Текст книги "Едва слышный гул. Введение в философию звука"
Автор книги: Анатолий Рясов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
§ 14
«БЫТИЕ И ВРЕМЯ»: ОДИН ФРАГМЕНТ О СЛЫШИМОМ
На намеченном маршруте придется, однако, сделать незапланированную остановку. Большинство вопросов, рассмотренных выше, не могли быть сформулированы без обращения к работам Мартина Хайдеггера. Однако смещение акцентов от понимания к вслушиванию – от λόγος к φωνή, а от φωνή к ἦχος – не очень похоже на следование его мысли, что требует как минимум нескольких оговорок, иначе этот разговор рискует зайти в тупик.
Как ни странно, именно феноменологические вопросы вскрывают определенные трудности в дальнейшем продвижении по избранному пути, угрожая разрушить логику предшествующей аргументации. Дело в том, что предыдущие главы совсем не касались размышлений Хайдеггера о звуке как таковом. В его книгах совсем немного подобных фрагментов. Вот самый известный из них:
На основе этой экзистенциально первичной способности слышать возможно нечто подобное прислушиванию, которое феноменально еще исходнее, чем то, что в психологии «ближайшим образом» определяется как слышание, ощущение тонов и восприятие звуков. И прислушивание также имеет бытийный род понимающего слышания. «Ближайшим образом» мы вовсе никогда не слышим шумы и звуковые комплексы, но скрипящую телегу, мотоцикл. Слышат колонну на марше, северный ветер, стук дятла, потрескивание огня.
Требуется уже очень искусственная и сложная установка, чтобы «слышать» «чистый шум». Что мы однако ближайшим образом слышим мотоциклы и машины, есть феноменальное свидетельство тому, что присутствие как бытие-в-мире всегда уже держится при внутримирно подручном, а вовсе не сначала при «ощущениях», чья мешанина должна сперва якобы оформиться, чтобы послужить трамплином, от которого отскочит субъект, чтобы в итоге добраться до «мира». Присутствие как сущностно понимающее бывает прежде всего при понятом.
При специальном слушании речи другого мы тоже сначала понимаем сказанное, точнее, заранее уже бываем вместе с другими при сущем, о котором речь. Фонетически произносимое мы, наоборот, ближайшим образом не слышим. Даже там, где говорение неотчетливо или даже язык чужой, мы слышим сначала непонятные слова, а не разнообразие акустических данных.
При «естественном» слышании того, о-чем речь, мы можем, конечно, вслушиваться вместе с тем в способ произнесения, «дикцию», но это тоже только в предшествующем понимании также и говоримого; ибо лишь таким образом существует возможность оценить конкретное как произнесенности в его соразмерении с тематическим о-чем речи.
Равно и реплика как ответ следует обычно прямо из понимания о-чем речи, уже «разделенного» в событии́.
Только где дана экзистенциальная возможность речи и слышания, кто-то может прислушиваться. Кто «не умеет слушать» и «до него надо достучаться», тот возможно очень прекрасно и именно поэтому умеет прислушиваться. Простое развешивание ушей есть привация слышащего понимания. Речь и слышание основаны в понимании. Последнее не возникает ни от многоречивости, ни от деловитого подставления ушей. Только кто уже понимает, умеет вслушаться192192
Хайдеггер М. Бытие и время / Пер. с нем. В. Бибихина. М.: Академический Проект, 2011. С. 163–164.
[Закрыть].
Что происходит? Сосредоточенное «прислушивание» здесь мгновенно сменяется заурядным перечислением причин звучания, которое сегодня (спустя почти сто лет после издания «Бытия и времени») способно вызвать усмешку у любого, кто хоть немного знаком с проблематикой sound studies. Неужели кажущаяся почти невозможной процедура трансцендентальной редукции требуется всего лишь для того, чтобы в итоге узнать в пронзительном шуме скрип телеги, а в далеком стуке – работу дятла? Что это, если не очевидная неготовность к сконцентрированному вслушиванию? Иными словами, погрузившись в разветвленную феноменологическую терминологию, мы вновь пришли к коммуникации и обмену знаками, только семиотические коды здесь зачем‐то названы «внутримировой подручностью». Такими темпами философия Хайдеггера покажется чем-то вроде излишне претенциозного направления семиологии. Но прежде чем это произошло, стоит осознать контекст этих высказываний.
Фрагмент о прислушивании находится в параграфе о языке и речи. К этим темам придется еще раз вернуться. Язык для Хайдеггера – не конвенциональная знаковая система, но прежде всего раскрытие мира – иными словами, сама способность вещей значить. Присваивая вещам те или иные значения, человек не наделяет вещи свойством быть названными – это изначально присуще им. В полной мере эта мысль развернется в послевоенных работах, но уже в «Бытии и времени» она представлена вполне ощутимо, хотя и сформулирована в русле аналитики Dasein. Вот абзац, предшествующий фрагменту о звуке:
Речь есть значимое членение расположенной понятности бытия-в-мире. В качестве конститутивных моментов к ней принадлежат: о-чем речи (обговариваемое), проговоренное как таковое, сообщение и извещение. Это не свойства, какие удается лишь эмпирически наскрести в языке, но укорененные в бытийной конституции присутствия экзистенциальные черты, онтологически впервые делающие возможным нечто подобное языку193193
Там же. С. 162–163.
[Закрыть].
При чтении Хайдеггера сложно представить более досадную ошибку, нежели представление «внутримировой подручности» чем-то вплотную близким к семиологии или теориям коммуникации. Скрипящая телега или шум мотоцикла – не классифицируемые знаки, а феноменологическое подтверждение способов раскрытия мира. Именно поэтому феноменология названа здесь способом «показывающего определения того, что призвано стать темой онтологии»194194
Хайдеггер М. Бытие и время. С. 35.
[Закрыть] (идея, впоследствии подхваченная Мерло-Понти и другими философами). Хайдеггера не слишком занимает разграничение на ясный сигнал и неуловимую абстракцию, потому что его мысль изначально обращена к докоммуникативному уровню, для которого это разделение – лишь запоздалая попытка выйти за пределы обмена информацией. Именно поэтому стремление услышать «чистый шум» оказывается здесь предшествующим феноменологической редукции (близким научному подходу, направленному на исчисление «акустических данных»), а прислушивание к стуку дятла, наоборот, парадоксальным образом является последствием осуществления редукции. Это не каузальное слушание, а предельное внимание к миру.
Однако имеется и более существенный вопрос, связанный с проблемами слышания и понимания:
Взаимосвязь речи с пониманием и понятностью проясняется из одной принадлежащей к само́й речи экзистенциальной возможности, из слышания. Мы не случайно говорим, когда не «верно» расслышали, что не «поняли». Слышание конститутивно для речи. И как словесное озвучание основано в речи, так акустическое восприятие в слышании. Прислушивание к… есть экзистенциальная открытость присутствия как событие́ для других. Слышание конституирует даже первичную и собственную открытость присутствия для его са́мого своего умения быть в качестве слышания голоса друга, которого всякое присутствие носит с собой. Присутствие слышит, потому что понимает195195
Там же. С. 163.
[Закрыть].
Вопреки определенной преемственности Нанси в отношении феноменологии, не является ли его мысль о том, что «внутри понимания всегда присутствует вслушивание», переворотом хайдеггеровского тезиса «только кто уже понимает, умеет вслушаться»? Иными словами, Хайдеггер всегда предпочтет entendre, а не écouter, и, следовательно, он вписан в многовековую традицию тех, «кто не способен слушать, или точнее – кто отказывается от слушания, чтобы начать философствовать»196196
Nancy J.-L. À l’ écoute. P. 13.
[Закрыть]. С этим не так-то просто поспорить, ведь, строго говоря, для Хайдеггера вслушивание в принципе не может предшествовать пониманию прежде всего потому, что φωνή – это лишь способ раскрытия λόγος. А серьезный разговор об ἦχος здесь в принципе не собирается начинаться. Недвусмысленное указание на это есть, например, в работе «Основные понятия метафизики»:
Хотя неартикулированный звук, издаваемый животным, на что-то указывает, и животные даже могут (как мы, правда, не к месту привыкли говорить) договариваться между собой, однако никакое из этих звучаний не является словом: это просто ψόφοι, шумы. Они суть оглашение (φωνή), которому чего-то недостает, а именно значения. Когда животное кричит, у него нет подразумевания и понимания. Но в результате оглашение и слово, за которым закреплено то или иное значение, люди связывают друг с другом и говорят, что у человека со звуком его голоса связано какое-то значение, которое он понимает. Таким образом, в этой проблеме с самого начала утверждается превратная взаимосвязь. На самом деле все как раз наоборот. Наша природа с самого начала такова, что она понимает и формирует понятливость. Так как наше существо таково, звучания, которые мы издаем, имеют значение. Не оно прибавляется к звукам, а наоборот – из уже сформированных и формирующихся значений образуется характерный звук. Хотя λόγος есть также голос, φωνή, но он не в первую очередь голос, к которому потом что-то прибавляется: наоборот, в первую очередь он нечто другое, но при этом также и φωνή, голос197197
Хайдеггер М. Основные понятия метафизики / Пер. с нем. А. Шурбелева. СПб.: Владимир Даль, 2013. С. 461–462.
[Закрыть].
Кажется, эта цитата вполне может быть рассмотрена как иллюстрация философского пренебрежения к φωνή: перед нами очевидный приоритет значения и речи в отношении хаоса и шума – позиция, критике которой Долар посвятил много страниц. Действительно, есть большое искушение интерпретировать эту привилегированность λόγος как главное препятствие на пути к восприятию звука. Гул «до ясного смысла» – это не тема Хайдеггера, и так называемое абстрактное слушание здесь может быть воспринято лишь как предельно искусственная, культурная установка. Стало быть, хайдеггерианство оказывается не столь уж надежной почвой для философского разговора о вслушивании, если звук здесь всегда будет вытесняться поиском смысла звучащего? Но о понимании какого смысла идет речь?
Ответную аргументацию вполне можно было бы выстроить на диалектике закона и хаоса, развернутой, например, в текстах о Ницше, где χάος понимается «в теснейшей связи с изначальным толкованием сущности истины (ἀλήθεια) как раскрывающейся бездны»198198
Хайдеггер М. Ницше: В 2 т. / Пер. с нем. А. Шурбелева. СПб.: Владимир Даль, 2006. Т. 1. С. 302.
[Закрыть]. В этом случае отношения между sense и nonsense в текстах Хайдеггера перестали бы казаться столь уж однозначными. Однако есть и другой путь, позволяющий ответить на вопрос о смысле, не отдаляясь от проблемы вслушивания.
К слову, в «Бытии и времени» можно обнаружить своеобразное противопоставление слухового визуальному, заметив определенное предпочтение, отданное восприятию на слух. Акценты здесь, правда, расставлены несколько иначе, чем принято в звуковых исследованиях. «Ви́дение» оказывается проявлением суеты и «любопытства»:
Высвободившееся любопытство озабочивается ви́дением, однако не чтобы понять увиденное, т. е. войти в бытие к нему, а только чтобы видеть. Оно ищет нового только чтобы от него снова скакнуть к новому. Для заботы этого ви́дения дело идет не о постижении и не о знающем бытии в истине, но о возможностях забыться в мире. Оттого любопытство характеризуется специфическим непребыванием при ближайшем199199
Хайдеггер М. Бытие и время. С. 172.
[Закрыть].
Этой поспешности «ви́дения» (сильно напоминающей технологические манифесты и объявление новой эрой едва ли не каждого программного обновления) противостоит размеренное прислушивание к «зову бытия», который «должен звать бесшумно, недвусмысленно, без зацепок для любопытства»200200
Там же. С. 271.
[Закрыть]:
Зов мы берем как модус речи. Ею артикулируется понятность. <…> Всякое проговаривание и «окликание» заранее уже предполагает речь. Если обыденному толкованию известен «голос» совести, то здесь мыслится не столько озвучание, фактично никогда не обнаруживаемое, но «голос» воспринимается как давание-понять. В размыкающей тенденции зова лежит момент удара, внезапного потрясения201201
Там же.
[Закрыть].
Впрочем, эти фрагменты о видимом и слышимом разделены сотней страниц, но выстраивание наглядного противопоставления не совсем корректно еще и потому, что визуальное у Хайдеггера включает и антипод любопытства – «удивленное созерцание сущего», а прислушивание, в свою очередь, противостоит «шуму» и «толкам». Здесь имеется более важное разделение. И все же сложно не заметить, что вслушивание в зов становится в «Бытии и времени» важным символом взаимоотношений с миром: «зов идет из беззвучия одинокого не-по-себе и зовет вызванное присутствие как имеющее стать тихим назад в тишину самого́ себя»202202
Там же. С. 296.
[Закрыть]. И однако, зов – это «модус речи», которой «артикулируется понятность».
Снова тема языка, с которым соотносится проговаривающий человека мир, сообщая себя – но не в качестве информации, а как неисчерпаемый смысл. Бытие высказывается в тотальной речи, и поэтому проблемы понимания и смысла здесь также могут быть раскрыты только через онтологию. Иначе все рискует соскользнуть назад в языкознание и семиотику. «Значения», о которых идет речь у Хайдеггера, – не лингвистические значения. А смысл бытия – не интерпретация имеющихся дефиниций. В противном случае вопрос о бытии вообще не проявился бы как философская проблема. Чтобы сдвинуться с места, нужно развести два этих смысла.
Λόγος, о котором пишет Хайдеггер, и конвенционалистское определение смысла, предложенное Готлобом Фреге (известный пример о выражениях «утренняя» и «вечерняя звезда», семантически разных, но имеющих один и тот же денотат), находятся в разных сферах. Поэтому любые попытки применить к прочтению Хайдеггера оптику языкознания неизбежно будут промахиваться мимо цели. Перед нами какой-то другой смысл, благодаря которому в принципе оказывается возможным разговор о значениях и интерпретации. Вдобавок «то, что в связи с этим кажется нам смыслом, поначалу нечто неуловимое и расплывчатое»203203
Хайдеггер М. Что зовется мышлением? / Пер. с нем. Э. Сагетдинова. М.: Территория будущего, 2005. С. 138–139.
[Закрыть]. Меньше всего этот смысл похож на доступный и легко схватываемый современными техниками мышления. Здесь можно повторить вслед за Бибихиным: «Мир не имеет смысла в этом деловитом понимании. Мир имеет смысл, потому что заранее захватил собою всякий смысл и высветлил его своей согласной тишиной»204204
Бибихин В. В. Мир. СПб.: Наука, 2007. С. 233–234.
[Закрыть]. А чтобы почувствовать эту тишину, нужно прежде всего приостановить всякую коммуникацию, замолчать.
Когда Нанси пишет: «мы никогда не слышим ничего, кроме отсутствия кода – того, что не вписано в систему значений; и мы никогда не внемлем ничему, кроме того, что уже находится внутри кода, который мы расшифровываем»205205
Nancy J.-L. À l’ écoute. P. 69–70.
[Закрыть], он, хотя и не подменяет звук голосом, как это делает Долар, но все еще в полной мере не покидает территории структурализма, сохраняя след представления о языке как о пространстве коммуникации – как о сфере утвердившихся и разграниченных значений. Система означивания для Нанси – механизм извлечения смысла, и потому слышимое отсутствие кода всегда будет ускользать от entendre. При этом, когда он пишет, что звук неясен и в то же время предельно близок, он словно перепроецирует на слышимое слова Хайдеггера о бытии. Звук у Нанси противостоит языку, а у Хайдеггера, напротив, является его союзником, потому что язык понимается ими по-разному. Поэтому там, где Нанси говорит о противостоящем извлечению смысла «отсутствии кода», Хайдеггер говорит о неисчерпаемости смысла. Едва ли хайдеггеровское прислушивание внемлет какому-либо коду:
Слушатель, который оказывается настолько погружен в слушаемое, что растворяется в его зове, – это отчетливая параллель с досократической принадлежностью космосу. Своеобразный «ответ» Долару и Нанси можно найти в лекциях о Гераклите, в которых тема вслушивания является одной из центральных – пожалуй, их можно даже назвать ключом к ее пониманию:
Кажется, что здесь мы по-особому навостряем уши и напрягаем слух. И все-таки чем было бы всякое прислушивание, если бы мы уже заранее не были чутки к еще не расслышанному и удерживающемуся в себе началу «звучания»? <…> Мы слышим не потому, что у нас есть уши, но мы имеем и можем их иметь, потому что слышим. Мы, люди, слышим, например, гром, шелест леса, плеск воды в источнике, звучание струн, грохот моторов, шум города – и слышим все это только потому, что каким-то образом принадлежим и не принадлежим всему этому207207
Там же. С. 301–303.
[Закрыть].
Мне сложно судить о том, насколько «возможность смысла» или «докоммуникативное» могут претендовать на статус категорий, улаживающих этот конфликт. Разговор о звуке, открывающий пространство для столкновения семиологии, грамматологии, психоанализа, феноменологии (список можно продолжить), во многом сковывается необходимостью выбора одной из стратегий, ведь тогда он гарантированно перестанет ускользать сам от себя и вернется на твердую почву. Но странным образом как раз уверенность в том, что сохранение конфликта интерпретаций является здесь точкой отсчета, не позволяет согласиться с обязательностью выбора или, наоборот, стремлением получить лучшее от каждого из этих миров, собрав из них один «совершенный». Возможно, предпочтя первичность одного подхода, мы не уйдем от разделения, а только усугубим его, так и не разобравшись с тем, что его предопределяет. Это намеренное пробуксовывание не только позволяет вернуться к проблеме звукового восприятия с новым багажом, но и очерчивает пределы имеющихся на сегодняшний день способов говорить о звуке.
Можно продолжить цепочку вопросов о звуковом мышлении и задать еще один: могли бы мы помыслить звучание, если бы прежде ни разу не слышали ни одного звука? Если вспомнить о проблеме воображения, признав, что в мышлении присутствует образ звука, то вопрос перестает казаться странным. Оставшись на территории фантазии, можно ответить, что ее безграничность вполне допускает вероятность помыслить вслушивание, вообще не зная о звуке. Так в фантастических романах герои часто сталкиваются с явлениями, в принципе не соотносимыми с человеческим опытом. Или опять же шумы во снах, которые имеют свойство казаться предельно реальными: они просто слышатся, не отсылая ни к какому звучащему объекту. Пруст называл их «звуками, изготовленными сном»208208
Пруст М. Содом и Гоморра / Пер. с фр. Н. Любимова. СПб.: Пальмира, 2016. С. 458.
[Закрыть] – слишком ясно слышимыми, но не существующими. Достаточно ли этого для ответа? Или все же знание глухого о звуке всегда «подсказано» тем, кто слышал звук? Тогда подобное мышление будет лишь фантомным представлением, чем-то вроде ненадежной, намеченной пунктиром схемы. Но отвечая таким образом, придется остаться на территории разделений. Речь в вопросе идет не совсем об этом: ведь если слепоглухонемой (плач и радость для которого, кстати, являются врожденными навыками) изначально не стремится к познанию мира и открывает в себе это стремление в процессе коммуникации с тем, кто указывает ему на мир, это никак не отменяет того, что внутри невидения и неслышания уже присутствует эмбрион мысли, способной преобразоваться в готовность к коммуникации, – присутствие силы, которая предопределяет возможное развитие. Потребность в коммуникации опирается на нечто более раннее – тайну воспринимаемого мира, с которой сталкивается любой сколь угодно «скудный», «несовершенный», «ошибочный» опыт, всегда отсылающий за пределы себя и расширяющий границы таинственного. Таким образом, «ошибочное» и «верное» восприятия черпают свои ресурсы из одного и того же источника.
Итак, «мы слышим не потому, что у нас есть уши, но мы имеем и можем их иметь, потому что слышим». Существует загадочная потребность слышать. Эту мысль вполне можно было бы развернуть в теологическом ракурсе, но она оказывается вполне уместной и в контексте теории эволюции. Здесь атеизм и вера уходят корнями в ту область, где между ними стираются различия. Первична сама способность внимать, а не инструменты слуха: слепоглухонемой внимает прежде всего благодаря этой способности, а не потому, что у него сохранились осязательные рецепторы. Звук имеет отношение к каждому, и к неслышащим, быть может, в еще большей степени, чем к тем, кто относится к звуку как к чему-то привычному. Неслышащие, в отличие от технических всезнаек, не утратили способности воспринимать звук как неразрешимую проблему. Мы можем мыслить звук, не слыша его, не потому, что способны представить что угодно, а потому, что существует нечто дающее звукам возможность представлять нам себя – порождающее эти шумы и оказывающееся громче суммы всех уже прозвучавших криков.
§ 15
ДОСОКРАТИЧЕСКАЯ ТИШИНА
Рассуждая о геометрически расчерченной картезианской вселенной, Айди возводит традицию «визуализации мира» к досократической мысли. Знакомым с хайдеггеровской герменевтикой подобная аргументация едва ли покажется надежной, однако она имеет определенные предпосылки. Например, своеобразной точкой отсчета здесь можно было бы назвать максиму Гераклита «Глаза – более точные свидетели, чем уши»209209
Фрагменты ранних греческих философов. Часть 1 / Пер. с др.-греч. А. Лебедева. М.: Наука, 1989. С. 191.
[Закрыть]. Однако Айди приводит более позднее и не столь прямолинейное высказывание – слова Зенона о неподвижной стреле: апория рискует утратить свою силу, если вернуть изображению протяженный звук полета. Поскольку размышления Зенона о покое и движении замкнуты в тесном пространстве визуального, они оставляют за скобками проблему звучания: остается неясным, каким образом отрезки покоя порождают дление свиста. Если каждому фрагменту неподвижности соответствует некий, пусть и едва слышный, звук, то знаменитая (анти)логическая цепочка разрушится: покой перестанет казаться столь совершенным210210
Ihde D. Listening and Voice: Phenomenologies of Sound. P. 50.
[Закрыть].
Дальнейшая аргументация Айди развивается в контексте сакрального для sound studies противопоставления слышимого видимому, плодотворность ставки на которое уже была подробно рассмотрена выше. Здесь же стоит вспомнить другую апорию Зенона, в каком-то смысле «реабилитирующую» тишину летящей стрелы и заставляющую отказаться от представления досократической мысли как пренебрегавшей проблемой звука. Это задача о просяном зерне:
«Скажи-ка мне, Протагор, – сказал [Зенон], – издает ли шум при падении одно просяное зернышко или одна десятитысячная часть зернышка?» Тот сказал, что не издает. «А медимн просяных зерен, – спросил [Зенон], – издает ли шум при падении или нет?» Когда тот ответил, что медимн издает шум, Зенон спросил: «Ну а нет ли пропорции между медимном просяных зерен и одним зернышком или десятитысячной частью одного зернышка?» Тот сказал, что есть. «Ну так не относятся ли между собой [их] шумы в той же пропорции, – спросил Зенон, – как шумящие [тела относятся между собой], так и шумы, не так ли? А раз это так, то если шумит медимн проса, должно шуметь и одно просяное зернышко и одна десятитысячная часть зернышка»211211
Фрагменты ранних греческих философов. Часть 1. С. 313.
[Закрыть].
Оставляя за скобками вопросы логики, можно обратить внимание на то, что в этом коротком диалоге поднимается несколько онтологических проблем: понимание/непонимание мира через шум, зыбкие начала вслушивания, тишина как горизонт слышимого, диалектика звукового становления. Здесь возникает повод и для еще одного вопроса: может быть, едва слышимое и есть самое важное в разговоре о звуке? Тут снова появляется предлог для разговора о вслушивании, предстающем не как способ восприятия звуковой информации, а как прикосновение к звучанию в его предельной абстрактности. Дорефлексивное вслушивание помогает осознать бытийность звука как нерешенную проблему, напоминая и о том, что раскрытие мира через звук начинается для человека еще в материнском чреве. В свою очередь, задействовав «звуковой инструментарий» в разговоре о психоаналитическом концепте травмы рождения, внутри воспоминания о блаженстве утробы можно различить ностальгию по близости к исконной тишине, обнаруживающую неразрывную связь с танатосом. Боязнь, что звуки сейчас умолкнут, что все обрушится в какую-то безумную, бездонную глухоту, как это часто бывает со страхами, способна обернуться притягательным влечением.
Так, вслушиваясь в природу, героиня одного из рассказов Бланшо «сталкивалась с необыкновенной звучностью ничто, являвшей собою изнанку звука»212212
Бланшо М. Темный Фома / Пер. с фр. В. Лапицкого // Бланшо М. Рассказ? СПб.: Академический проект, 2003. С. 168.
[Закрыть]. Она чувствовала, что моменту рождения слышимого предшествует недоступное и безосновное начало: безмолвный, молчащий звук. Эта хаотичная изнанка звука раскрывается не как бессмыслица, но как нечто предшествующее разделению на sense и nonsense, пребывающее вне осмысления. Конечно, формулирование законов, выстраивание системы позволяет защититься или, во всяком случае, отстраниться от хаоса. Ведь можно прийти в замешательство от того, что все знания о звуке диктуются зловещей неопределенностью, предшествующей им, что каждый звук рождается из этого отсутствия и соответствует ему. И речь не о той рассеивающейся темноте, которую еще не успело высветлить знание, а о непроглядном мраке, в котором не существует никаких законов, о беспринципной и завораживающей анархии, мерцании всего, что существует до готовых смыслов. Тишина – это область, где завершилось то или иное звучание: даже если оно сменилось другим звучанием, первое ушло в тишину. Тишина способна превратить звук в паузу или вовсе заставить замолчать.
На первый взгляд, апория Зенона о просяном зерне отрицает тишину (так же, как апория о стреле отрицает движение), но именно внимание к неслышному указывает на проблему раскрытия за слышимым миром горизонта того, что способно прозвучать, – горизонта, которому мы принадлежим еще до того, как начали вслушиваться, но уже опоздав к моменту рождения звука. Человек рождается отделенным от тишины, его рождению всегда сопутствует крик. Но при этом неслышная тишина никогда не перестает окружать его, хотя, вслушиваясь в нее, мы всегда слышим какие-то звуки. Даже в наглухо закрытом помещении мы всегда продолжаем что-то слышать (невстреча Кейджа с тишиной). Наверняка – даже если тишина наступит – мы будем мучительно ожидать, что услышим новые звуки: тишина станет трепетать ими – если не звуками, то их представлениями. Точно так же мы не способны перестать думать, хотя бы даже о том, что мыслей не осталось. Хотя порой откуда-то возникает надежда, что в распаде звуков нам повезет услышать саму тишину. Кажется, вплотную к этому приблизился Беккет: «Эту музыку он особенно любил – разделенную тишину, смыкающуюся, подобно занавесу, за удаляющимися шагами или иными шорохами»213213
Беккет С. Уотт: роман / Пер. с англ. П. Молчанова. М.: Опустошитель, 2021. С. 315.
[Закрыть]. Как раз эта почти тишина, полутишина, появляющаяся на окраинах смысла, предстающая не как знак чего-то звучащего, а как чистое явление себя, оказывается провалом в досубъектное (и при этом неприметное почти становится здесь и возможностью возвращения к субъекту). А вот слышание тишины действительно имеет все основания оказаться не первозданным благом, а невыносимой пыткой, в сравнении с которой любой оглушительный грохот или зловеще-таинственный звук покажутся спасением. Именно поэтому первое бессознательное желание при столкновении с тишиной – бегство обратно в шум. Может быть, люди сходят с ума в безэховых камерах не от тишины, а из‐за столкновения с докоммуникативным молчанием – с абсолютным отсутствием информации? При этом тишина раз за разом сообщает себя в звуке – или, вернее, она ничего не сообщает в коммуникативном смысле, но оказывается заметна благодаря звуку. Еще одним раннегреческим философом, коснувшимся этих тем, стал Алкмеон, утверждавший, что уши слышат, «потому что в них имеется пустота»214214
Фрагменты ранних греческих философов. Часть 1. С. 268.
[Закрыть].
Можно ли придумать более банальное завершение для этого разговора, чем противопоставление шума тишине? Кстати, мимо этой оппозиции почти никогда не проходят sound studies, может быть, ее стоило бы назвать еще одним стереотипом. Или, наоборот, их преимуществом? В контексте разговора о технике привычная антитеза предстает злободневной, и ее (как и многие предыдущие) нужно подвергнуть деконструкции. Сегодня приближение к тишине часто оказывается непростым испытанием. В области звукозаписи, несмотря на постоянные призывы к перемирию, продолжается война за громкость: большой динамический диапазон все чаще считается нежелательным, и музыкальные фонограммы компрессируют так сильно, что производители снабжают плееры функцией защиты слуха. Весьма точно эта проблема, выходящая далеко за пределы звукоиндустрии, была сформулирована Бибихиным: «Неспособность эпохи информации слышать молчание перерастает в неумение слышать тихо сказанное»215215
Бибихин В. В. Язык философии. СПб.: Наука, 2007. С. 40.
[Закрыть]. Вопрос о тишине указывает на связь между звуковыми исследованиями и философией.
Скапливающееся в шелест молчание досократических зерен заставляет вспомнить о теологическом дискурсе: совсем неслучайно появление всего сущего столь часто – от Вед до Библии – связывалось с сотворением через звук (можно вспомнить и о том, что Зевс в «Илиаде» – «беспредельно гремящий»216216
Гомер. Илиада / Пер. с др.-греч. Н. Гнедича // Гомер. Илиада. Одиссея. М.: Худож. лит., 1967. С. 240.
[Закрыть]). Если не во всех, то в большинстве конфессий звуковое сопровождение ритуалов имеет сакральное значение. Наука в вопросе о возникновении Вселенной использует понятие Большого взрыва – метафору, имеющую звуковые коннотации и вполне переводимую на язык религии: уходящая в прошлое связь с далекими раскатами первого взрыва. «Зная только то, что произошло после Большого взрыва (а мы знаем только это), мы не сможем узнать, что происходило до него. События, которые произошли до Большого взрыва… не должны фигурировать в научной модели Вселенной»217217
Хокинг С. Краткая история времени / Пер. с англ. Н. Смородинской // Хокинг С. Три книги о пространстве и времени. СПб.: Амфора, 2012. С. 69.
[Закрыть], – пишет Стивен Хокинг. Иными словами, наука не может заниматься исследованием Большого взрыва, несмотря на знание того, что именно эта гипотеза предоставила ей сам объект исследования. Открывая законы, мы тем самым всегда признаем существование некоего отстраненного в далекое прошлое момента, в который они получили оформление. Таким моментом является и рождение звука, которому предшествовало недоступное нам беззаконное и безосновное начало. И даже если звук тогда еще был растворен в тишине, он уже был звуком – не тем, что уже звучит, а тем, что еще только может прозвучать. Парадокс, сформулированный Шопенгауэром: «музыка, не касаясь идей, будучи совершенно независима и от мира явлений, совершенно игнорируя его, могла бы до известной степени существовать, даже если бы мира не было вовсе»218218
Шопенгауэр А. Мир как воля и представление / Пер. с нем. Ю. Айхенвальда. М.: Московский клуб, 1992. С. 255.
[Закрыть]. Это может показаться туманной эзотерикой, но не так ли и пишут музыку композиторы? Они слышат ее задолго до того, как она начнет звучать, до того, как она записана нотами, в каком-то смысле – еще до того, как она сочинена. Впрочем, и записанные ноты сохраняют эту странную возможность услышать совокупность звуков до того, как они «нарушат» тишину. Именно поэтому подобный способ создания музыки останется уникальным ресурсом мышления, принципиально отличным от технологий, в которых сочинению непременно должно предшествовать воспроизведение звука. И здесь первична сама способность вслушиваться, а не инструменты слуха: можно вспомнить о музыкантах, для которых глухота не стала творческим барьером. Невероятно, но композиторы способны слышать музыку как экстаз, как сверхбытийное вдохновение, даже если она не прозвучит никогда. Здесь на месте раскатов далекого прошлого появляется звук, который приходит из грядущего. Ведь что это, как не вслушивание в будущее, не успевшее оставить какое-либо свидетельство, какой-либо след? Даже если бы мира не было вовсе, этот непрозвучавший звук сохранил бы в себе онтологический вопрос.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.