Текст книги "Московский чудак. Москва под ударом"
Автор книги: Андрей Белый
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
Душило под вечер: Никита Васильич взглянул на часы.
Вот ведь штука: профессор к нему зачастил (развивал перед ним свои взгляды на сущность науки), с момента отъезда профессорши с Митенькой в Ялту; профессор с большою охотою сопровождал Анну Павловну.
Сопровождали – коляску, в которой лежали «шары».
Одно время Никита Васильевич будто конфузился – за положенье жены в «таком виде» (все ж – рот провисающий, слюноточивый, запачканный пищей); профессор на эти конфузы пролаял, давнув под микитки:
– Ну, ну, брат, – оставь.
Обращался на «ты» в исключительных случаях он; Задопятов же, выпустив урч, ничего не ответил: но – дутость пропала.
Профессор явился сегодня – с зонтом, в котелке, в чернокрылой крылатке; он чем-то напомнил раввина; пошел с Задопятовым, сопровождая колясочку, – прямо в аллею пустевшего парка, – с ротондой, торчавшей на белых столбах; тут и прудик тинел; и труперхлое дерево свесилось в тины, листом полоскаясь.
Профессор притрусочкой шел, сжав под мышкою зонт; а Никита Васильевич шел, отставая, – с достойным притопом.
– В чем, в корне взять, – да-с, выражает, и – да-с: чему служит, я смею спросить, рациональная ясность прогресса?
Себя вопрошал он над Анною Павловной.
– Только в русле его нам выявляются мысли ученых.
И ветер, взвивая пыль винтиком, черным крылом трепанул.
– Выявляются предположением, что человечество катится – к мере-с, – рукою отмерил, – к числу-с, – и число показал, – сударь мой…
Но Никита Васильич молчал, продвигаясь коляской: с таким авантажем.
– Коль это не так, то я – смею заметить: прогресс, – и платок из кармана он выхватил, – сводится к уничтоженью-c, – глазами скосился на нос.
– В этом случае даже прогресс – регрессивен.
Чихнул.
– Дело ясное: да.
И, стащив котелок, им помахивал вдаль, разволнованный очень открытием этих последних недель, что прогресс – не всегда прогрессивен и что рациональные ясности – не рациональные ясности.
Скороговоркой бежал:
– Если мыслю и если в трудах разрабатываю специальные области, то – убеждаюсь, – как высказал я: вы читали-с?
И дернул рукой котелочек:
– В брошюрочке «Метод»?
– Читал.
– Ну – и вот.
Пояснил он рукой:
– Там я высказал, что специальные отрасли знания в корне взятъ, конкретизируют… – конкретизировал ручкою зонтика, ручкою зонтика тыкнув и носом пропятившись.
Напоминал он раввина.
– …проблемы не столь специальных наук: философии…
Он разлетелся глазами.
– …истории… – он разлетелся руками – …словесности, права!
Никита Васильич, как деятель в области неспеци-альных наук, попытался ему возразить:
– Вы напрасно…
Профессор его перебил:
– Бросьте вы.
Подмахнул с безнадежным зевочком: болтание ступы в воде!
И, рванувшись, – пошел, не сгибая колен:
– Коль делить пополам, – разделил пополам, – то число – умаляется: до бесконечности, – и бесконечность себе показал меж щипочками пальцев, – но все ж – оно вовсе не будет нулем-с.
Воздух взвертывал зонтиком:
– Асимптота – черта…
Концом зонтика ткнул:
– …приближающаяся к гиперболе…
Руки развел он:
– …и – несовпадающая… Меж обеими – грань: грань миров: мира нашего и… и… – искал выражения, – гиперболического… А вот ваши науки, – напал неожиданно, – вы поглядите-ка трезво, – гиперболы!
С тявканьем выревнул слово «гиперболы»: вывел на свежую воду – какого-то «рака», живущего в мутной воде: и на «рака» указывал пальцем:
– Они – не науки-с.
С большим сожаленьем взглянул на Никиту Васильевича, занимавшегося ловлей раков, иль их разведением:
– Это же-с – аллегорический мир!
Обвинил Задопятова он:
– А действительность – асимптота.
Никита Васильич, столь обвиненный, обиженным дутышем шел: стал «душок» исходить от него – «задо-пятовский», прежний: скорее для вида; сквозь дутость в большом, выбегающем оке лучилось невинное «пупст-во» (надулись одни жиряки).
– Ну, и вот-с, говорю я, – подшаркнул профессор, – проблема о жизни возникла, – подмах, – в биологии, но…
– Но…
– …она разрешается только в механике, четко взрезая, – зонтом подмахнул, – тайны жизни.
Зонтом белоглавый грибок он расшлепнул.
И ясно, что Ницше, Толстой, Шопенгауэр и Кант – дилетантски болтали; он – «Каппа»-Коробкин – открытием: вырешил.
– Кант, – удивился, – и прочие, – пальцами щелкнул, – лишь – стадия, да-с, переходная; лишь – буфера, – уличал.
– Меж дикарским сознанием масс и меж нами.
– Пока не получат диплома они первой степени, ясное дело, – отдать им науки – нельзя-с!
И очковые стекла взлетели; смотрел – лоб в очках; а глазенки – слепые – моргали; Никита Васильевич жавкал пропяченным ртом, отставая с коляской; тяжелые ноги – прикрылися клетчатым пледом; жужулкали мухи; и – слюни тянулись.
Никита Васильевич слюни подтер.
Выходили к плешивине, где открывались три камня; три зверя серели гранитом, воздевши с трех теменей чашу: купель (с протухающей плесенью); перебегала, задергавшись хвостиком, за мошкарой – белогузка.
Порх, – выстрелила зигзагами: в сумрак деревьев.
Прошли на дорогу; сады, крыши дачек, – коричневых, серых, кофейных, – то плоских, то остроконечных; и двинулись – полем: креке.
– Нельзя массам отдать электричества; даже диплом первой степени не гарантирует, в корне взять, против ужасных последствий…
Их все переживши, качнул головою:
– Ужасных!
Раздался из кресла – бессмысленный, жалобный звук:
– Мы…
– Что, Аннушка?
– Против последствий захвата науки… Понятья у правящих классов на этот счет, – жалки-с… И мы-с, так сказать, меж, – руками разбросился, – хаосом сверху и хаосом снизу!
– Ужасное, да-с – положение.
Мысль эта – вывод зимы; он питался печальными фактами жизни; с открытием, ныне зашитым в жилет, он ходил – почему да нибудь; до сих пор он работал и знал: защищают его переборки; пробоина – щелк: переборка; но с этой зимы – убедился: пробоина – будет; а вот переборки – не будет.
Пучина – объемлет.
Беспрочил своей темнорогою прядью в поля, в сухорослые почвы, в свинцовые суши; Никита ж Васильич с пыхтеньем катил – вверх и вверх – свое бремя; и за котловинником вздернулись каменоломни: над берегом.
Вот – под ногами открылся провал.
– Вы подумайте!
Не унимался профессор:
– Подумайте только: возможность использованья электронной энергии первым, сказать между нами, болваном…
Ткнул зонтиком в небо он:
– …не гарантирует нас…
– Снова ткнул им:
– …от взрыва миров, черт дери!
И рванулся космою, качая космою над выводом диких, бессонных ночей.
Под влиянием слов о разрыве миров, ошалевший Никита Васильевич на крутосклоне колясочку выпустил: и – покатилася.
Толстое тело пред ним, промычавши, – низринулось: по́д ноги!
Где-то внизу – приподпрыгнуло, перелетев на пригорбок с разлету; над крутью – к реке; миг один: Анна Павловна – бряк под обрыв (может, – так было б лучше?); колясочка, передрожав над отвесами, укоренилась в песке, закренясь над рекой с перевешенным телом; Никита Васильевич, бросив Ивана Иваныча, засеменил, рот в испуге открыв и себе на бегу помогая короткими ручками.
Странное зрелище!
Старый пузан протаращился взором в пространство: орал благим матом он:
– Аннушка!
– Боже!
Профессор, когда мимо, фыркнувши гравием, ринулась в бездну колясочка, чуть не сбив с ног, и когда мимо с криком за ней протрусил Задопятов, опять-таки, чуть не сбив с ног, – вы представьте —
– профессор не бросился, – нет; но пошел ровным шагом, прижавши свой зонтик к подмышке и свой котелок сбив на лоб, – доборматывать что-то свое, не вникая в опасности, можно сказать, зависанья над бездною тела: под острым углом в сорок градусов.
Анна же Павловна, свесясь в обрыв головою и слюни, блиставшие солнцем, пустив, Задопятова встретила – взглядом и мыком без слов:
– Бы!
Гипербола, символ!
………………….
Профессор Коробкин не верил, что может гипербола асимптотою стать; он не выразил страха за судьбы висящего там над рекою «бабца» (между нами сказать, – он «бабца» не любил); даже он не спросил:
– Анна Павловна, – как вы?
– Ну, что?
В этом случае выказал недопустимую вовсе рассеянность: черствость; он был добряшом; но на всякую сентиментальность – пофыркивал; он не любил прославленья покойников, – всяких гипербол, ну там, украшающих их; он живых – поминал; а покойников – нет; как начнут перед ним:
– Ах, какой был покойник.
Он – в фырк:
– Был пропойцей, в корне взять!
И умолкали, потупившись.
………………….
Так и в сем случае: сел на карачки пред кочкой и зонтиком кочку разрыл: стала кочка – живой; муравьями покрылась она.
Вертопрашило.
– Папочка, – где вы?
Вскочил он с надвёртом на Наденькин голос.
– Пора!
Нос же – вза́игры:
– Это девчурка моя!
– Чай простыл.
Приближалась: такой акварелькой.
Простился с Никитой Васильевичем; мохнорылым лицом в Анну Павловну ткнулся:
– Да-с – Анна Павловна, – там как-нибудь уже!
– Ну, – посмотрел на часы, – я пошел.
Весь задетился: Наде.
Бежал с ней в полях, разволнованный ходами мыслей, которые он излагал Задопятову; сам для себя говорил: Задопятов, пространства, глухая стена, – все равно:
– Да, сидишь ты, обложенный ватой, – в коробке: работаешь. Наденька слушала, глазки сощуря.
– А, – нате.
Присел он:
– Оглоблею…
Руки развел:
– …долбануло меня.
Глазки – малые, карие – в муху уставились.
– С этой поры…
К мухе – носом:
– …и шумы в ушах.
– Бедный папочка!
– Ти-тити-ти, – подкарабкался к мухе.
И – цап!
Он восьмерку мгновенную вычертил носом.
– И всякие дряни.
Изгорбышем сделался перед дрожавшими пальцами, рвавшими голову пойманной мухе; под мышкою – зонт, котелок – на затылке.
– Сумбур, – говоря рационально! – рванул котелок; из подмышки свой выхватил зонт.
Припустился бежать.
За ним – Надя: в глазах у нее отражались испуги за папочку:
– Вы – заработались.
– Да-с: долбануло.
Мотнулся.
– И – случай с бабцом, как оглобля… И – Митенька.
Руки и ноги развел; зонт – под мышку.
– Подумали – в вате; а вату и вынули.
– Бедненький, милый!
– Коробки шатают!
– Какие коробки?
– Шатаешься, точно кубарик.
Рукой изотчаялся и окровавленным глазом застарчил он:
– Бьет тебя жизнь!
Обласкала корявого папочку:
– Полноте!
Хмарило: жар – разморной; солнце – с по́дтуском; дымчато-голубоватые про́сизи – взвесились: в воздух.
– Все – сломано: соединение двух проводов электрических, искра; и – взрыв, в корне взять: контакт сил первозданных и творческой мысли.
– Да-с, – да-с!
– Аппараты сознанья ломаются!
Бросил он взгляд на себя:
– Да и – мой!
На нее:
– Да и – твой.
И – пошел; раскачавшейся левой рукой строил ей частоколы из мнений; собака, навстречу бежавшая, – в сторону.
– Вы, – осторожнее.
– Ась?
– Да – собака: кусается, может быть.
Бегал в окрестности черноволосый, сбесившийся пес.
Споткнулся о кочку:
– Какие же мы, говоря рационально, – жрецы?
И свистун, полевой куличок, подавал тихий голос откуда-то издали.
– Мы – не жрецы, коль от первого, в корне взять, встречного наша зависит судьба… Коли он, говоря рационально, просунулся бакой похабной к тебе с предложением гнусных услуг…
Горизонты стояли изруганы громом.
Под черепною коробкой сознанье распалось: мирами, да, – что-то творилось с ним, потому что он вдруг повернулся; и – тыкнулся носом за спину себе: показалось, – к нему приближается кто-то, как третьего дня: как… всегда.
– Чушь!
Но – третьего дня волочился за ним по дороге, с полей, к гуще сада, гиеною тихою – «кто-то»; и все оказалось собакой; ее едва выгнали.
Он привыкал к появленьям «кого-то», который… держался… вдали; привыкал за жилетик хвататься, в который зашил он открытие; стало казаться: стоянье «кого-то» – закон его жизни; «закон» начинался с удара оглоблей; но он – продолжался: ужаснейшим шумом в ушах; и – мерцаньем под веками, сопровождавшим сомненья в вопросе о смысле науки; сомнений подобных еще он не знал; как театр посетил, взяв билет на «Конька-Горбунка», уж профессором (приват-доцентом в театр не ходил), так вопрос роковой для него (есть ли смысл в математике) встал в конпе жизни, когда математика – вся – заострилася в нем, потому что в Москве, в Петербурге, в Стокгольме, в Токио и в Праге считали: что скажет Коробкин, – закон.
Он, закон полагая, законом поставил себя: вне закона.
И, выйдя из сферы законов в законе открытий законов («таких, или эдаких», – явно законных в приеме, приемов же – сто миллионов: «таких, или эдаких»), – выйдя из сферы законов, за фикцию форм, – испугался открытия: ясность закона есть случай, ничтожнейший, – в общей системе неясностей; так и «Коробкин» лишь часть сферы «Каппы», планеточка «Каппы», разорванной протуберанцами: всякая форма сгорает в бесформенном.
В «Каппе» сгорает «Коробкин»!
Ивана Иваныча, брошенного всею массою мысли, протекшей расплавами в «Каппу»-звезду, охватило обстояние гипотетической жизни под формою «призра-ка», – проступью контура: в дальнем тумане; а вечером – в окнах; к окну подойдешь – никого.
– Не пойти ли к врачу?
– Дело ясное!
С этой поры, перепрятав листочки с открытием, их он зашил: на себе.
………………….
Палисадничек дачи.
Здесь встав, приподнятием стекол очковых уставился: в гипотетический, в гиперболический космос.
– Вы что это, папочка?
Руку погладила.
– Так себе.
Тотчас прибавил, – неискренним голосом:
– Гм…
– Что?
– Друг мой…
– Не видишь ли?
– Ну?
– Там – мужчина…
– Где?
– Там…
– Это ж – пень.
А глыбливая синяя туча, взметнув верхостаи под небо, бежала сама под собой завитком белым, быстрым и нервным; под нею же, – почвы свинцовая сушь с забелевшей дорогою, сбоку – пенек серо-бледный:
– Не пень, потому что…
Вдруг – вспых: взрез высокой, извилистой молньи; вздох листьев; и после уже – гром глухой.
– Как не пень?
– Да не пень, потому что…
Пень – двинулся: гиперболический мир приближался.
Урод шел на них.
Надя вскрикнула:
– Видела.
Видела это лицо – в лопухах: там оно дрезготало невнятицу о шелкопрядах и «яшках»; но там оно было без тела; теперь это тело приблизилось диким горбом: перето́рчем в том месте, где зад: вместо зада – Гауризанкары; а тело сломалось углом: грудь к ногам; а живот – провисал; ноги – дугами; уши же – врозь: хрящеватые, нетопыриные; вся голова – треугольник – глядела профессору в низ живота, означаяся всосами щек под желтевшими скулами; узкий шпенечек бородки, казалось, цеплялся за травы.
А с пояса вместо часов на тесемочке лязгали ножницы.
Он – подошел: снял картуз (верх лба – белый; под ним загорелый); и стал дроботать, как лучина под щиплющим ножиком:
– Вы, я позволю заметить, – Коробкиным будете?
И подскочила под небо ужасная задница: оцепеневший профессор молчал; вспых: и – взрезы высокой, извилистой молнии.
– Я-с!
И – молчанье; вздох листьев.
– А я…
Гром глухой.
– Ну-с?
– Портной, – Вишняков.
Покосился он щуплым лицом; и рот, собранный малым колечком, до уха разъехался – вбок; и профессор подумал:
– Какой криворотый!
Стоял независимо: руки в карманы:
– До вас – дело есть.
Глаз добрейше скосился на Надю:
– А мы – отойдем: неудобно при барышне.
Вздернув с достоинством нос, отошел; и за ним – подпрыг зада; вполне был уверен: профессор – последует.
Он – и последовал.
Стали при кустиках; у Вишнякова, как мышечка, выюркнул носик:
– Так что…
Он достал табаковку свою:
– Кавалькаса не знаете?
И табаковкой профессору – под нос:
– Чихнемте?
– Не нюхаю.
– Это – неважно.
– Но что вам угодно?
Уродец приятно глазами вглубился в глаза:
– Я, как вы замечаете, верно, – с горбом: занимаюсь спасением жизни своей.
– Так-с… И – что ж?
– Да и всякой.
Профессор подумал:
– Визгун добродушный, – но что ему нужно?
Визгун же, поставивши палец, рукой из жилета достал письмецо; и разделывал в воздухе чтеческим голосом:
– Тут вот – письмо.
– Дело ясное.
– Предназначается.
Руку рукою отвел: от письма.
– Погодите…
Понюхал, счихнул:
– Изъясняется в этом письме неизвестного вами лица, что иметь осторожность насчет деловых документов – нелишне, особенно, если в наличности случай такой, когда глаз, – пальцем ткнул, склоня ухо: – дурной, – на них смотрит: со всяческим злобственным умыслом, цели имея…
Подождал он:
– Теперь – получайте.
И сунул письмо он, картуз приподняв:
– Честь имею откланяться.
Перевернулся и стал удаляться по белой дороге он; гипотетическим миром стал снова, исчезнув; завеса – летела; пахнуло в лицо листвяным пересвистом; окрестности заблекотали, согнулись, рванулись, листами и ветками через дорогу подбросились, завертопрашились и завихорились.
………………….
В кратком письме неизвестным лицом было сказано, чтобы профессор немедленно принял все меры к охране бумаг, что какая-то личность (какая, – не сказано было) имеет намеренье выкрасть их; так подтверждались его опасенья; он – принял меры: листочки зашил.
………………….
Застучали нечастые капли: валили тьмо-синие тучи в тьмо-синюю ночь; кто-то издали вышел из леса и стал у опушки, не смея приблизиться: странным лицом, синеватым; держал на видках; и – бесследно исчез.
В одном месте замоклого поля вставало бледняво пятно световое: присела Москва – растаращею.
На парапете Лизаша склонялась головкой к биению сердца и к собственным думам, просовывая из-за жерди железной над лепленым, серым аканфом носочек; внизу – людоходы; вон – дамочка в кофточке цвета герани: прошла в запылевшие пережелтины какие-то.
Вспомнила, что Вулеву уезжает; и… – где у дверей расставлялись диваны, увешанные парчовыми, павлиньими тканями, где с потолка повисает лампада сияющим камнем, вчера она слушала, спрятавшись в тени и видя себя самое там из зеркала (бледною и узкогрудой дурнушкою); ухом и глазом просунулась в дверь; чернокрылая тень из угла опускалась над нею; стояла за дверью с опухшей щекой Вулеву; и просилась из дому уехать на две с половиной недели; заметила, что на одно лишь мгновенье у «богушки» вспыхнула радость в глазах:
– В самом деле?
Он тотчас осилил себя, настораживаясь и лицо свое скорчив в печаль:
– Очень жаль, что Лизаша одна остается…
Скажите, пожалуйста: детолюбивым отцом себя вел; Вулеву же с подче́рком сказала:
– Я думаю, что я Лизаше – не пара.
Он взглядом, как пьявкой, вцепился в нее:
– Вы так думаете? Кто же пара?
– Да вы, – например.
И поджала изблеклые губы, а он абрикосово-розовым стал от каких-то волнений; пытался вбоднуть свою мысль:
– Эта девочка, – просто какой-то бирюзник…
Ему Вулеву не ответила: быстро простясь; а Лизаша принизилась за чернокрылою шторой; была она поймана.
– Вы?
– Я!..
– За шторой? Зачем?
Но Лизаша лишь взгубилась:
– Ах, да почем знаю я, – проиграла она изузорами широкобрового лобика (видела в зеркале это), она здесь осталась; а он забродил за стеной, как в мрачнеющей чаще, – таким сребророгим, насупленным туром. Здесь шкура пласталась малайского тигра с оскаленной пусто главою, глядевшей вставным стеклом глаза; от времени – выцвела; и из рыжеющей желтою стала она; бамбуки занавесили двери, ведущие в спальню; здесь странный охватывал мир; здесь и статуя в рост человеческий негра из черного дерева кошку проскалом пугала; Лизаша, бывало, садилась на пуфе пред негром, себя вопрошая, откуда просунулся он к ним в квартиру; порой приходила к ней шалая мысль: уже близится время, когда негр, сорвавшись с подставки, по комнатам бросится; будет копьем потрясать и гоняться за кем-то из них.
Свои бровки сомкнувши и губку свою закусив, исступленно нацелилась глазками в пунктик, невидимо взвешенный и обрастающий мыслью; так пухнет лавина, свергаяся вниз; но меж улицею, под ногами кипевшей, и ею, – ничто не свергалось; придухою жег парапет; видно, где-то росли одуванчики: в воздухе пухи летали; и – тот же напротив карниз, поднимаемый рядом гирляндистых ваз с перехватами; поле стены – розоватое; вазы с гирляндами – белые; перегорела за крышами яркая красная гарь.
Зеленожелезились в гарь раскаленные крыши.
Лизаша вернулася в комнаты.
Вдруг – шелестение сухенькое: Эдуард Эдуардович выставил голову из тростников, забасив в полусумерки:
– Где ты?
Присела в тенях чернокрылых.
– Лизаша!
Он крался в тенях, рысьи взоры метая – направо, налево:
– Ау!
С дерготою в бровях, с дерготою худого, покатого плечика, встала из тени, и, вздернувши бровку, ждала, что ей скажут:
– Вам что?
– Вулеву уезжает в провинцию… – аллегорически бровь свою вздернул.
– Так что же?
Казалось, что взглядом ее разъедал; и упрямо, и зло дочернил свою мысль:
– Мы останемся эти недели, – в нее пыхнул жаром ноздри он, – вдвоем.
Друг на друга они посмотрели, – вплотную, вгустую; ни слова друг другу они не прибавили; и – разошлись.
Вдруг —
– изящно раскинувши руку по воздуху, взявшись другой за конец бакенбарды, – галопом, галопом – промчался пред ней с легким мыком: в пустой аванзал.
От веселости этой ее передернуло: бредом казалася ей галопада такая. Куда галопировал он?
Далеко, далеко, —
– потому что —
– за комнатой – комната:
за руку схватит; и так вот, как он галопировал, загалопирует с нею вдвоем сквозь века, через тысячи комнат; доскачут до щели откуда он выскочил, как Минотавр, – с диким мыком: бодаться своей бакенбардою – с козочкой, с нею.
Стояло в окне чернодумие ночи: оно разрывалось лиловою молнией.
………………….
Ночью со свечкой Василий Дергушин прошествовал в лилово-черные комнаты; следом за ним Эдуард Эдуардович крался в тенях, рысьи взоры бросая: брать ванну; они проходили по залу; едва выступал барельеф; бородатые старцы, направо, налево, – шесть справа, шесть слева – друг с другом равнялися: в ночь между ними.
Василий Дергушин подал ему банный халат.
Обнажилася белая и волосатая плоть, или «пло» (безо всякого «ть»); без одежд был – не плотью, не «пло» даже: был только «л о»; а намылившись, стал – лой-ой-ло!
Он и брызгал, и фыркался с мрачной веселостью, припоминая веселый галоп перед нею; и потянулся за одеколонною склянкой.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.