж ненастоящий! Он живет в моем воображении вместе со скрипучим роялем, на котором играет там, внутри. Там он отвечает мне, соглашается или возражает, убирает руки с клавишей, снова наигрывает что-то. Что из этого существует на самом деле? Может быть, это безумие тоже подкрадывается ко мне, незаметно, маскируясь. Хотя что безумие? Не является ли любая патология, кроме буйства, вариантом нормы, особенностью характера? Мужчина с особенностями, приходящий ко мне переспать в выходные, пусть несколько лет. Почему именно он? Кто он? Учитель музыки? И где его музыка? На самом деле он никогда не играл при мне, носит с собой ноты, в свободное время читает их, как книги. Открывает и читает, шевеля при этом губами и постукивая пальцами по столу. И я тоже вслед за ним постукиваю и шепчу, но опять не знаю, попадаем ли мы в такт.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.