Текст книги "Московский чудак. Москва под ударом"
Автор книги: Андрей Белый
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
Эдуард Эдуардович часто задумывался над судьбою; да, жизнь его – криволинейный узор.
Его детство – Полесье; действительно, – отроком бегал он в Киверцах, где его Киерко видывал; уж спекулировал он; и по многим местечкам таскался вполне санкюлотом; щипал еле видный пробившийся усик; еще не умел перевязывать галстуха, но был какой-то весь томистый, чуткий и нервный, тончея лицом бледноватым, фарфоровым; был весьма набожен, чтил иезуитов, костел посещал; здесь и был он замечен какою-то крупной свиньей, его взявшей сперва для услуг незначительных; вскоре ж стал расточитель позорных услуг; и случилось, представьте же, – усыновление, после которого усыновивший его фон Мандро приказал долго жить.
Так он стал «фон Мандро», обладателем суммы, не малой в то время; весьма развивал поганизм, был поганцем: религии этой держался; и все ж – к католичеству чувствовал он уваженье; он стал – вертепижником, черт знает как истаскался; сперва его жесты страшили его; их читал он, как знак гиероглифа необычайной судьбы; но потом – к ним привык; сатанил по Европе: служил чьим-то импульсом и не просил сатисфакций, спеша проходить абсолютною поступью, гадя вполне бескорыстно.
Святою, возвышенной гадиной, верно, считал он себя; уважал иезуитов; и в веке двенадцатом был бы, наверное, он с крестоносцами; в веке шестнадцатом действовал бы заодно с инквизицией; в веке двадцатом, увы, спекулянтом он стал; но – во всем изощрился; и – странные вкусы имел; так: он в Африке ел саранчу с сарацинским пшеном; утверждал, что жук майский, которого съел он однажды, похож на орешек (он в детстве еще на пари откусил у живой мыши голову); в Средней Италии, где проживал он два года, себя считал варщиком снадобий редких отравленной жизни; здесь он собирал сардониксы с прослойками (или – «глазком», иль – «кольцом»); и отсюда, потом уже, вывез в Москву очень много ценнейших предметов.
Для тех же, с которыми дружбу водил, был он пагубою, нападая на сеятелей справедливости, чтоб забодать, растоптать и тащить в невыдирные чащи; подсаживался к безбородым юнцам на бульваре; здесь, кстати сказать; черноглазого мальчика раз изнасиловав в Риме, зарезал; и «Сатаниилом» Мандро в его бытность в Джирженте его называл иезуит Лакриманти; на это крутил бакенбарду:
– Мы все – сатанята!
Любил за десертом сарказмить пленительно над негодяями мира, взрезая гранат; и лечился от насморка сарсапарильным отваром.
В утонченнейший час своей жизни, признаться, однажды он попросту слямзил почтенную сумму; и так оказался в Германии, но с Лакриманти он связей не рвал: и па-пёж – уважал; здесь в берлинском паноптикуме поразил Кавалькас его чем-то; его он и выкупил, быстро приблизил к себе; Кавалькас стал его Лепорелло по части разврата; так длилось два года.
Однажды устроил трехдневный разврат с Кавалькасом; они издевались совместно над взятою женщиною; и издевалися так, что фантазия Брегеля меркла; а кончилось дело – убийством замученной; с этого дня Кавалькас – заразился (а он заражен был и прежде); в ту ночь поседел двумя прядями: засеребрился рогами; тогда ж рассчитал Кавалькаса, уехал в Россию, женился, приданое взял; дочь родил.
А жена умерла как-то сразу.
Оставив Лизашу двухлетнюю на воспитанье мадам Вулеву, – укатил за границу, но чувствовал: силы сломились; себя ощутил он носителем странной душевной болезни, его начинавшей весьма удручать: он испытывал голод по муке (хотелося мучить ему); вместе с тем самым «голод» его не казался уже интересным: испробовал в мыслях – все, все; перешел все пределы; об этом писал Лакриманти, который ему посоветовал волю отдать, развернув пред Мандро план огромнейших действий сообщества, лишь поминально себя называвшего «Братст-вом Иисусовым».
Так вот и стал фон Мандро иезуитом; отчасти со скуки, отчасти, чтоб силы испробовать в «миссии»: «ими» вертеть; тут – был пойман; и сам превратился лишь в скромного агента, связанного вечным страхом пред тем, что «убийство» его обнаружат; отсюда уж послан в круги буржуазии был; завелися на «Бирже» дела, цель которых (последняя цель) ускользала; в ту ж пору ловчайшим аллюром он выюркнул в круг лож масонских, себя называя антиклерикалом и втайне содействуя «братству»; в масонстве с такими ж, как он, повстречался; там тоже сидели «инкогнито», чтобы в положенный час самый орден взять в руки (заранее скажем: в масонских кругах того времени встретился он с Муссолини).
Мандро восхищала политика эта.
Тогда-то был послан он в Мюнхен, где жил доктор Доннер, буддо́лог, известный трудами «Problem des Buddhismus»[41]41
«Проблемы Буддизма» (нем.).
[Закрыть], которого на Гималаях считали почти Боддисаттвой; в Германии – крысой ученою; в Риме же слыл он за «черного папу» (вы знаете ль, что в католичестве целых три «папы»? один – «белый» папа, известный и вам; другой – «красный»; а третий, иль «черный» – начальник какого-то религиозного ордена; и, может быть, иезуитского).
К нему-то и шел с поручением от Лакриманти Мандро.
Доктор Доннер держался открыто весьма удивительной линии: не говорил о политике, но говорил о буддизме, писал монографии он «Wassubundu», «Dignagy»; жил в скромной квартирочке на Кирхенштрассе и мяса не ел (только «обст» да «гемюзе»[42]42
Фрукты, овощи (нем.).
[Закрыть]); пошучивал все с экономкой-уродиной; он фон Мандро пригласил отобедать, завел разговор о могуществе «братства», вкушая печеное яблочко, руки над яблочком перетирая с таким твердым видом, как будто то яблочко было землею, которую Доннер мог скушать с огромнейшей легкостью; и за обедом сказал он:
– Европа проткнется войною.
Сказав, подмигнул:
– Да уж я постараюсь!
Сказал добродушно и просто, – без позы; и – дрожь охватила Мандро: сорокапятилетний ученый с кровавым затылком, обстриженный, с выторчем красных ушей, в золотых, заблиставших очках, в длиннополом своем сюртуке (в таких ходят в Баварии выпущенники иезуитской коллегии), был трезвей самой трезвости в явном своем утверждении, что он, доктор Доннер, во славу «Иисуса» проткнет земной шарик войной мировой; все карьеры померкли в сознаньи Мандро перед этой уже не карьерой, а… мироправлением, что ли. Безумие: в тысяча восемьсот девяносто восьмом году явно у всех на глазах с «Кирхенштрассе» почтенный буддолог вертел судьбой, мира, не прячась, не превозносяся.
Потребности «мироправителя» были скромны; так, – занятия в «Университетсбиблиотек», прогулка по «Энглише Гартен», обед: рыбий «з у́ ппе», печеное яблоко; послеобеденный сон, угловатые шутки со злой экономкой, держащей в руках его, и посидение над фолиантами; вечером – гости: профессор Бромелиус, иль пфаррер Дикхоф, «пол-массы» холодного пива; и – сон.
Нет, – Мандро был уверен, – пред сном посидение в кресле с пропученным оком, налившимся кровью, с открывшимся ртом (минут десять): тогда-то не миром ли в мыслях своих управлял удивительный «доктор»: наверное, клал пред собой земной шарик он, величиной эдак с мячик; над судьбами этого шарика и повисал; суевернейший ужас пред Доннером вкрался в Мандро, потому что поверил он вдруг, что от мыслей о «шарике» «шарик» менялся: вот в этом вот пункте, куда села муха, – созрела война; в том Вильгельм император вгонялся в безумие доктором Доннером.
Ровно в одиннадцать доктор, приняв «пургативное» средство от крепких запоров, которыми сильно страдал он, – шел спать.
Эдуард Эдуардович после свидания с доктором и объяснений с ему угрожающим разоблачениями Лакриманти, подставил себя под ток мысли «буддо́лога», и с той поры его действия, – обогащение, деятельность многих «Ко», им открытых, – имели фиктивные цели: служить авансценою действия «доннеровского» просекавшего импульса; стал он сознательно пешкою, средством веденья какой-то, ему самому неизвестной игры; вербовщик черной рати нашел; и он стал негодяем, в которого вгрызся большой, мировой Негодяй, обитающий на Кирхенштрассе под маскою Доннера: да, может быть, сумма мерзостей, сделанных им, – малый штрих теневой, вырельефливающий слепительно сложно лежащую плоскость в гравюрной работе: взнузданья сознания масс; так и черные папы, и белые папы, сплетая ложь с правдой, извечно высасывают миллиарды жужжащих, запутанных мушек, высасываемые…
Перед этим последним вопросом, – о том, кто сосет сквозь них всех, фон Мандро отступал, преклоняяся с ужасом.
Действовал Доннер в нем!
Вопль – грудной, дикий, охрипший: вопль женщины лет сорока; так рождают еще не рождавшие, сорокалетние женщины.
Дверь в коридоре открылася; и – электричество вспыхнуло; высунулась голова Вулеву в папильотках – одна голова; вероятно, просунул ее на метле кто-нибудь, потому что сама Вулеву-то – уехала; нет, – вот рука со свечой; вот – сама Вулеву.
Никуда не уехала: сделала вид, что уехала (в этом обмане была ее хитрость: с поличным поймать «негодяя» Мандро).
Я видал, как бросается курица к чучелу ястреба; курица прыгает: чучело бьет; оно – валится: курица ж – прыгает, курица крыльями бьет.
Так метнулась на вопль Вулеву:
– Негодяй!
Затряслась папильотками.
С нее сыпалась пудра:
– Скорей… Помогите!
В растерзанной кофте и в съерзнувшей набок юбчонке протопала серыми пятками прямо под дверь распахнувшуюся в то ж мгновение настежь, – и стукнулась лбом о Мандро:
– А?
– Как?
– Так!
– Не уехали?
С подрасцарапанным носом, с которого капала кровь, с головой, провалившейся в плечи, со смятой манишкой, откуда власатилась грудь (бровь – ершом, бакенбарда – прокло́чена), в смятом жилете, откуда выглядывал хлястик, он выскочил.
Но, увидав Вулеву, отскочил и присел.
– Я…
– Ну?
– Видите ли…
– Да, я вижу…
– Тут… видите ли…
Заплясала по-волчьи отпавшая челюсть: так пляшет она в миг убийств – у убийц.
Взголосила на весь коридор:
– Вы – мерзавец…
Он молча косился испуганным глазом.
– Мерзавец…
– Но, – выслушайте…
Тут рукою взмахнула; и он защищался рукой:
– Успокойтесь: потише, потише…
Ее убоявшись, пошел от нее; но она – впробегу́шки: за ним:
– Стойте, – вы!..
И, поймав его руку, она ущипнула холодную, потную кисть своей сухенькой черствой ладошкою:
– А?.. Посягать на честь дочери?..
Кто-то тогда простонал из-за двери.
– Но – тише… – молил он, поймав ее руки; и – стиснувши:
– Тише!
– Вы думаете, – я не видела: видела… Думаете, что не знала: я – знала!.. Отъезд мой – ловушка: попались с поличным.
Тогда он, схватяся за голову, бухнулся в ноги ей:
– Не погубите меня…
Она выслушала, да как гаркнет:
– Эй, люди!
Вскочил: и, облапив, тащил в кабинет – объясняться: она – вырывалась; и – слышалось:
– Кровосмеситель!
– Не надо!..
– Не думайте, что…
– Заплачу…
– …эта гадость пройдет безнаказанно…
– Сколько хотите?
– Припомните Люсю, припомните Надю, припомните Дашу…
– Сто тысяч…
– Полиции будет известно – все, все…
Увидав в глубине коридора прислугу бежавшую, он, оторвавши ее от себя, шибанул головой о косяк; и – защелкнулся там: у себя в кабинете.
………………….
Толпились у двери – все: повар, Василий Дергушин, дворецкий, какая-то женщина в желтом платке (из соседней квартиры); из двери неслось причитанье мадам Вулеву над растерзанным телом с оскаленным, синим лицом (с кулачок) – на диване:
– Гли, гли-ко!
– Ведь – барышня…
– Что ж это с нею?
– Дуреха, – не знаешь! – сурово отрезал лакей.
– А рубаха-то, – ишь ты…
– Разорвана!..
Бледный Василий Дергушин скулой задрожал:
– И за это пойдет он в Сибирь.
Он направился к выходу.
………………….
Скоро уже это тело, одетое в платье, в пальто (кое-как), Вулеву с судомойкой по коридору из страшного дома навек выводили: везли к Эвихкайтен.
Защелкнутый на два ключа из-за двери наставился ухом на громкое гарканье издали: гавк Вулеву был особенно как-то несносен; потом – топотали; потом – замолчали; кого-то вели, причитая; все – стихло.
– Что ж будет?
И туг же решил он:
– Не думать, а – мимо, а – мимо: потом!
Утро вечера, как говорят, – мудренее: найдется решенье:
– Не думать, а – спать.
В ярко-красное кресло упало изгиблое тело, провесившись длинной рукою (он был – долгорукий); и – в сон бредовой и болезненный кануть хотел, где все вспомнилось ярко.
Что вспомнилось?
Точно толчок электрический выбросил, встрясши; себя он застал у трюмо, пред которым стоял, как болван, рот раскрыв, растаращив глаза и руками вцепившися в волосы:
– Люся!..
– Надюша!..
Все семь.
И – восьмая:
– Лизаша.
И стоял перед ним, как болван, рот раскрыв, растаращив глаза и руками схватяся за волосы, там неизвестный; казалося, остервенившись, они друг на друга набросятся; первый, – чтоб, впрыгнувши в зеркало, в прошлое кануть свое; а второй, чтобы выпрыгнуть и по квартире забегать, – второй, провалившийся в тысячелетиях, точно с самой Атлантидой на дно океана; теперь это вспомнилось ярко.
Что вспомнилось?
Сон об атланте, не раз уже снившийся, но забывавшийся в миг пробуждения; драма «Земля» оттого привлекала, что в ней узнавал эпизоды он сна своего; оттого и запомнилось имя – «Тлаватль».
Имена мексиканские!
………………….
Видел: за зеркалом – нет отражения: дно океана, где – спруты, где – змеи, где – гиблые материки поднимаются: ввергнуть Европу в потопы, волной океанской залить города; там из зеркала вставший атлант угрожал ниспровергнуть, схвативши за горло, на дно океана зазнавшегося проходимца истории.
Зеркало это – разбить: с ним разбить, разбиваясь, второго, который опять посягает (как в снах посягал уже) вынырнуть; миг: будет – «дзан»; все – расколется: зеркало; в нем – эта комната; в окнах ее – кусок неба вселенной с Москвою, лежащей в ней, так, как и «Я» раскололось на этого вот «дикаря» и Мандро, чтоб из па́дины вылезло тысяченогое чудище: спрутище лезет не муху хватать, а людей…
………………….
Эдуард Эдуардыч, проснувшись от сна, позабыл во мгновение ока все то, что припомнилось ярко, что было покрыто затем яркой памятью только что бывшего с ним; руки быстро засунув в карман, показал отраженью язык; отражения – не было; вместо квартиры – там муть океанская зыбилась, чтобы, поверхностью хлынув своей из трюмо, переполнивши весь кабинет, всю квартиру, из окон разбитых сплошным водопадом низвергнуться, и, затопивши Петровку, Кузнецкий, Москву, всю Россию, Германию, Францию, Англию, в мире разлиться и выбросить с дна осьминогов; вон-вон – уж из мути горел умный глаз осьминога; просунулось из-за поверхности зеркала щупальце, чтоб… присосаться: испить:
– Бред!
Протер он глаза; и – увидев себя самого, повернулся спиною: к себе самому; еще долго торчал из теней, синелобый; и спать не ложился.
Сон – дикий, больной и тупой, – из которого он посылал свои вскрики, больные, тупые и дикие —
– Люся,
– Надюша,
– Маруся,
– Аглая,
– Наташа,
– Лизаша,
– Лилишенька, —
– все ж показался легчайшей гармонией сферы сравнительно с явью: пробуд был ужасен: проспал он двенадцать часов; позвонил, но лакей – на звонок не откликнулся; ноги власатые сунувши в туфли, подумал:
– Ого!
Пробежал, вероятно, теперь гоготок – из квартиры в квартиру по дому; из дому – по многим домам; вероятно, гудеть будет улица; дня через два эдак пискнет прескверно, как мышь в неурочное время, в газетном листке; через три, иль четыре обратно появится: вместе с полицией; обыск, домашний арест; потом будет тюрьма.
Нет, – не будет: все – взвешено; все – приготовлено (случай такой мог и раньше с ним быть); он – успеет еще.
Над синявым ковром вились моли; звонить не решился; прошел на балкон: желтый мир, пыльный мир; он – вернулся; и, сделав усилие, баристым барином стал он прогуливаться, стал оглаживать баки, ища встретить слуг, чтоб по взглядам их выяснить, как обстоит это дело; увидел он, – где желто-сизые стены стенялися шторой, стояли лакей и дворецкий с глазами гвоздистыми, с явной гадливостью, с твердой угрозой немой.
Вновь подумал:
– Ого!
В них уставился мутями невыразительных глаз и жевал пережеванными, голубыми губами, спросить не решаясь:
– Где барышня?
Знал: «ее» – нет.
………………….
Через десять минут он, задмясь бакенбардою, вышел в переднюю: в черном цилиндре, затянутый в черный сюртук, с задымившей «маниллой» в зубах; он натягивал черную лайку на пальцы; он стал – чернолапый; лакей, опустивши глаза, с отвращением выпустил; все-таки – выпустил.
Вышел.
Внизу, перед лифтом швейцар без поклона его проводил с той же явной гадливостью, с той же угрозой немой; кто-то был здесь, в подъезде; подумал:
– Ага, уже сыщик!
«Маниллой» дымнул ему в нос, проходя; гоголек в котелке, вблизи тумбы стоявший, увидев его, растаращил глаза и, вперед перед ним забежавши, отчетливо выбросил:
– Что за мерзавец!
И – сплюнул.
Да, – улица заговорила уже: стало быть, – ускорялись события; надо спешить; вкруг валили вальмя; повалил вместе с ними по улицам желтым, вперясь пред собой: горельефы аркад, барельеф, бельведеры, безлепица леплин, карниз, поднимаемый рядом гирлянд с перехватами, витиеватые сплеты кисельного дома: причудливые гиероглифы смысла казались кусками из прошлого, как ассирийские надписи: это все было; все – схлынуло.
В тысячелетия гибнущий город: Москва.
Синеглазая барынька делала глазки ему; кто-то нес повисающий зоб, искривив свои губы над ним; лиловатые овощи пучились; вдруг, – вздрогнул он, потому что в окно он увидел средь книг иностранных толстейший том желтый (в окошке у Ланга); и – надпись: «Problem des Buddhismus».
Ему захотелося в Мюнхен; припомнилася Кирхенштрассе, каштановый сад, серо-желтая виллочка с новенькою черепитчатой крышей.
………………….
Задумчиво шел: оказался за городом он; обернулся назад: там – Москва растараща; здесь – в воздухе был завертяй пуховой; молочаи росли на откосе; с откоса открылася даль в сухоцветы полей, в пустополье и в дальние пустоши; вон – желтоухая лошадь со связанными ногами; вон – сохлина стволика; гайворонье раскричалося; было так странно здесь видеть торжественный шаг пешехода в цилиндре, в затянутой черной одежде, размахивающего злой чернолапой рукой и кого-то зовущего громко:
– Лизаша, Лизаша!
Болотце сырое блеснуло вдали синим блюдцем; шли кустики: пышно гроздилися широколапыми листьями (молодятины много посекли); кочкарник, мхи, кочки, растеньица (белоголовец и жимолость); далее шла березовыя; и далее – толстодеревый лесище: прямой, строевой; уже – гуща, где сучилась зелень безлистьем (шел лес бессучник); сюда он засел свою думу продумать, здесь – спрятаться: там же, в Москве, поднимался приглушенный ропот:
– Давить паука.
Время – вапом вопило; сказал:
– Доннер действует.
Действовал кто-то; но Доннер – при чем же?
Признаемся здесь: доктор Доннер, которого мы описали подробно, был – миф; его не было; мы описали его, как вставал он в сознаньи Мандро; удивительный факт: эта «гадина» в сути своей развивала фантазии; Доннер – фантазия, вставшая лет уж пятнадцать назад в Монреале, навеянная лишь словами ученейшего Лакриманти о некоем докторе Доннере (был иезуит такой), труд написавшем «Problem des Buddhismus»; вот – все: Мюнхен, прочее, вплоть до вкушенья печеного яблока, вплоть до фантазии о мироправстве, – желанье Мандро, чтобы люди, подобные Доннеру, мир заплели в свои сети; мечтал бескорыстно о Гадине, о Мировом Негодяе, которому в мыслях своих он служил с удивительной верностью; выдумал Гада себе; и его – любил нежно.
Как видите, – был Эдуард Эдуардович префантастической личностью: не собирал миллионов; и гадил для гадости; случай редчайшей душевной болезни.
Он – встал и пошел; возвращался рекою; в сознаньи стояло:
– Лизаша, Лизаша!
Вот – берег с отвалиной: крутобережье; и – плоскобережье на той стороне; еще далее, там, – плоскогорбый пригорбок; все – почвы свинцовая сушь, жуткий за́вертень мух; день, парильня, – стал вечером; город придвинулся; вновь – бельведеры, безлепица леплин, карнизы и крыши; за крышами – ту́хло; «они» леопардовой шкурой пятнели с заката.
«Они» – кто такие?
………………….
Да, все сказали бы, что синегубый и синебородый мертвец проходил по бульвару, пугая гуляющих барышень и гимназистиков; он же бежал мимо них; можно прямо сказать, – до чего добежал (семь замученных женщин; восьмая же – дочь). Черноглазый мальчонок, недобрый и хмурый, на лавочку сел; он его поразил; с ним сел рядом; тогда черноглазый мальчонок пошел в переулок; вскочил и Мандро; и пошел в переулок за ним.
В переулке его уже не было.
В черном цилиндре, затянутый в черный сюртук, чернолапый, – вошел он в переднюю, дмясь бакенбардой; Василий Дергушин стоял перед ним с лицом бледным, фарфоровым, руки скрестив; и пальто не снимал; сам повесил, потупясь: и – в сине-лиловые комнаты сгинул; и в сине-лиловые комнаты сгинул Василий Дергушин за ним.
Еще к полночи был кабинет фон Мандро освещен; фон Мандро сидел в кресле еще; и оно – все горело; ему показалось, что – звякнуло: там черноглазый мальчонок грозился в окошко; тогда он схватил черноногий подсвечник и бросил; подсвечник с погашенной и с переломанной свечкою грянулся о подоконник.
Сказал сам себе он:
– Опять!
Начиналось то самое; понял – пора.
………………….
По ночам этот дом стал становищем черных; они разбивали палатки свои; так «Европа» рассыпалась в доме московского капиталиста; и выросла в нем Полинезия; уже из окон открытых особенный дул ветерок на Петровку: «пассат» с океана; заглянешь – вода с очертанием острова Пасхи, быть может, с изваянным изображеньем урода гигантских размеров, рассклабленного в пустоту, с двумя баками: верно, остаток культур допотопных, погибнувших некогда здесь; впрочем – нет: очертания острова не было; остров недавно на дно океанское рухнул (читали об этом в газетах?).
Так будет с Берлином, с Парижем и с Лондоном, если оставить их так, как они существуют; расколоты гулом подземным – сознания, люди, дома; они – в трещинах, в трещинках, в еле заметных треще́нках; подземный удар, осыпающий почву, расколотый в тысячи тысяч трещоток джаз-банда, трясение почв, исходящее в радиусах передрогов фокстротной походки, все то – при дверях: рассыпаются: вещи, дома; рассыпается: старый состав человека; чудовищные изваянья, «морданы» болванные с острова Пасхи, – «Мандры» всего мира; и – да: джентльмены во фраках в пустеющих улицах будут гоняться, чтоб рвать друг из друга филе по извилинам мертвого, густо травою проросшего города, под уцелевшими знаками странно морщавых фронтонов, дантиклов, столбов, барельефов, абак, под разляпою линией желтых карнизов, являющих стенописи, изучаемые кропотливейше историографами не приподнятых с дна континентов, быть может, тех спрутов, один из которых вперил умный глаз свой в Мандро, – в диком бреде Мандро; страшно, страшно: мы думаем, что мы живем, а уж нас изучают, как сфинксов ушедшей культуры, в пустыню вперяющих взгляды свои.
Пока жил здесь и гадил Мандро, изучали: Анкашин, Иван, починявший здесь трубы, Василий Дергушин с товарищами, с миллионами Клоповиченок всех стран; уж из трещин домов выходила иная порода.
………………….
Под черною шторою прятались, верно, когда к черной шторе Василии Дергушин пришел; из теней на него посмотрел кто-то, хмурый, немой, синелобый; тогда (это слышал дворецкий) из комнат послышался звук: что-то гекнуло там; и затем что-то дзанкнуло: в рожу Василий Дергушин влепил – у прохода, где статуи горестных жен ничего не услышали; дзанкнула ж горка фарфориков, лилово-розовых, серо-сиреневых – зайцы, пастушки, пейзаночки, изображенье «Лизетты», которой наигрывал на флажолете брюнет в серой шляпе (полями заломленной) свои менуэт: «Пасторали над бездной».
И кстати заметим, что с этого мига из дома исчез фон Мандро.
Да, – его не увидели больше; он – канул без адреса, в тьму растворился: ушел в безызвестие; стал безымянною он; видно, взявшись одною рукою за баку, другою развеявшись в воздухе, он галопадой помчался – туда, в невыди́рную щель, вероятно, оставивши близ гардероба упавший наряд свой – «Мандру»: две руки белой лайки с манжетками (из-под визитки) да голову «папье-ма-шевую» с баками, чтобы пустую и кляклую куклу, упавшую в грудь головою, Василий Дергушин повесил на вешалку в шкаф.
Обнаружилось это в запо́лночь; искали; вошли в кабинет нерешительно, думая, что здесь висит он; пустел кабинет освещенный; горело пустое сафьянное кресло; весьма вероятно, когда в кресло сел, оно – вспыхнуло; горсточка пепла серела.
Сигара осыпалась.
………………….
Шли дни за днями.
Гладки́м-гладко в комнатах: где фон Мандро, где Лизаша, мадам Byлеву? Где дворецкий? Одни нафталинные запахи; пусто и гулко; дом выглядел гиблемым; только Василий Дергушин пустым аванзалом ходил; вот он, – зал без обой: облицовка стены бледно-палевым камнем, разблещенным в отблески; вот барельефы подставок и кариатиды, восставшие с них; ряд гирляндой увенчанных старцев, изогнутых, в стену врастающих, приподымали двенадцать голов и вперялися дырами странно прищурых зрачков в пустоту между ними; проход: те ж страдания горестных жен, поднимающих головы немо, – не слыша, не видя, не зная; за ними – гостиная; кресла, кругля золоченые львиные лапочки, так грациозно внимали кокетливым полуоборотом друг другу, передавая друг другу фисташковым и мелкокрапчатым (крап – серо-розовый) гладким атласом сидений тоску, что на них не садятся; камин в завитках рококо с очень тонкой, ажурной решеткой, часы из фарфора, совсем небольшой флажолет; темно-серая комнатка: те же диваны да столик; диваны – в подушках, в цветистых, в парчовых и в ярко-халатных накла дочках, халколиванные ящички, бронза, сияющий камень лампады, пустой кабинет, ярь кричащих сафьянов на фоне гнетущем и синем; малайская комната: пестрень павлиньих хвостов, бамбуки, шкура тигра и негр деревянный; ужасная спальня с постелью двуспальной, атласно-лиловой; на тумбочке кто-то ночную мурмолку (по алому полю струя золотая) забыл; вот – столовая, где прожелтели дубовые стены (везде – желобки, поперечно-продольные) с великолепным буфетом.
Все – цело.
И можно бы было музей оборудовать, надпись повесить: «Здесь жил интереснейший гад, очень ред-кий, – гад древний: Мандро».
В девятьсот же четырнадцатом здесь печать наложили на все: появилася администрация; после, в пятнадцатом, всю обстановку купил князь Максятинский; до революции жил; в восемнадцатом кто-то пытался внедриться, но был скоро вытеснен, а в двадцать первом здесь весело затрескотали машинки.
Отдел Наркомзема сюда переехал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.