Автор книги: Анатолий Мордвинов
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Вспоминаю, какой болью наполняли меня и Шервашидзе красные тряпки, которые впервые появились в этот день на многих домах Могилева.
Со здания городской Думы, находившегося на площади напротив губернаторского дома, также свешивались чуть ли не до земли два громадных красных куска материи.
Народ уже начинал наполнять площадь и главную улицу, ведущую от вокзала, обыкновенно бывшие пустынными.
Но во время проезда Их Величеств толпа держала себя не только сдержанно, а даже доброжелательно, почтительно снимала шапки и низко кланялась.
Из губернаторского дома нам было видно, как народ затем столпился у решетки сада, всматриваясь в наши окна в надежде увидеть в них еще раз государя и императрицу.
После томительного, мрачного завтрака, на котором, кроме лиц ближайшей свиты и находившихся в Ставке великих князей, никто не присутствовал, государыня опять оставалась со своим сыном в его кабинете и только уже под вечер возвратилась к себе в поезд.
Государь вечером опять обедал у своей матушки – ездил туда без меня, совершенно один, вернулся к себе поздно, и я его почти не видел.
Присутствие матери сильно поддерживало государя в те дни, но его мучительные переживания все же не уменьшались, а скорее увеличивались. Это можно было ясно чувствовать по многим мелочам.
Он, видимо, все сильнее и сильнее сознавал всю ошибочность принятого им решения. Его отречение не внесло никакого успокоения и не остановило потоков проливаемой русскими русской крови.
Почти сразу после обедни пришло известие о начавшихся избиениях офицеров в Гельсингфорсе и флоте.
В этот же день один из офицеров сводного полка, пробравшийся из Царского Села, рассказал мне о событиях, разыгравшихся там вечером 28 февраля, когда взбунтовавшийся гарнизон направился для разгрома Александровского дворца.
Командир их полка, генерал Ресин, по тревоге выстроил перед дворцом всех своих свободных людей, с частью конвоя и командой гвардейского экипажа, и готовился открыть против мятежников огонь.
В это время появилась неожиданно на площадке императрица с единственно еще здоровой великой княжной Марией Николаевной.
Ее Величество взволнованно обратилась к генералу Ресину и к солдатам, прося их успокоиться, не проливать из-за нее крови и по возможности вступить в переговоры с мятежниками, уже и без того сильно смущенными решительною угрозою верных Родине и династии войск58.
Была установлена перед дворцом известная полоса, через которую бунтовщики не должны были переступать, и в знак перемирия все защитники царской семьи, по предложению императрицы, надели на рукава белые повязки, с которыми и могли беспрепятственно появляться на улице. Об этом мне передавала впоследствии и королева греческая Ольга Константиновна, приехавшая в Александровский дворец как раз когда Ее Величество обходила фронт своих защитников на виду у взбунтовавшегося гарнизона. Королева была поражена мужеством и решительностью государыни и великой княжны.
Этот же офицер мне рассказал, что перед самым его отъездом получилось известие, что большой отряд бунтовщиков двинулся из Петрограда на Царское Село, а также отделил от себя часть толпы на Гатчину и уже дошел по шоссе до Средней Рогатки.
Ночь с воскресенья на понедельник 6 марта была для меня особенно мучительна.
Мысли о моей семье, о которой я почти не вспоминал в предыдущие дни, в эту ночь, под влиянием рассказов офицера сводного полка, поглощали остальные.
Узнать что-нибудь о жене и дочери было немыслимо, так как никакой связи с Гатчиной не было.
Мои жили слишком на виду у толпы, в Гатчинском дворце, и возможны были всякие дикие насилия, которыми были полны все слухи. Кроме того, я волновался, думая о том, что такая же неизвестность обо мне их волнует еще больше, чем меня.
Под утро я вспомнил, что справки о судьбе семьи графа Фредерикса удалось получить через генерала Вильямса, английского военного представителя в Ставке, и решил обратиться к нему. От него, как говорили, ездили свободно ежедневно курьеры в Петроград, и он многим уже успел помочь снестись с родными.
В этот день я был дежурным и нашел случайно генерала Вильямса, ожидавшего приема у Его Величества, в зале перед кабинетом государя.
Он очень любезно согласился исполнить мою просьбу и, записав адрес моей жены, обещал ее уведомить, что у меня все благополучно и что я надеюсь скоро вернуться.
Генерал Вильямс, несмотря на всю присущую ему сдержанность, был очень раздражен «на Петроград». «Они все там сделались сумасшедшими. Хуже, чем сумасшедшие», – неоднократно вырывалось у него.
Насколько помню, он тогда же сказал мне, что получил от своего посла, Бьюкенена, телеграмму о том, что английское правительство примет все меры для безопасного проезда царской семьи в Англию, и даже показывал мне эту телеграмму, держа ее в руках, вероятно, для доклада государю.
Насколько помню, в тот же день или, быть может, позднее я читал копию телеграммы из Петрограда, сообщавшую, что Временное правительство не встречает никаких препятствий для отъезда государя за границу59.
Помню, что обе эти телеграммы меня чрезвычайно обрадовали и успокоили. Генерал Вильямс, как бы отвечая на собственные мысли, все же находил, что с отъездом необходимо спешить и что болезнь детей государя не должна служить препятствием.
«От этих сумасшедших все возможно», – добавил он.
В этот день я ездил снова один с государем к императрице и, как и прошлый раз, был оставлен обедать Ее Величеством.
Ехали мы туда почти все время молча. В голове моей не было опять никаких мыслей, а говорить о пустяках не хотелось. Да и государь был в этот день особенно бледен и задумчив.
Ему было очень не по себе; видимо, к тяжелому внутреннему состоянию прибавилось и физическое недомогание: его сильно лихорадило, и я, тоскливо наблюдая за ним, заметил, что за обедом вместо одной обычной рюмки портвейна он выпил еще и другую, чтобы согреться.
Государыня Мария Федоровна продолжала меня изумлять своим присутствием духа. Никто другой в ее положении не мог бы выдержать с таким наружным достоинством, спокойствием и приветливостью ту непомерную тяжесть, которая легла на ее хрупкие плечи и с каждым днем лишь увеличивала свое давление.
Возвращаясь в тот вечер поздно от императрицы, мой разговор все же коснулся предполагаемого отбытия государя из Ставки и его дальнейших намерений, и я вынес впечатление, что, несмотря на его слова, сказанные мне в поезде 3 марта, Его Величество все же тогда предполагал уехать хотя бы временно за границу, но только не знал еще времени, когда будет иметь возможность исполнить это намерение, а потому не высказывал его определенно.
Проводив государя до верху, я с ним простился и вернулся к себе.
Началась новая ночь и новые мучения…
Под утро, около 4 часов, когда я лежал с открытыми глазами, ко мне осторожно вошел мой Лукзен и, подавая мне телеграмму, сказал:
– Вам, Анатолий Александрович, телеграмма из Гатчины; верно, важная, что ночью доставили; наверное, от Ольги Карловны (Мордвиновой – О. Б.). Как-то у нас там? – с боязливой озабоченностью добавил он, зажигая электричество.
Телеграмма действительно была от жены. Она была отправлена с Гатчинского дворцового телеграфа. Жена благодарила за уведомление, радовалась скорому свиданию, сообщала, что все здоровы и думают обо мне. Телеграмма была кратка, но успокоительна.
Радость наша, и моя, и Лукзена, была громадна, и, насколько помню, я в первый раз заснул на час после этого дорогого известия.
До сих пор не могу понять, каким счастливым случаем смогла проскочить эта телеграмма, отправленная притом женой с Гатчинского дворцового телеграфа, когда всякое сообщение со Ставкой по отношению к государю и его свите было строжайше воспрещено новыми властителями.
Впоследствии жена рассказывала, что, посылая мне о себе успокаивающую телеграмму, она была далеко не спокойна, так как и Гатчинский дворец, в котором они находились, был наводнен, под предлогом обысков, разнузданными солдатами и рабочими.
В общем, обыск в их помещении прошел довольно безобидно, и вещей у них, в тот раз, еще не грабили.
Но они, то есть жена, дочь, гувернантка и старушка – мать жены, были все-таки некоторое время арестованы, и в коридоре у их комнат стоял часовой в живописном вооружении.
В этот же день (или, быть может, на другой – 7 марта) вечером нам сообщили, что большой эшелон каких-то мятежных войск двигается из Петрограда или с юга и намеревается высадиться в Могилеве под утро.
Ночью по тревоге были подняты две сотни конвоя, которые и заняли дорогу, ведущую от вокзала к штабу и дворцу.
Революционные войска, видимо, узнали о такой встрече, так как после короткого нерешительного пребывания на станции проследовали дальше.
7 марта, во вторник, нам с утра стало известно, что государь решил переехать в Царское Село на следующий день.
Тогда же в штабе распространился слух, что могилевский гарнизон постановил собраться на митинг на площади около губернаторского дома.
Митинг мог быть и доброжелательный, но под влиянием агитаторов мог принять и буйный характер.
Генерал Алексеев поэтому предупредил готовящуюся демонстрацию, назначив по тревоге сбор всех могилевских воинских частей с церемониальным маршем, и назначенный митинг не состоялся.
Вообще для многочисленного могилевского гарнизона развернувшиеся события были совершенно непонятны.
Противоречивые и вздорные слухи, проникавшие из Петрограда, начинали их порядочно волновать, и во избежание дальнейших осложнений было предписано начальником частей «разъяснить» нижним чинам сущность происшедшей перемены.
В большинстве случаев эти разъяснения мало кого могли удовлетворить и оставляли за собой прежние недоумения.
Да и как «разъяснить» не разъяснимое? Надо было говорить об измене всего высшего начальства и одновременно, так как была война, – об этом молчать.
Я вспоминаю рассказ командира конвоя графа Граббе, очень взволнованного и подавленного отречением, о вопросах казаков-конвойцев, обращенных к нему во время одной из подобных бесед.
– Ваше сиятельство, – спрашивали они, – как же это так, государь император и вдруг отказался?! Чего же не крикнул нас на подмогу?..
– А зачем он отказался за наследника, ведь это не по закону?..
Граббе начал говорить об отеческих чувствах Его Величества, что государь очень любит наследника и был бы не в силах с ним расстаться.
Тогда один старый казак сказал:
– Нет! Неправильно это! Ведь и у нас есть любимые сыновья. Мы многие отдали, не задумываясь, по пяти сынов на войну, а тут отдал бы Его Величество наследника бабке, императрице Марии Федоровне, а мы уж сумели бы охранить его!..
В среду 8 марта, в день отбытия Его Величества из Ставки, нам утром выдали из управления дежурного генерала новые удостоверения личности, в которых было сказано, что «предъявитель такой-то назначен для сопровождения бывшего императора».
Неудачная редакция эта и в особенности слова «Назначен (кем?) для сопровождения» – точно преступника «бывшего государя», помню, меня очень возмутила, тем более что в выдаче новых удостоверений мы совсем не нуждались, имея при себе старые, полученные от военно-походной канцелярии Его Величества.
В этот день, утром, государь прощался с чинами штаба, собранными в большом зале управления дежурного генерала.
Всем присутствующим было невыносимо тяжело: двое или трое упали в обморок, многие плакали.
Государь начал говорить ясно, отчетливо, даже медленно, с глубоким сердечным волнением.
Что говорил он, я не помню, я только слышал звук его голоса и ничего не понимал.
Как передавали потом, государь не мог кончить своих прощальных слов и сам очень взволнованный вышел из зала…
Я вышел за ним. Я помню, как потом приходили к нему поодиночке наверх в кабинет все иностранные военные агенты…
Даже сдержанный англичанин Вильямс вышел из кабинета государя глубоко растроганный, о Коанде, Жаннет, Риккеле и Лонткиевиче нечего и говорить.
Серб Лонткиевич сказал мне, что он «не удержался и поцеловал руку русского царя за все то, что он сделал для славянства и для родной Сербии».
Лонткиевич долго не мог успокоиться и все повторял с отчаянием и вместе с тем с уверенностью: «Россия без царя?! Это невозможно!!! Этого никогда не будет!» Он был единственный из иностранцев, который действительно всею душою любил государя.
Кажется, еще накануне прибывший из Петрограда фельдъегерь привез вместе с другими бумагами и приказание временно командовавшего императорской главной квартирой генерал-адъютанта Максимовича, объявлявшего, что из лиц государевой свиты только одни генералы преклонного возраста, согласно приказу нового военного министра Гучкова, могут, если пожелают, подавать в отставку, но что молодые не имеют права покидать службу до конца войны. Было также объявлено, что флигель-адъютантам предоставляется право носить прежнюю форму одежды, но без вензелей Его Величества и без аксельбантов.
Я был хотя и старый по производству полковник, но молодой годами и сравнительно здоровый, и распоряжение это меня ставило в очень тягостное положение, так как с первого же момента отречения я решил уйти в отставку, жить в деревне или даже уехать за границу на все время владычества Временного правительства.
В какую-либо возможность продолжения войны с уходом государя и при создавшемся хаосе междуцарствия я, зная чувства деревни, совсем не верил, а сказанные мне так недавно слова Его Величества о том, что он хочет жить совершенно частным человеком, не давали мне возможности надеяться остаться при горячо любимом государе, тем более что я и ранее не занимал никакой дворцовой должности.
К тому же у меня были все человеческие недостатки, но, кажется, «способность навязываться» была наименее сильной из всех.
Я знал, что это отрицательное качество было особенно нелюбимо и государем, но все же имел случай в один из самых последних дней во время совместной поездки высказать ему: «Ваше Величество, вы ведь знаете, что с вами я готов куда угодно, хоть на край света».
«Знаю! Знаю, Мордвинов!» – с ударением, убежденно, но, как мне показалось, грустно, почти смущенно ответил мне тогда государь, глубоко задумался, а потом переменил разговор, я уже не помню, о чем, – не до того мне, вероятно, было…
До сих пор я слышу эту драгоценную интонацию голоса моего государя, это убежденное «знаю, знаю», до сих пор эти дорогие слова наполняют меня непередаваемым волнующим чувством, и до сих пор я мучительно теряюсь в догадках, почему тогда он ничего более определенного не сказал.
Хотел ли он посоветоваться еще с императрицей-супругой, смущало ли его, что я семейный и он по чуткой, душевной деликатности не желал отделять меня от семьи, или он думал при этом о других, более долго служивших при нем, и более близких ему моих старших товарищах по свите, или же и сам еще не знал, как сложится его дальнейшая жизнь и кого и скольких лиц ему будет возможно оставить при себе?
Или, быть может, у него уже окончательно укреплялось уже то намерение, о котором он мне тогда сказал в разговоре во время прогулки на станции: «жить совершенно частным, простым человеком», упоминая даже о своей вотчине в Костроме?
Эти и другие бесчисленные предположения мелькали тогда в моих мыслях и не находили уверенного, успокоительного ответа.
Время отъезда, а значит, и конца моей официальной службы при императоре уже приближалось, и я все настойчивее продолжал думать о неопределенных словах государя, невольно и эгоистично связывая с ними и будущее моей семьи.
Мне было подчас очень совестно перед самим собою, что в такие дни меня могли тревожить такие мысли, но отделаться от них, как ни старался, я все же не мог: они касались не меня одного, а и моей семьи, которую я очень любил и которая зависела также от моей службы.
Я жил на небольшое жалованье по чину полковника, имение, хотя и обширное, приносило мало дохода, сгоревший дом в деревне еще более ухудшал положение, и оно очень тревожило меня за близких.
Вернувшись из губернаторского дома к себе в гостиницу, уложив свои вещи и не зная, что больше делать, я пошел в помещение иностранных представителей, с которыми мы, встречаясь ежедневно, успели сжиться, чтобы с ними проститься, а также и поблагодарить генерала Вильямса за его любезное уведомление моей жены, доставившее и ей, и мне столько облегчения.
О генерале Вильямсе еще раньше, а в особенности в последние дни, я вынес впечатление как о человеке долга, прямом, вдумчивом, далеком от всего мелкого, эгоистичного, а главное, любящем государя и очень беспокоящемся за его судьбу.
Генерал Вильямс, видимо, не скрывал этих чувств и от других, что и послужило, как говорили потом, причиной его позднейшего удаления из Ставки и замены его более демократически настроенным генералом Бартером.
Или, быть может, он и сам не хотел оставаться в Ставке при новых порядках.
Прощаясь с ним и на его вопрос о том, что я намерен теперь делать, я сказал, что дежурство мое кончается, что проеду с Его Величеством до Царского Села, а что дальше буду делать, совершенно не знаю, так как в отставку запрещено подавать, от строя же я отвык, да и служить при теперешних обстоятельствах страшно тяжело; поделился с ним моими мыслями о невозможности продолжения войны, передал невольно и о неопределенных словах государя в ответ на заявление о моей преданности.
– Нет, вам лучше всего надо оставаться здесь, в Ставке, – кратко и с убеждением ответил мне Вильям, – здесь вы даже будете гораздо полезнее Его Величеству как его бывший адъютант.
На мой протест и возражение, что можно вернуться в Ставку и потом – мои вещи были уже отправлены в императорский поезд, и я, кроме того, стремился повидать хоть на минутку свою семью, – он, глядя мне прямо и значительно в глаза и намекая, как мне сейчас же показалось, на, вероятно, ожидающий меня в Петрограде арест, снова повторил:
– Я вам уже сказал, что лучше вам оставаться здесь… другого совета я вам дать не могу. Впрочем, делайте, как знаете, – довольно нетерпеливо и как будто раздраженно добавил он, чувствуя мои продолжавшиеся внутри меня возражения.
Упоминая об этом случае в своей книге, генерал Вильямс говорит, что он посоветовал мне это потому, что «был убежден, что Его Величество предпочел бы, чтобы я именно так поступил» (J. H. Williams. The Emperor Nicolas as I Knew him. Page 174)60.
С невероятно давящим чувством вышел я от Вильямса…
Я чувствовал, что этот человек долга, любивший государя, не мог дать неправильный или неискренний совет. Он и раньше относился ко мне хорошо…
Он говорил, что, оставаясь в Ставке, я буду почему-то намного полезнее государю? Он многозначительно намекал как будто на ожидавший меня арест. Он, значит, знал что-нибудь?!.
А будучи арестован, действительно, какую пользу государю и его семье я могу принести?! Так смутно думал я, невольно связывая свое положение с положением беспричинно преследуемых графа Фредерикса и Воейкова, понимая, что в эти ужасные дни меня действительно могли арестовать, хотя бы только за то доброе внимание, которое мне наглядно оказывала царская семья.
В губернаторском доме, куда я направился, был полный хаос. Внизу шла усиленная укладка дворцового имущества. Везде стояли ящики, лежали свороченные ковры, суетилась прислуга.
Я машинально поднялся наверх, вошел в пустое зало и увидел двери кабинета широко открытыми.
Государь был один, стоял в глубине комнаты, около письменного стола, и неторопливо, как мне показалось, спокойно собирал разные вещицы, видимо, для укладки.
«Спрошу у него самого!.. Скажу про свои сомнения, вот сейчас, пока он один и не занят? – вдруг мелькнуло в моих мыслях. – А если это покажется ему лишним?» Но я уже входил в кабинет.
– Что, Мордвинов? – спросил государь.
– Ваше Величество, – волнуясь и сбивчиво заговорил я, – я только что был у генерала Вильямса, проститься с ним перед нашим отъездом, и он мне очень настойчиво советует пока оставаться здесь… Говорит даже, что это почему-то будет полезнее для вас… Ваше Величество, ведь вы меня знаете… мои вещи уже в поезде… а сам я не знаю, как теперь быть…
Как вы думаете, что будет лучше для вас? Быть может, вам и действительно будут когда-нибудь нужны преданные люди, находящиеся здесь? Или…
– Конечно, оставайтесь, Мордвинов, – как мне показалось, без колебаний и даже с ударением на слове «конечно» сказал государь, порывисто приблизился ко мне, обнял и крепко, крепко поцеловал.
Через несколько минут я уже ехал с другими товарищами по свите на станцию в императорский поезд, куда еще раньше уехал с вещами мой старый Лукзен.
Я был весь под впечатлением моего свидания с дорогим государем, мне так трудно было успокоиться.
О, если б я тогда почувствовал, мог уловить хотя бы ничтожное колебание в его словах…
Лукзен еще больше расстраивал меня своими уговорами:
– Съездите хоть на денек домой, успокойте Ольгу Карловну и дочку… а то они будут очень уж убиваться, если вы теперь не приедете…
Императорский поезд уже стоял на станции. Недалеко от него на так называемой царской платформе находился и поезд вдовствующей императрицы, которая также намеревалась уехать в тот же день[15]15
На самом деле государыня покинула Могилев лишь на другой день после отъезда государя (9 марта. – О. Б.).
[Закрыть].
Государя ожидали на вокзал не ранее как через полчаса, и не знаю почему меня сейчас же потянуло проститься и с государыней…
Я очень любил императрицу Марию Федоровну и за время моей службы при Михаиле Александровиче привык к ней.
Любил ее за то, что она издавна тепло относилась к отцу жены, ко всей моей семье и, как чувствовалось, отчасти и ко мне самому. Любил ее не только как супругу чтимого мною императора Александра III, но и как глубоко страдающую женщину, на хрупкие плечи которой уже с юных лет столько раз ложилось непосильное горе.
«Кто знает, увижу ли я ее еще когда-нибудь? – шевельнулось в моих мыслях. – А может быть, я буду еще для чего-нибудь ей нужен?» – и я вошел в ее вагон.
Обо мне доложили, и Ее Величество сейчас же меня приняла.
Государыня была одна и, когда я вошел, писала что-то в своей книжечке-дневнике, как мне показалось.
Не помню, в каких сбивчивых выражениях я объяснил ей, что пришел проститься, что вынужден на неопределенное время остаться здесь, и, передав ей свой разговор с генералом Вильямсом, спросил:
– Ваше Величество, как вы думаете об этом, как лучше поступить? Генерала Вильямса я уважаю, но все же знаю недостаточно близко, хотя и чувствую, что он любит государя.
– Конечно, да, – ответила императрица, – он настоящий джентльмен и очень любит государя.
– Ваше Величество, – взволнованно закончил я, – я остаюсь тогда здесь – не знаю, на сколько, но убедите государя возможно скорее уехать за границу, пока Временное правительство тому не препятствует. Это тоже настойчиво советует и генерал Вильямс. Несмотря на болезнь великих княжон, это возможно… Ведь возят в поездах тяжело раненных…
Я не помню, что ответила на это государыня, кажется, даже промолчала, но по ее лицу вынес впечатление, что так, вероятно, и будет.
Вскоре прибыл на вокзал государь. Мы, свита, завтракали отдельно в императорском поезде, а Его Величество оставался очень долго в киевском поезде у государыни.
Затем мы все ходили прощаться с Ее Величеством в присутствии государя и вернулись к себе в вагон.
Я взял себе на память о дорогом минувшем прошлом простое, уже никому более не нужное деревянное кольцо от салфетки, на котором было выжжено гофмаршальскою частью мое имя, и написал для отправки с Лукзеном, отправлявшимся с моими вещами в поезде, короткую записку жене, прося ее не волноваться, указывая, что вынужден ненадолго остаться в Ставке, а на словах просил старика не тревожить жену излишними намеками и предположениями о моем аресте.
О том, что меня действительно предполагали арестовать в Петрограде, говорил впоследствии моему товарищу по академии генералу Барсукову и великий князь Сергей Михайлович, также остававшийся в Ставке.
Он выражал поэтому сначала даже неудовольствие, что генерал Барсуков сделал «неосторожную» попытку приютить меня временно, в первые дни, в своем артиллерийском штабе. Потом великий князь понял мое положение, хотя я и не говорил ему об обстоятельствах, его вызвавших.
* * *
В это же время распространился слух, что какие-то представители Временного правительства прибыли в Могилев, чтобы сопровождать поезд государя и якобы «оберегать его путь» от всяких «случайностей»…
Хотя и немного смущенно, они все же начали разыгрывать роль какого-то начальства, приказали прицепить свой вагон к императорскому поезду и не позволили офицеру конвоя сопровождать поезд.
Графу Граббе с большим трудом удалось «устроить» туда лишь трех ординарцев урядников, да и то без оружия.
О состоявшемся уже постановлении о лишении свободы государя61 мы не знали, а я даже в те минуты и не догадывался.
Наоборот, как сейчас помню, ко мне подошел один из молодых чинов штаба, собравшихся тогда на проводы, и, вынимая из синей папки телеграмму, прочитал ее мне, как казалось, с полным удовлетворением, хотя и добавил при этом: «К чему тогда эти депеши?»
Это была старая телеграмма князя Львова, кажется, полученная в Ставке еще раньше в ответ, вероятно, на запрос генерала Алексеева и в которой было сказано: «Временное правительство постановило разрешить бывшему императору беспрепятственный проезд до Царского Села для пребывания там и для дальнейшего следования на Мурманск».
Помню, что эта телеграмма меня все же очень успокоила, как и иностранных военных агентов, намеревавшихся ранее провожать поезд до границы.
Помню и то, что князь Долгоруков как гофмаршал намеревался возбудить вопрос о приглашении прибывших депутатов к высочайшему обеду в поезде, как это бывало обычно и ранее по отношению к начальникам дорог, сопровождавших императорский поезд; мы ему это категорически отсоветовали – это было бы действительно более чем наивно.
Я видел их лишь издали, этих трех или четырех «делегатов», стоявших на рельсах, среди вагонов, о чем-то оживленно совещавшихся. Их невзрачные фигуры во мне, никогда ранее не обращавшего никакого внимания на внешность, на этот раз вызвали какое-то гадливое отвращение. С гадливым чувством я думаю о них и теперь.
Как оказалось потом, они рассматривали список сопровождавших и запретили прямодушному и преданному государю адмиралу К. Д. Нилову следовать в поезде.
В те недостойные, безумные дни даже среди думающих людей Ставки преобладало глупое до наивности мнение, что пребывание около государя графа Фредерикса, генерала Воейкова и адмирала Нилова может вызвать лишнее возбуждение толпы.
О том, что государя постановлено было лишить свободы, не обмолвился ни одним словом и генерал Алексеев, пришедший проводить государя и ожидавший Его Величество в коридоре его вагона и, вероятно, об этом уже знавший.
О таком, не имеющем названия постановлении, покрывшем навсегда позором лиц, его подписавших, я узнал лишь случайно из газеты, на второй, кажется, день по его опубликовании.
Около 4–5 часов вечера государь, простясь со своей матушкой, покинул ее вагон и направился в свой поезд, стоявший на соседнем пути. Собравшиеся на проводы отдавали честь и обнажали головы…
Находившийся на пути следования государя бедный адмирал Нилов низко-низко наклонился и на виду у всех поцеловал долгим поцелуем руку государя.
Его Величество не спеша вошел в вагон, показался у окна, и поезд стал медленно отходить от Могилева.
– Вот до чего мы дожили, – вырвалось у меня с горечью в обращении к генералу Алексееву, стоявшему недалеко от меня.
– Это все равно должно было бы быть, – после краткого раздумья, но уверенно возразил он мне, – если не теперь, то случилось бы потом, не позднее, чем через два года!
Что этим он хотел сказать? Почему упомянул даже о сроке? Были ли его слова лишь жалким наивным самооправданием или в них слышалось его страшное мнение о людях моей Родины?
Я глядел на собравшуюся кругом поезда, еще с утра, громадную толпу людей, сосредоточенно-молчаливую, почтительную, в большинстве грустную, подавленную… Почти весь Могилев собрался на эти печальные до отчаяния проводы.
Я видел слезы у многих. У этих мне теперь хотелось спрашивать ответа. Я чувствовал, что не одно любопытство привело их сюда.
Они пришли провожать не низложенного врага монарха, а покидавшего их своего природного, чтимого царя.
Этот русский народ не понимал всего совершившегося и не поймет никогда; он всегда думал иначе, чем его думские представители и «русские» генералы…
Он думал: «Нет, так не должно было бы быть, ни теперь, ни потом… Это все лишь господа наделали, потому что царь нашу руку держал…»
«Пусть будет Бог им судья!»
* * *
Утром на следующий день, 9 марта, около 11 часов императорский поезд, следуя через Оршу, Витебск и Гатчину, прибыл в Царское Село.
Судя по короткому рассказу, слышанному мною впоследствии от К. А. Нарышкина, и по словам моего старика Лукзена, этот недолгий, в большинстве, в ночные часы совершившийся переезд прошел почти совершенно так же, как и ранее.
Только в отличие от прежнего времени после короткого обеда, не собирались вместе а сидели большей частью по своим отделениям, подавленные и молчаливые.
Государь оставался почти все время также в своем кабинете.
Предположений о лишении государя и его семьи свободы со стороны ехавшей свиты в пути не возбуждалось.
Они, видимо, не знали, сказал ли вообще что-нибудь об этом Алексеев Его Величеству при отъезде из Могилева, да и присланные для «охраны» депутаты находились у себя, в своем прицепленном вагоне, и в свитском помещении не появлялись.
Как бывало всегда и раньше, утром, перед самым подходом поезда к Царскому Селу, все сопровождавшие лица свиты надели шинели и собрались в салоне вагона-столовой, чтобы проститься с Его Величеством.
Государь вышел к ним также готовый уже покинуть поезд.
Его Величество сердечно благодарил всех за службу, просил их повиноваться Временному правительству и, пожелав всем всего хорошего в дальнейшей жизни, каждого поцеловал при прощании.
Сам государь и все они были чрезвычайно взволнованы.
Бывший в тот день дежурным флигель-адъютант полковник герцог Н. Н. Лейхтенбергский в своем напечатанном рассказе так говорит об этом последнем прощании: «Когда поезд подходил к Царскому Селу, я спросил у государя, не имеет ли он передать мне какие-нибудь указания, распоряжения или желания.
Государь ответил: «Я прошу вас подчиниться Временному правительству. Это мое единственное желание и моя единственная просьба». Он повторил эти слова и всем лицам свиты, которые сопровождали поезд…»
Когда поезд остановился, Его Величество вышел и в сопровождении гофмаршала князя В. А. Долгорукова отбыл на автомобиле во дворец.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?