Текст книги "Московский чудак. Москва под ударом"
Автор книги: Андрей Белый
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
Формулку вычертит; и, повернувшись к студентикам, – пих в нее пальцем! Еще относительно быстро поправился; все же, – спешил он прогульное время нагнать; и ноябрь, и декабрь он начитывал: к середозимку шло время.
Бил формулою:
Многогранник есть шар, – чертит шар, – у которого срезана выпуклость пересечений, различно составленных, – пересеченье срезает и чистит дрожащие пальцы, сбеленные мелом, о широкобортный сюртук, напоровшись на угол доски.
Догонял сам себя: в позапрошлом и в прошлом году он успел начитать; только в этом году… Оборвал его Пров Николаевич Небо, – растрепа, тюфяк:
– Как с млипазовским делом?
– Взять в корне…
– Запрос?
– Отклонить.
Было людно в профессорской:
– Но Задопятов…
– А вы Задопятова мне предоставьте…
– По-моему, – Пров Николаевич Небо ударился в па́зевни, – этот Млипазов – не прав, да и Перемеще́рченко…
– Как это можете, батюшка, вы, – привскочил он, – халатно так… – вро́збеж прошелся, взмахнувши рукой.
Точно муху из воздуха сцапал:
– Мальчишке приспичило нами вертеть: не в Млипазове суть – в Благолепове-с!
Маху дал Пров Николаевич!
Пров Николаевич Небо – профессор, хирург: умел взрезывать; быстро вбегал в операторскую, с упоеньем хватался за нож и в толпе ассистентов раскрамсывал тело, ругаясь от нервности; произведя операцию, он – засыпал; и на все безразлично сопел.
Впрочем, – был почитатель армянской поэзии, что объяснялось женою: армянкою; дело не в нем, а в Иване Иваныче.
Факт – удивительный: консервативный профессор, послав три записки министру-«мальчишке» о том, как поднять просвещенье (записки министр не прочел), – перешел в оппозицию, в корне решив, что министр Благолепов (его ученик) – только прихвостень; дело Млипазова – плевое: этот плюгавый и плоскоголовый профессор с плещищею и с девятью бородавками, миру известный своими работами об анилиновых красках, повел недостойный подкоп под профессора Перемеще́рченко, специалиста по изонитрилам, пропахшего рыбой поэтому (изонитрилы – воняют); профессору Перемеще́рченко из Петербурга прислали запрос; но – Коробкин скомандовал: этот запрос – отклонить; Задопятов, весьма осторожный в университетской политике, с очень недавнего времени, т. е. с избрания в Академию, принял запрос во внимание; и – голоса разделилися.
Бой предстоял:
– Вы, пожалуйста, там не сплохуйте уж, Осип Петрович, – отнесся профессор к Савкову.
Савков, прикладной математик, с гнедой бородулиной, освинцовелый такой, возбуждал опасенье; не то крутолобый профессор Коковский, изящнейший, бледный, как смерть, с лжепророческим взором, и произносящий весьма мелодическим голосом «ха» вместо «га», – корневед, переводчик трагедий античных и лозунг студентов в борьбе их за право; но в целом, – кампанию против претензий млипазовских подняли физики и математики под верховодством Ивана Иваныча; зациркулировал пошлый стишочек.
Вот он:
Математиков немая
Стая шествует на бой,
Интегралы поднимая,
Точно копья, пред собой:
– «Ну-ка мы, – квадратным корнем,
Извлеченным звонче рифм, —
Ну-ка, громче – ну-ка, дернем, —
Влепим в морду логарифм!»
Сам профессор, И. Коробкин,
Разжигая бранный дух,
He дробясь, присел за скобки
Между двух «корней из двух».
– «Сем-ка – в корне взять – умножу,
Протерев холуйский лак,
В благолеповскую рожу
Благовлепленный кулак!»
Знаменитый профессор уткнулся в свою записную книжонку усвоить план дня: под графою «Декабрь, год (такой-то, число)» – пунктик первый: зачет; и – приписано бисерным почерком: «Если возможно – поймать их с поличным»; зачет обходили, его близорукостью пользуйся; выбирали студентов, умеющих дифференцировать; эти последние – чёрт подери – выходили сдавать за себя и за малоуспешных; профессор хотел изловить их с поличным: припас он и мел: мел – марал.
Второй пункт: «Анна Павловна»; бисерным почерком: «Письма вернуть».
С раздраженьем лупнул кулаком. Встал и – врозбеж прошелся; профессор Драпапов, с кривящейся шеей старик, весь запластанный в кресло, – весь вздрогнул: ах, черт подери – Анна Павловна, – черт подери, – разразилась письмом: в нем она с откровенным упрямством и злобою нарисовала всю черность измены его Василисочки; был и приложен пакет доказательств: и адрес (Петровский бульвар, дом двенадцать, квартира одиннадцать, вход со двора), и – все письма к Никите Васильевичу (ряд лазурных и томно-лиловых конвертов, пропитанных запахом «Кер-де-Жанет»); профессор же вспыхнул совсем неожиданной яростью на – черт дери – «разбабца» (Анну Павловну просто «бабцом» называл: «Здоровенный бабец у Никиты Васильевича», – все он фыркал бывало); во-первых: на этот счет – нет; волновался – открытием, делом Млипазова, математическим Бернским конгрессом, зачетом, поступками Митеньки, даже Мандро, даже тем, что в шкафу завелись таракашки, – не этим; при мысли об этом припомнилось: дезабилье Василисочки: две желто-серых отвислины вместо грудей (и сидела с невкусицей этой у зеркала); и во-вторых: Василисе Сергевне свободу он дал; в-третьих (главное): знал он про «это»: знал лет уж пятнадцать, с той самой поры, как письмо анонимное раз известило его о Петровском бульваре и о Никите Васильевиче.
– Дело ясное!
Он-то при чем?
Так в поступке «бабца́» усмотрел безответственное обращенье с чужим декументом: и – только:
– Бабе́ц!
И, лупнув кулаком по столу, из профессорской вылетел он к удивленью Драпапова, сюкавшего Твердохлебову («Емкость осадочных почв в струе жидко-сти»):
– Классики, батюшка, любят весьма каламбурить на скользкие темы о поле; романтики же каламбурят, – я вам говорю, – о расстройстве желудка.
– Да, – что вы?
– Да, – да же!
Профессор Драпапов умел говорить по-арабски, корейски, персидски; писал по-таджикски стихи.
И был жужель вдали голосов.
Он уселся за столик; и стал вызывать – приподнятием стекол очковых над всеми носами: Яни́цинский, Яненц, Янцев, Янцевич; Янцевич – являлся: писать вычисленья на листиках, сложенных в стопочку; и – объяснялся. Иван же Иваныч, скосясь на него, надбуравливал формулки глазом, болтался ногами под креслом и шлепал себя по колену рукой:
– И – ведь, нет же!
– Какая же?
– Вы не умеете, сударь мой, интерполировать.
– Нет-с!
Студент путался.
– Интерполировать, – шлепал себя по колену рукой и долбился словами и носом, – что значит?
И – сам же подсказывал:
– Значит, – включать промежуточный член в ряд других, уже данных, известных: ну – вот-с…
Вызывал приподнятием стекол очковых:
– Японский!
Глаза под очками – слепые, слепые: встав, пер с прямолобым упорством к доске; и чертил вычисленье, шепча вычисленье; Японского, лоб опустив, точно бык, отпускал; глазки очень внимательно, точно на муху, смотрели на серый рукав, – не на густоросль иксиков:
– Да-с, интеграл… – пальцем ткнул в интеграл.
– Есть конечная… – пыжился юноша.
– И измеримая…
– Величина.
– В отношеньи – к чему? – вопрошал.
И громчайше себе отвечал:
– К бесконечной ее малой части…
И вдруг он мотнул темнорогою прядью, схватившись рукой за рукав:
– Вы – попалися, Яриков!
– Как?
– Да вы меченый!
Яриков дернулся.
– Не понимаю!
– Вы меченый мелом!
И, встав из-за столика, бросил всем:
– Яриков – меченый мелом!
Допытывал:
– Вы не Яриков вовсе; нет, – кто вы?
– Фризакис!
– Я метил вас, – он указал на малюсенький беленький крестик на локте, – вот – крестик, доказывающий, что вы мне отвечали уже: я пометил вас крестиком.
Мелом украдкой всех чиркал, пока отвечали ему; а когда вызывал, то справлялся сперва с рукавами, надсверливал глазом их: нет ли тут крестика?
Вот и поймал (был хитрее).
В сем памятном случае он проявил наблюдательность:
– Меченый, меченый – вы уж ступайте, Фризакис!
………………….
– Да, да: подойдет он, а я его – мелом, – рассказывал после в профессорской.
Очень довольный ловитвою, выставил всем им зачет; и пошел в заседанье совета: сидели уже за зеленым столом: социолог Крылесов, Драпапов, Савков, Задопятов, Коковский и Пров Николаевич Небо; и ректор Безнет, белоглазый, с обритым надгубьем и с войлоком белым, растущим из шеи, открыл заседание, зашепелявив и перебирая бумаги.
– Никита Васильевич, – после уже заседанья Коробкин коснулся руки Задопятова; и, отведя его в сторону, официально, но бодро совсем, даже весело как-то, отрезал с подчерком, – пожалуйте, вот-с!
В руку сунул пакетец.
– Что это? – взглянул на него Задопятов: казался худей, зеленей, а мешки под глазами – белей.
– Не по адресу послано: мне; тут надписано – вам-с…
И, отрезав, справлялся с книжонкой:
– Пункт третий: визит к фон Мандро.
Да уж поздно; а – жаль, потому что Мандро занимал; захотелось на чем-то проверить себя: поглядеть на Мандро; и потом – в корне взять: коль знакомятся дети, – родители – ну там – наносят визиты.
Уж карюю перегарь дня доедала не каряя ночь, когда он на извозчике трясся к себе, в Табачихинский; оттепель снег распустила: гнилая зима! Обнаружились камни в туманный и мо́росный день.
Что прикажете делать: не город – разлужа – Москва!
За обедом рассказывал, как он студента словил; подвязавшись салфеткой, похрустывал смачно коричневой корочкой уточки он:
– Бесподобная утка: съедобная.
Тон Василиса Сергевна давала:
– Вы что насвинячили, – и указала на крошки, – вам надо б клеенку стелить.
Глаза поднял: и – съежился.
– Пахнет от вас сургучами и жженой бумагою: одеколоном попрыскались бы.
– Дело ясное: я – не вонючий мужчина; зачем мне душиться! – вскричал, и морщинки раздвоем разрезали лоб.
Надоели ему эти приворчи.
Трах, – бутетенило стуло: не видел, что надо, схвативши тарелку, бежать в кабинетик; и вместо того ей перечил; Надюша глядела такой сердоболенкой; очень тревожила: подпростудилась; и – кашляла; не одевалась, страдала задохой; профессор вздохнул, посмотрев на нее, точно Томочка-песик, покойник.
И видом бессмыслил; осмысленны были очки, а все прочее – нет: с неосмысленным видом сидело и кушало; после – бродило по комнатам; дух отлетел – вычислять; наблюдений вьюки ожидали его: принялся за развьюк наблюдений; открытие, скрытое им, рисовалось огромным и несшим взворот мировой; уже смятый вихор отвисел над разножкой колючего циркуля; круг – начертался; мурашником стала его голова.
Вдруг встал; и – попер в прямолобом упорстве, шепча себе под нос, – от шкафа до двери, от двери до шкафу:
– Пронюхали!
И на крутом повороте рукою взмахнул, будто дал подтетеху себе, потому что в сознанье влепились пощечиной звонкою – баки Мандро.
Стало – жутко, как будто бы водопроводные краны открылись…
………………….
Казалось, что тихо, а – лихо: чем тише, тем лише; далил от себя эти мысли; боялся застенного уха, придверного глаза; и даже, признаться сказать, заоконной фигуры, которой не видел еще, но которая – будет, наверное будет: теперь!
Раз стоял он спиною к окну; показалось – квадрат белой двери, мигнув, перерезала тень от фигуры, стоявшей в окне; повернулся он слишком стремительно – кровь прилила, зарябило: в окне – никого; между тем: тень на белом квадрате дверном означала, что кто-то в окошко глядел; не могла без носителя тень появиться; не мог допустить, что уж тени восстали на тех, кто отбрасывал; что обладатели тени – бестенны, что – брань между ними, что – Тартар открылся и что человек – в Тартар рушится: вместе: с… Москвой.
Суть не в этом: а в том, она – в том, – что однажды просунулся носом в окно, в ту минуту, как сунулся носом в окно кто-то – с улицы: черненьким был он; не то человечец псеносый, не то – пес с лицом человеческим; стукнулись бы друг о друга: стекло разделяло; «псеносец» пошел наугек от окна, оказавшись вполне карапузиком; он – улепетывал. Впрочем, – кто знает?
Рассеянность – черт! Странно то, что – запомнилось; странно и то, что – навязчиво после, уже в голове, обросло этой чушью, турусами многоколесными: в мыслях поехали всякие там на телегах – на шинах, автобусах, автомобилях – Андроны, Евлампии, Яковы (или – как их?), те, которые едут с Андроном, когда выезжает Андрон на телеге своей: в голове утомленной! Как будто нарочно кто в уши вздул чуши.
Твердилось:
– Открытие, сударь мой, перехватить бы не прочь «они»!
– Ясное дело!
– У «них», небось, губы не дуры.
– Появится, черт побери, ко мне эдакий, – ну там – Мордан, да…
– Они…
Кто «они»? Неужели – Андроны, Мандроны, Мандры, Мандрагоры, Морданы? Ведь чушь, в корне взять; с извлеченьем корней он не справился; чушистей прочего то, что с усилием им извлекаемый корень – Мандро. Ну, при чем же Мандро? Что приехал пронюхать – одно; что какой-то мальчишка, псеглавен, сидел за окошком – другое: сидел ли еще? Третье…
Раз – показалось: когда он с салфеткой в руке из столовой взошел в кабинетик, он видел, что Дарьюшка вздумала пыль обтирать в таком месте, где пыль не стиралась; ковер отогнула; сидела на корточках – перед тем самым квадратцем паркетика, под… под… которым… – тсс-тсс! Увидав, что профессор вошел, – ну паркет протирать; он спровадил ее, двери запер; и – справился, что под квадратом?
Все – цело: листочки лежали… в порядке!
Их вынул, проверил, засунул и перезасунул, перепере… спрятал – вполне; но – спокоен он не был; и дверь кабинетика неукоснительно он продолжал запирать; точно трехгодовалый младенец! Стащил бы листки эти к Наденьке; с нею решили бы: свезти в Государственный Банк: в стальной ящик, а то начинало мерещиться: вещи стояли и зыбились: стол не стоял, а – качался.
Качалося – все: уж устои московские стали нестоями – не достояли, явив недостойности.
Вихорьки в комнатах уж завивалися, свивались в сплетень, весьма угрожавший стать вихрем: пока он таился, прижатый к кормившей его своей грудью Москве; вот уж, можно сказать, не змееныша вскармливала на груди своей: вихрь – мировой! Он сплетался из маленьких ви́хорьков; вихорек каждый в квартирочке каждой, сперва под пыльцою тишел; уже после заползал ужом, поднимая все эти невнятицы, взвеивая бумажонки, бросая людей в легкий чох; но сплетаясь, сплетаясь, сплетаясь, – взвиваясь, взвиваясь, – ломал потолок, срывал крышу: в один же октябрьский денечек… – об этом мы после!
Профессор все то объяснял утомлением: переработался; так заработался, что потерял даже сон; все какие-то шли кривули, кривоплясы; сна – не было; он и во сне вычислял, но совсем по-иному; верней, что – иное; иное счислялося; дифференцировал речь, отвлекаясь от смысла, – на звуки; и вновь интегрировал; происходило же это не в лбу, а скорее – в затылке, в спине; и однажды, проснувшись средь ночи, застал он себя самого над итогом такой интеграции; что ж сынтегрировал он, что всю ночь бормотал, тщетно силясь…
Какую же он ерундашину там «наандронил»:
– Пепешки и пшишки – в затылочной шишке!
– Ах надо бы, надо бы – да-с: в корне взять – отдохнуть!
Так сплетенница всех наблюдений – псеглавец, Мандро, тень – «пепешки и пшишки» – в затылочной шишке: скопление крови; само звукословье «пепешки» и «пшишки» с «ш ш», «ш ш», – шум в ушах:
– Эти «пшишки» – застой крови в мозге.
Так он порешил: порешив, успокоился все же.
………………….
В одну из ночей он, бессонец, со свечкой в руке, толстопятой босою ногою пришлепывая по паркетикам, точно Том, пес, забродил по квартире; и тут натолкнулся он – на основании тех же суждений (верней, вопреки всем суждениям) – на… Василису Сергевну; она – разбледнуха такая: в короткой рубашке козой тонконогой со свечкой, как он, шла навстречу:
– Что, Вассочка – Василисе́нок мой, – бродишь?
Двояшил глазами.
– А вы?
И – глаза!
– Да не спится.
Мелькали подстрочные смыслы меж ними.
Он думал:
– Да, Вассочка, вот – затишела, – додер на халате трепал, – не играет, сказать рационально, глазами; не движет руками; моргает в таком положении, как и в другом… Дело ясное: Вассочка, Василисе́нок…
И в свой кабинетик вернулся:
– Взять в корне…
Устроил пихели бумажек: в набитые ящики.
Видел во сне: людоеды откушали где-то сухими ушами.
………………….
Взять в корне, – она, рациональная ясность, разъялась; из-под Аристотеля Ясного встал Гераклит Претемнейший: да, да, – очень де́бристый мир!
Говоря откровенно, – профессор Коробкин жил в двух измереньях доселе – не в трех: и не «Я» его, жившее в «эн» измереньях, а Томочка-песик, в нем живший; но Томочка-песик – покойник: он – рухнул; и в яме лежит; «Я» ж кометою ринулось в темя из «эн» измерений, им кокнуть, как кокал Никита Васильевич яйца – за завтраком; так вот из «эн» теневых измерений и двух, подстановочных (как на подносике, – расположились на плоскости мы) начинало вывариваться из большой знаменитости и из добрейшего пса – человек.
Раздорожьем все стало!
………………….
Гнилая зима!
Но гнилая зима – просияла: теплейшим денечком; декабрь стал – апрелем; а он – собачевину вспомнил: уселся грустить, подбородок рукой подпираючи; в карем своем пиджачке, в желто-сером жилетике, под желто-карею шторой сидел, перерезанный желтым столбом копошившихся в солнце пылиночек:
– Томочка – умер!
А солнце слезилось сияющим и крупнопанельным дождиком; солнечный дождь – это – праведник умер!
Но желтой жестокостью вечер означился; в зелено-серые сумерки сели предметы; их ночь черноротая – съела.
Над мутной Москвой неслись тучи.
Капель подсосулила улицу; все подсосала: пошли пережуй снегов в слюногонные лужи; уже обнаружились камни; уже начиналась разгранка камней о колеса; шныряли раздранцы, разбабы, подтрепы меж серых, зеленых и розовых домиков, перекаряченных, лупленных, каменных и деревянненьких, странно рябых.
Глазопялы – за всем, отовсюду следили: из окон, дверей, подворотен.
Заборик синявый, заборик лиловый, заборик замоклый: меж ними, раздрязнувши, лед ноздреватил; домок от домка защищался забориком; прояснь над ними: прозорное место с фабричной трубой, выпускающей сизый дымок; пятибокая башня торчала: синяво; там издали высился многооконный завод: тряпковарня.
Завод подфабричивал дымом.
Какой-то сопливец тащился к кувалде в закрапленном ситце, с подолом подхлюпанным.
– Бабушка, правда ли, что в Табачихинском карла живет?
Кувердилась старуха:
– А ну!
Со двора, где бабье́во тряпье ворошил ветерок на размоклых веревках, – ответили:
– Как же, – хандрит: ерундит.
– Щелк, – орехами щелкал какой-то с угла, – безалтынный голыш: бескафтанник…
– Безносый, безбабый…
– Пархуч и пропойца он!
Кто-то бессмысленно молотом камень кувалдил: разлогий, кривой переулок размой тротуара показывал.
Сивобородый, одетый в самару торговец, заметил:
– Хвастель развели.
Тут мужик подошел: свой вихор скребенил:
– Я видал карличишку.
– Ну?
– Как?
– Скажу: сдохлик!
Загиркали.
Пе́пиков как-то разгулисто свистнул:
– Эх ты, – раздудыньги развел: подновинский ты шут!
Перепротову просунулись пальцы:
– Мое вам: ну что? Как ползется?
И – кучка росла; подходили: Муяшев, Сиказин, Упакин, Ельчи́, Духовентов, «ура, дед Мордан» (так кого-то прозвали); в проулках соседних – безлюдие, тишь; а войдешь сюда – кажется: разбарабошилась улица: в крик, в раздергай; и карком кружились вороны над единоглавою церковкой с кубовым куполом; серое облако заулыбалося краешком цвета герани; и тучи сордели на рдяни заката.
Тут вышел Порфирий Петрович Парфеткин из первого номера, – да как подъедет (весьма любопытный мужчина):
– Вы мне объясните вот что, люди добрые: Грибиков таки пустил – говорю – карличишку?
– Не внюхаешь, – не распознаешь.
Обиделся Новодережкин:
– Весьма вам обязан: не нюхаю и не курю.
Наступило молчание:
– Грибиков этот сидит на своем достояньи.
– Сам – кость (в костоварку), а все ему мало…
– Так, так, – оживился Порфирий Петрович Парфеткин (весьма любопытный мужчина), – стал-быть – алчность? Стал-быть, полагаю, – мздолюбец?
– Трясыней сидит на своих сундуках.
– А за карлика кто ему платит?
– Мандро.
– А какая охота Мандре пархуча содержать?
– Как какая: съешь кукиш!
И – кукиш под нос:
– Хорошо еще, – есть подо что!
И – пошло, и – пошло: говорили с подшептами; тут же зевака такой суеглазый стоял; дроботала пролетка подгрохотом, – лбастым булыжником; крупной крупою засеяло в воздухе; скоро пошел снежный лепень; в разбег лошадей, в разнопляс пешеходов развеилась кучечка.
В черно-лиловые воздухи всяк побежал по нуждишкам.
И скоро уже, точно жужелицы, зажужукали, забаламутили в домиках; и заплеталась безглавая сплетня:
– Живет карличишка безносый: хандрит, ерундит.
В тот же вечер Порфирий Петрович Парфеткин пришел к Телефонову: так, мол, и так; Телефонов чикчи́ры носил – Телефонов, из номера двадцать восьмого, которого дочка гордилась: фамилия их-де старинная, стародворянская: при Алексее Михайловиче Телефоновы были подьячими. Он и заметил:
– Его бы держать на видках, – перещелкнувши палец о палец.
Парфеткин, – так даже в подпры́г!
– А, а, а?
Телефонов:
– Ведь вот как оно!
– Невдомек!
– Вы смекните!
– А?
– Что?
– Да – вот то!
Стало ясно:
– Хе-хе́… Чует мушка, где струп!
И – завторили: это вторье разнесли по домам.
Донесли до самой до Китайской княжны.
И здесь, – кстати заметить, – что дом заколоченный лет уже двадцать, в котором Юдиф Николаич Китайский, лет двадцать назад подавившийся костью, являлся ночами давиться, – тот самый, который от этих давлений пустел (обитала старуха с княжной Анастасьей Юдифовной в Сен-Тру-де-л’Эгле, – в нем ставни отснялись: сама Анастасья Юдифовна из Сен-Тру-де-л’Эгля вернулась; давно бы пора: заждались; а как вышла на улицу, – ахнули: Боже: угодников всех выноси, – в мужской шляпе, в штанах; в руке – палка с балдашкою; голос – как в бочке; и – пух над губою; и всем объявила, что, дескать, она не она, а – «он», что Анастасьей Юдифовной звали напрасно; что тут – как сказать? Игра в прятки природы; и стоит хирургам-де что-то над ней совершить – обернется она: Анастасьем Юдифовичем.
Вероятно, покойник весьма испугался явлением этим, – исчез: перестал появляться; зато появились – негодники.
Странно: княжна на вопрос «чем изволите, ваше сиятельство, вы заниматься», – ответила:
– Армией…
– Как-с?
– Просто так.
Пошли справки; потом разъяснилося просто, что армия эта совсем создана не для гибели, а для спасенья различных негодников (пьяниц и жуликов), что генерал ей командует «Ботс» или «Кот-с» (кто их знает): какой-то чудной генерал, безобидный во всех отношеньях; в полиции долго косились; потом кое-как обошлось: раздавала листовки; негодников в дом свой тащила: угодников – вынесли.
Ей-то со всем уважением и донесли:
– Карличишка живет в Телепухинском доме: пархуч, сквернословец, безноска.
Княжна навострилась; себе записала там что-то; и скоро заметили: шел карличишка; за ним, растаращив глазищи, – княжна; в подворотне настигла:
– Пойдемте со мной.
Карличишка, превратно поняв, – от нее: наутек!
Все ж к себе, говорят, затащила, листовкой карманы набила; и петь заставляла:
К тебе, мой Спаситель,
Взываю, – внемли, —
Я – пакостный житель
Земли!
Так они меж собой распевают; у них, говорили, такое есть средство от носа; помажут, – и вырастет.
Пуще гуторили сплетницы: хлопоты с карликом; выйдет на улицу – смотрят, галдят, да плюются:
На улице нашей
Живет карлик Яша.
Гуляет с одною
Китайской княжною,
Ей под нос накурит
Да с нею амурит.
Он – вшами покрылся: и – запил.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.