Текст книги "Московский чудак. Москва под ударом"
Автор книги: Андрей Белый
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
Удар
Лизаша свалилась в безгласную тьму.
И – лежала: с опущенной шторою; села потом; в своей бледной, как саван, рубахе, головку и плечики спрятавши в космы: в сваляхи волос; так мертвушей сидела в постели; и – думала, думала.
Думала в тьму.
Из угла чернокожий мальчонок-угодник грозился изогнутым пальцем за бледно-зеленой лампадкой, бросающей мертвельный отблеск; похож был на мальчика, ножик во сне приносившего ей: проколоть; но не «о н» прокололся: она; с той поры пролетели столетья: мерели в ней чувства.
И даже «недавнее» – мертвая грамота.
В тихом мертвеньи сидела, как в шкурочке порченой: павшей овечки; росли дыры впадин, стемнясь вокруг глазиков; личико все собралось в кулачок, – неприятненький, маленький.
Раз появилась мадам Эвихкайтен, – с газетой в руках; и газету просунула:
– Что?
Фон Мандро.
Обанкротился?
Что?
Он – сбежал!
Оказался германским шпионом!!
Полицией приняты меры.
В газете стоял: сплошной крик; но Лизаша не вскрикнула; в уши слова сострадания замеркосили: так издали; чуяла это; и вся исстрадалась в предчувствиях (с прошлого лета еще); теперь знала она: свой удар мертвоносный таскал за собою; звуки – «дро» («дро», – Ман – «дро»), звуки Доннера, стали теперь звуком «дыр».
Стал дырою: в дыру провалился.
Она закосила изостренным личиком:
– Нет, – уходите.
– Оставьте, оставьте!
– Оставьте в покое меня!
И свалилась, повесив головку, – зеленой валяшкою: в черную тьму.
………………….
Потом встала: такой неумытой зашлепой, – с улыбкой, сказали б, что – гадкой; не чистила зубы; садилась – мертвушею: в угол – за книги, которые кто-то оставил на столике: Зомбарт («История капитализма»), Карлейль; и – другие; мадам Эвихкайтен просунула нос: сострадать; но просунула нос – только жадность узнать «что-нибудь» поподробнее и попикантнее:
– Ах, ах, – ужасно!
Была моралисткой; и – сальницей.
Вместе с мадам Эвихкайтен какой-то мужчина и пхамкал, и пхымкал: за дверью; и – в двери просился; она – не пустила, узнавши, что – Пхач: оккультист, демонолог (пытался просунуться к ней с утешением): сальник.
Да, – шла черноухая сплетня за нею; и – сплетничал: Пхач; и язык, на котором они объяснялись, – язык, на котором в любви объяснялись в покойниках – трупные черви; хотели питаться кровавым растерзом: мерзавец, мерзавица.
Мир – протух в мерзи.
………………….
Над книгой порой оживлялася думами:
– Испепелить, сжечь, развеять: поднять революцию!
Сунулась раз голова неизвестной девицы в очках: некрасивая, стриженая:
– Вы – простите меня: я – Харитова; книги мои тут остались.
Лизаша читала Карлейля.
– Читайте, – потом я возьму.
Слово за слово – разговорились; понравилась: не было в ней любопытства к «несчастному случаю»; разговорились о книгах; потом – о кружке, изучающем книги; потом – о работе партийной.
– Мы раз в две недели беседуем здесь: рефераты читаем и их обсуждаем; нам здесь – безопаснее: Пхач – оккультист; у него – свой кружок; подозрения – усыплены за спиной оккультиста.
Она рассказала о Киерке, о Переулкине неком, который жил прежде на Пресне, теперь же, скрываясь, капусту сажал в пригородных полях, сажал в ямы эсеров (и меньшевиков), а в минуту свободную о живорыбном садке размышлял.
– Ну, а – Киерко?
И – выходило, что первый он сверщик и сводчик того, что творилось в рабочих кварталах; он был Геркулес, отрубающий головы гидре реакции, вдруг появляясь в глухих переулках Москвы, точно тень; и – скользил вдоль заводов; рабочие с лицами, перекопченными в жаре вагранок, внимали ему; так слова разыгрались в Лизаше.
– Вынослив, как сталь тугоплавная.
– Киерко?
– Собственно, даже не Киерко он, а – Цецерко-Пукиерко.
В узеньком платьице из черношерстой материи, кутаясь желтою шалью (дрогливая стала), – просунулась робко в соседнюю комнату; Пхач, – как запхымкает, как зажует жесткий волос усов, залезающий в рот: ничего, кроме волоса, в нем не заметила; весь был покрыт волосами: горилла такая!
Слонялась по комнаткам, жмурясь от света; глаза – провалились, утухли; зрачки – два прокола булавочных: малые, острые; жалась закисчиво по уголочкам, желая угаснуть: не быть.
Приходила Харитова:
– Ну? Как здоровьице?
– Как-то мне мрется.
– Вы с Киерко – поговорите: свои «мерикории» бросьте!
Понравилось слово – слиянье двух слов: «меланхо-лия», «мороки»; и – удивилась: опять этот Киерко!
Все наблюдала – внимательно: комнатки – пестрые, синеполосые, в клетку; в окошках – надувшиеся синевеи хорошеньких шторок с ландшафтами неба под ними и с белыми мелями вместо реки пересохшей; печной изразец – с вавилонами: синий.
Мадам Эвихкайтен в батистовой кофточке, беленькой, с синим горошком, овеянном кружевом, иссиня в синь дешевела нервической, плохо разыгранной томью.
Лизаше хотелось воскликнуть:
– Ведь экая дура с претензией!
А приходилось зависеть от этой галданистой дамы с зефиром, из Вечности в Вечность способной взорать; за стеною Лизаша не раз уже слышала этот ревёж на прислугу; казалось, что масочку кошечки (грубой работы) надел и ручищей метлу пред собою поставил, одевши в зефиры ее, иль в батисты (от Цинделя), прездоровенный, дебелый бабец, неприличный, готовый всегда проорать; он порою, метлу свою шваркнувши в кресло, за креслом стоял преспокойно, сложивши ручищи.
Метла ж екотала из кресла нервически:
– Вы – посмотрите, какая я нервная: в кресло упала, – от тонкости! В кресле лежала метла, а не баба, которая этой метлою дралась.
Раз Лизаша сказала себе, брови сжав Робеспьериком (в юбочке):
– Выпороть бабу!
Мадам Эвихкайтен, насытившись криком, к прическе своей двухгребенной двуперую шляпу «блё сиэль»[43]43
Голубое небо (фр.).
[Закрыть] приколов, с синим зонтиком, под бледно-синей вуалькой пошла на Кузнецкий; два ока – лазурились не на лице, – на безе, вся – такой разливанный эфир.
Баба – злая, двужильная!
С ней у Лизаши уже начинались забранки; мадам Эвихкайтен двугубою дурою фыркала два уже дня на нее (конфиденткой не сделали); едко Лизаша кривела улыбкой; чтоб досадить, свои окурочек тыкнула в бантом украшенный синим цветочный горшок – вместо пепельницы: предрассудок сознания!
И, нахлобучив беретик, – на улицу: в платьице из черношерстой материи; шаль желтокрылая в ветре плескалась за ней; кто-то вслед посмотрел, плотоядно почмокав губами, – с лицом черномохим (наверное – перс).
Обращала внимание девочка злая с лицом перекошенным, дряблым: в морщинках.
Москва – страшновата: гнилая она разваляльня в июле; душевный валёж открывается под раскаленными зданиями.
Были моркие суши и бе́здожи; камни зноились; воняли гниючие дворики; сваривал люто меж мягким асфальтом и крышею день: люди жаром морели; из чанов асфальтовый чад поднимался над варевом тел человечьих.
Лизаша мертвушей свалилась в валеж многорылых людей (от различных углов – до различных углов): без конца, без начала, без смысла и без перерыва; дырявый картузик – за горничной в ярком, оранжевом платье, в чулках фильдекосовых; тихий нахальчик, хромающая, деревянная ножка; рукач и глупач пиджачишками запетуханились в пыли – под па́белки дома, которые там пообсыпались: красный кирпич улыбался; а пастень от дома напротив ложилася синею плоскостью: наискось.
В жалком, прочахленьком сквере устроили «лето в дeревне» над выплевом семечек, над апельсинными корками, под иллюзорной акацией с серым от пыли листом, поднимавшимся под теменцы поднебесные: в городе пылями сложено небо.
Лизаша присела на сквере.
За сквером просером пылел тротуар; и хрипела шарманка, которую мальчик недобрый и хмурый вертел, – черноглазенький: знать, – итальянчик.
От лавочки ближней послышалось ей:
– Посмотрите: хорошенькая!
– Где?
– Да – вот.
– Зеленушка-то?
– Косы какие!
– Помилуйте, – что вы: мерлятинка, дохлая мушка; в морщиночках!.. Криво себе улыбнулась.
И вдруг захотелось – до дна унижения: стать побирушкой; с рукою протянутой стала она, вблизи лавки с материей, где разливался канаус вишневый и где брюходум за прилавком – отщелкивал: из мухачей; дама в платье бере́жевом ей положила копеечку; более – не подавали; какой-то, сердитый, в очках, подмахнул ей рукой:
– Как не стыдно: одеты, а – просите.
Кто-то зашел в подворотню; стоял у стены – спиной к улице: вышел; и с жёстким упорством взглянул на Лизашу; достал кошелек; вынул трешницу; в воздухе ей помахал; подошел – прошепнуть, озираясь испуганно, ей предложение гнусное: волк; мы по жизни проходим волками; и жизнь есть волковня (пора бы, пора ее – к черту!).
Взглянула – волчонком: бежал без оглядки.
………………….
Вот стеклами черных очков кто-то мимо тащился, такой долгорылый, такой долгорукий; штаны – бахромели, атласились: драные; колким, щетинистым волосом бритые щеки синели; измятая, широкополая шляпа стенила нахмуренный лоб; не глаза, а трезубец морщин между глаз на нее поглядели знакомо; жарища, а он для чего-то на плечи накинул свой плед, в него спрятавши губы, ее искусавшие.
– Он!
Не заметил ее; если б даже заметил, то – что ж? Чуть не вскрикнула; и – припустилась за ним: их трамвай разделил.
По дссятиголовику, севши направо, налево, – там мчались; а в центре стоял липень тел, уносимых вдоль улиц.
Искала на той стороне тротуара «е г о»; отыскала: «о н» влип в многоножку; и с алкоголическим видом тащился – гирявый, безбакий, зевающий в пыль ртом: беззубым (а был – долгозубый); под баками мыслились полные щеки; теперь – обнаружилась вся худоба; прососалась, ввалившись, под носом губа; и – пропятилась нижняя челюсть (снял – верхнюю); бросил безвозрастный, идиотический взгляд свой, – растленный, разъеденный едкой душевной болезнью.
В кривом переулке, куда он свернул, – желтый домик под вывеской красной «Распивочное заведенье» – выбрасывал гамкалу пьяного, крывшего словом последним полицию; скрылся в дверях, где стоял винный крик.
И – мелькнуло:
– Свинья – найдет грязь!
И кричали в дверях:
– Добрый день вам, паршивчики!
– Парочка.
– Боров да ярочка!
– Кутишь?
– С бабеночкой: не без ребеночка.
Холодом липким покрылась; глаза – растараски – не видели:
– Что, если… если… с ребеночком.
Он – сел над водкой: мертвя́к-мертвяко́м.
Она – прочь: поскользнулась, размазав ногою коричнево-желтые вони; уж черные пятна в пролетах стенных обнаружились.
………………….
Пахли ванилями щеки мадам Эвихкайтен; и пестрое, синеполосое платье ее шелестило под пестрою, синеполосою скатертью; тихо Лизаша просела в тенях своим личиком, – остреньким, злым, точно сжатый до боли сквозной кулачонок: с заостренным носиком, точно у трупика; пятнышко, точно знак адский, сбагрилось на левой скуле.
В ней кипел чертовак.
Перегусты зноилися облаком; день был – парун; разомлели от жару; и зори – булаными стали; казалось, что дней доцветенье проходит – в дымленье.
Горели леса под Москвою.
В харчевне алашили.
Кто-то, надевши очковые стекла и витиевато запутавши ногу о ногу немытыми пальцами муху давил; выдавался пропяченной челюстью.
Неосторожности!
Выголодал себе нищую жизнь; ну, – и что ж оставалось? Дворынничать! Носу не сунешь к Картойфелю, родом из Риги: так все изменилося; фон Торфендорф, ликвидировав спешно дела, перебрался в Берлин; а «Мандро и Ко» (вот – Кавалевер – шельмец!) – превратилась в три дня в «Дюпердри и Ко»; ныне она поднимала газетный галдан, что Мандро уворовывал деньги «Компании».
Жертва!
Они теперь выкинули эту кость, – «фон Мандро», – прицепившись с удобством к «несчастному случаю» (дочь изнасиловал!).
Пуанкаре собирался приехать.
Да, да, – перекрасились!
Челюсти сняв и надевши очки, поселился в «Д о н у», в меблированных комнатах, что на Сенной; запирался в дрянном номеришке; из водки, корицы, гвоздики и меду варил род глинтвейна себе, наклоняясь над миской в дымящиеся, душепарные запахи; а из паров иногда перед ним окреплялось пятно в черных крапинах.
………………….
Это пятно в черных крапинах часто являлось из слоя колеблемой желчени, – точно воды; выяснялася склизлая шкура, как будто лягушечья; ширились пристально два умных глаза; меж ними же – нечто, как клюв попугая; под взбухнувшим туловищем полоскалась как будто нога, или – хобот протянутый: щупальце!
Спрут!
Этот спрут, появившийся в зеркале, стал появляться в расстроенном мозге безумного доктора Дро; созревало решенье:
– Да, да!..
– Остается – одно!..
………………….
Здесь заметим: он жил с документом на имя какого-то доктора Дро; и – свистульничал, праздно слоняясь по улицам; стал он дневатель бульваров (дремал на скамейках); ночным бродуном волочился без цели.
А то – гиркотал в кабаках.
Стал без челюсти он, без волос, без нафабренных бак, без квартиры, без «дома Мандро»; хорошо еще, что голова оставалась; ведь мог оказаться безглавым: за челюстью снять с себя голову, чтобы замыслить спиною; по правде сказать: на спине проступило лицо, – сумасшедшее, доисторическое: «ман» в Мандро – провалилось в спинные какие-то вздроги, в сплошное, безумное «дро»; вместо «ман» (головы) – дыра: дрог позвоночника.
Стал доктор – Дро.
«Доннер» – действовал, переполняя всю душу ему неприсущею силой, ему неприсущею яростью; «Доннер» гремел над Европой!
………………….
Был Киерко прав.
Пауки пауков – поедят; «Доннер» съел фон Мандро – без остатков: съел миф паука пауков; «Доннер» – гибель Европы; в фантазии бреда Мандро вставал Шпенглер: до Шпенглера.
«Спрут», появившийся в зеркале, – гибель губившего мифа о Доннере (в нем же и гибель Мандро); здесь снялась амальгама с сознанья (разъялись пороги сознанья); так зеркало стало стеклом, пропускавшим сквозь «Я» жизнь какого-то грозного «мы»; это «мы» выходило теперь из подвалов мандровской квартиры; «квартира» сознанья – разъялась.
«Спрут» – грозная фантасмагория: имагинация близящейся социальной катастрофы.
«Доннер» в Мандро стал – дырою; а дом на Петровке в четырнадцатом году отразил состоянье Европы; да, да: в самом центре Москвы. – Москвы не было; были – Париж, Берлин, Лондон; и – даже: уже был Нью-Йорк; и под всеми под ними – поднятие лавовых щупалец, с центра подземного к периферии: к московской Петровке.
Москва, как и Лондон, была лишь ареною схватки чернейшего интернационала с его разрывающим, с красным.
– «Москвы»-то и не было!
Был лишь роман под названьем «Москва»; за страницей читалась страница; листались страницы; и думали, что обитают в Москве; в эти годы «Москва» революции – да! – обитала в Лозанне, в Монтре, в Лезаван, в Циммервальде, быть может, в Женеве, в Нарыме, во льдах, – где еще обитала она?
Юго-Славия, Прага, Берлин, – обитали в Москве: на Петровке, в районах Арбата, Пречистенки.
Повернулась страница: «Конец»! Год издания, адрес издательства: только.
………………….
Конец!
Оставалось последнее средство: разбой, воровство; и – айда: за границу; и – вспомнился – Мюнхен; вела Барерштрассе на площадь цветущую, где – обелиск, где и домик, запрятанный в зелени; здесь жил известный ученый и автор «Problem des Buddhismus», вплетавший свое бытие, никому не известное, в миф, возникавший в одном одичалом сознаньи.
Айда, – за границу!
К кому-то он хаживал, впрочем: и кто-то достал документик; и паспорт готов был достать заграничный; вы спросите – кто же? Я. автор романа «Москва», о героях романа собрал много сведений, правда: но – не вездесущ я; не знаю, – кем был этот «кто-то», готовый спровадить Мандро за границу, дать крупные суммы ему, чтобы там, за границей, он мог завести вновь «мандрашину» – под непременным условием выкрасть какие-то там документы. Кем был этот «кто-то» – не знаю; но знаю, что жил на Собачьей Площадке.
………………….
Сегодня, в харчевне, – за пятою «водкой» опять появилось пятно; и представьте, – оформилось: в первый раз в четкий, весьма прорисованный образ: и образ был – «старец»: ацтек, мексиканец, атлант, – кто его разберет! С бородою седой, без усов, с развевающимися седыми кудрями, в плаще – серо-черно-зеленом, с отчетливо желтыми вкраплинами; а в руке его был страшный, желто-оранжевый жезл; этот жезл поднимал он над жертвою…
– А!
Оставалось – одно; оставалось – одно.
………………….
Есть возможность понять этот морок: пары алкогольные!
– Водки, еще!
Дали водки: стаканы и дзаны; показывали руками на «доктора Дро»; раздавалось – оттуда, отсюда – отчетливо:
– Во-ка!..
– Смотри-ка – какой!
– Рожу выпятил!
– Дока.
– Оттяпает.
– Форточник, – что ль?
– Бери, брат, повыше: фальшивомонетчик!
Он – встал, расплатился; и с алкоголическим видом покинул харчевню; пошел вислоногим верзилой; одежда – с чужого плеча:
– Поскорее бы в Мюнхен!
Бежал переулком; в окошке увидел глазетовый гробик; и – вздрогнул; мальчонок! Бежал переулком; за ним – бежал шпик; просмотрел все глаза: потерял.
Собирался кружок.
Переулкин вошел, весь саврасый, кося светлым глазом; он лапу свою протянул – не ладонь; была теплая.
– Будете слышать о нем! – зашептала Лизаше Харитова.
Деятель громкий Китая и Афганистана, – его ль вы не знаете? Слово его в наши дни превратилося – в лозунг народам востока; с ним Ленин считался; тогда же, – он прятался: по огородам; капусту сажал; загудело Котлубаниным; слышалось:
– Сад… Садоводство… Садки!
Прибежал меньшевик Клевезаль (с мягкой гривой каштановой); с ним – Гуталин; приходили: Сергей Свистолазов, Ипат Твердисве́чкин, Планопов, Мартынко, Мамзеева, Лейма, Ураев, Прозыкина и Сатисфатов.
Лизаша сидела такой деревяшкой проструганной: не выносила еще она дня; становилась зеленой и хмурой; ее – не заметили просто; и спорили о подоходном налоге: все – цифры да термины вместо понятливых слов; Гуталин – говорил; Клевезаль – возражал.
Двери настежь разинулись; и – светло-серенький, быстро взглянувши на часики, быстро какой-то вошел; и глазок-светлячок – на Лизашу защурился, затрепетав с подмиганцами; вспомнила: виделись, но – при других обстоятельствах: в день незабвенный: в «Эстетике» виделись!
Кто-то воскликнул:
– С часов ваших, Киерко, солнце сверять было можно бы!
Киерко? Вот он какой!
Он поежился левым плечом, глаз пустил в вертолет, заложив свои пальцы за вырез жилета, края пиджака оттопырив; внимательным глазиком быстро порхал вкруг Лизаши: э, – как раздурнилась, просунулась: кожа да косточки, – странное зрелище; юная девушка горбилась, точно старушка: лицо собралось в кулачок.
Тут к нему подошли – сообщить: Псевдоподиев в ночь арестован; и Клоповиченко сидит.
– Эка, – нуте-ка, – быстрый закид головы выражал непреклонную волю:
– Чудно создан свет!
И превесело дернулся, трубочкой выстукав:
– Все вот – с «авось», да с «небось»: доавоськались.
Набок просел у окошка задорною лысинкой; кстати: при самых ужасных известиях трубочкой стукал о стол он с улыбкою:
– Нуте же – что: пустячок!
А потом «пустячок» он продумывал – днями продумывал, вытянувшись на диване и похая трубочкой; вновь выходил, взяв решенье, которое и доводили до действия: Пэс, Твердисвечкин, Сергей Свистолазов, товарищ Харитова, Пронина.
Киерко ей показался живцом: стало как-то уютно: чуть – жутко; чуть – сиверко: Киерко – сиверко: «э с», «э р»; да – да: се-се-сер. Он щипал бороденку, – такой узкоглазый, совсем светло-серенький, – в вырезе светлом оконном, откуда порою бросал только реплики:
– Э, – дешевень!..
– Нуте, – смерти бояться, – на свете не жить.
– Иностранными – нуте – словами не жарьте.
Бросал поговорочки, дзекая, как белорусс: мелочишки, штрихишки в наляпанной быстро картине являли прогноз: непреложный; казалося, что суетун – глубоконек.
Сидела задумой внимательной.
Киерко!
Все расходились.
Он, выхватив свой чубучок, очень резко приблизился, точно боялся с Лизашею встретиться; точно за то, что она претерпела, – реванш его ждал от нее; посмотрели они друг на друга: бровь в бровь; и – глаз в глаз; она – встретила тихо, с большим любопытством.
– Товарищ Харитова мне говорила о вас; нуте, – книжечки я передал. Зауютил дымочком и фразой висячей: смешно, жутковато; и – «киерко».
– Нуте, – читали?
Она отвечала лишь вздергом плеча: распустив свою юбку, из глаз сделав жмурики, села пред ним на диванчике, – ножки калачиком.
– Надо б!
Устроил дымарь.
Эвихкайтен вошла; и, задергав плечом, вынул трубочку:
– Вы уж простите меня: старый дымник!..
Лизаша подумала:
– Он же – не стар.
И вторично подумала:
– Что ж это я, – о нем думаю.
Вдруг потянулась к нему папироской своей:
– Закурю уж и я.
Тут невольно заметились Киерке: синие жилочки вспухли на ручках; закрыв свои глазки, пустила дымок: лед был сломан.
Мадам Эвихкайтен, подмазав губу, подсурмив свои брови, – ушла; и Лизаша глядела на небо в окошке; там, где – голубое, все – синее, темное: глуботина, глубина, бездна, пропасть; да, небо – расколото: «богушкою» называла она задушителя жизни.
Дымок облетающий стлался волокнами.
– Нуте, – верьте: то все – забытное!
И вертко прошелся он, по́хнувши трубочкой; но – забелела в ответ:
– Нет, оставьте: не напоминайте!
Глаза ее, мутные вытараски, разбежались в фигуры обой светло-синих.
– Вы славная, все же, девчурка!
Она на него просияла так жалобно.
– Нуте, – отец ваш гадыш; вы в «Эстетике» были в сердцах на меня: ну и – что ж? Сами поняли!
Вытянув шею, стрельнула дымочком.
– Вас строй буржуазный зашиб!
Дернул лысинкой – вкривь:
– Мне Анкашин Иван говорил.
– Кто?
– Анкашин, который у вас чистил трубы.
Припомнила свой разговор прошлой осенью – с водопроводчиком о царстве в «там» («Сицилисточка, милая барышня, вы»); стала бысто вертеть папироской, любуясь спиралькою огненной; он, заложив свои пальцы за вырез жилета, о вырез жилета бил пальцем.
– Анкашин в контакте с Дергушиным был это время; ну – вот.
Дернул лысинкой – вкривь: моложаво и лихо.
– Я – все о вас знаю.
И вдруг безотчетным душистым лучом – через все – осветила улыбкою Киерко.
– Благодарю!
– Нуте, – вас сведу к нашим: все – бойкий народ!
И под веко зрачок укатнул: поглядел на нее лишь белком; точно глазом, ушедшим в сознанье, ее уносил он в сознаньи; мерцала глазами в открытые бельма; моргнул ей: глазенок, глазок, глаз, глазище!
И снова – глазенок.
– Ну – так: мне – пора.
Цепенела за думой, – с открывшимся ротиком.
………………….
Узкобородый, весь серенький, верхоширокую шляпу надел, завертев двумя пальцами тросточку; дверь за собою захлопнул: бабац!
День – не день: варовик; мимоходы: многонько людей; и зрачок, как сверчок, заскакал под подтянутым сереньким небом; бежал переулками; пьяница, мимо идущий, стыдяся, – снял шляпу.
– Ведь вот, Николай Николаевич, – в виде каком!
Его – хлоп по плечу:
– Ты – свищи, брат, пока тебе свищется; а перестанешь свистунить, – вали: дам книжонку!
И – мимо.
С собрания шел на собрание; был человечек он свальный; где свала людская – там он; или – где-нибудь рядом: сверчит, свиристит и цурюкает, похая трубочкой; и – добивается правды.
Морели прохожие; как-то не верилось: осенью этой опять гимназист подремнится, упряжится, взвесит свой ранец и с ранцем по улице пустится; синей фуражкой студент запестрится; провинция бросится валом хорошеньких барышень: курсы – Алферова, высшие, педагогические; в своем доме на Малой Полянке купчиха Арбузова снова утонет в перине.
И – нет!
Будет – плакать по сыне, который в мазурском болоте – погибнет; все барышни корпий защиплют; студент – зашагает с ружьем.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.