Электронная библиотека » Андрей Соболь » » онлайн чтение - страница 14

Текст книги "Салон-вагон"


  • Текст добавлен: 27 ноября 2023, 18:26


Автор книги: Андрей Соболь


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава одиннадцатая
I

В Фастове поезд задержался на полдня: человек тридцать пехотинцев в полной походной амуниции, молча, лишь изредка отрывисто переговариваясь промеж себя, отцепили паровоз, без лишних слов избили машиниста и заставили его повернуть назад к Знаменке, забрав десятка два теплушек, переполненных людьми, откуда предварительно какой-то усач в желтом чепане при помощи двух сподручных в шлепанцах на босую ногу, но в лихо надвинутых мерлушковых шапках выкинул всех евреев:

– Выходи, бердичевские. Бердичевских не надо.

В лужи летели подушки, узелки, свертки, тут же исчезая по рукам, и возвращались в те же теплушки, но уже к новым владельцам; толстый старый еврей вцепился в край теплушки и повис над рельсами – задрались брюки поверх глубоких галош, показывая клетчатое цветное белье, наземь упал порыжевший котелок и разметались по ветру седые волосы; ловя за ноги, один из сподручных тянул его вниз, две еврейки барахтались у стрелки и плача путались в юбках, у одной на затылок сползал парик, неподалеку стоявшая баба в нарядной плахте хлопала себя по бедрам и повизгивала от восхищения; кружились редкие снежинки и таяли, не доходя до грязной, черной земли, повитой криками спотыкающихся детей, стонами слепо мечущихся женщин.

Паровоз засвистал; желтый чепан напоследок пинком повалил в лужу еврейку с бубликами, веером разлетелись бублики; подхватывая их, сподручные зашлепали к вагонам; в одном из них солдаты запели «Марсельезу», – поезд тронулся; «Отречемся от старого мира», – выводили удаляющиеся голоса, старик-еврей ловил свой котелок.

В окне салон-вагона стоял Гиляров и, как ни упрашивала Тоня уйти, не отходил, щурил глаза, точно какой-то яркий свет бил ему в лицо, мял занавеску и твердил:

– Я все должен увидать. Вот ты просишь уйти с тобой. Надо же, чтоб перед уходом все запечатлелось. Вот тут. – И, взяв ее руку, прикладывал к сердцу. – Тут… Потому что в голове давно уже мутно. Мутно, родная. А ты и мутную голову будешь ласкать? Будешь? И успокоишь ее? А вот кто эту девочку успокоит? Вот эту евреечку? Видишь, как она за стенку хватается? Кто ее утешит, рыженькую? Есть, рыженькая, утешение. Лет через пять – десять у всех будет курица в супе. Терпи, терпи, рыженький цыпленок. А ее мы тоже возьмем с собой домой.

Сестрюков возился с заслонами, Панасюк в кладовке зарывал в мусор министерский сервиз, сворачивал ковры, все гадал, куда ему приткнуть их, лез за советом к Сестрюкову, а Сестрюков, кряхтя над болтом, сердито отмахивался:

– Да плюнь ты на ковры. Ты лучше о живой душе подумай. Куда нам барышню деть. Ну-ну, времячко.

И опять протянул Панасюк, как в мартовские дни, когда растопились снега и переливчато, звонко и бодро зашумели весенние молодые потоки:

– Мм-дд-аа, достукались.

II

В Казатине Гиляров послал свою последнюю телеграмму в Петроград – Петроград молчал; от Бердичева, с фронта, с позиций грядами катились к Северу солдатские волны, то целыми эшелонами, то отрядами, то отдельными кучками, побросав окопы, в сторону отойдя от войны, и, как гремели пустые манерки и стучали приклады теперь уже будто ненужных винтовок, разносились по насыпям, по рельсам, по мостам, по вокзалам охрипшие голоса: «Домой. Домой».

За Казатином на разъезде сухенький артиллерист собирал вокруг себя шинели и случайным свиткам махал рукой:

– Подходи, товарищки. Ноне нету никаких разниц. Что мужик, что солдат – все заодно. Солдат по барину, мужик за солдата. Повоевали на чужой карман, а все пусто. У в Киеве народная риспублика. Есть телеграмма. Без господ, ефрейтор-губернатор. Есть телеграмма. Без обману, замирение и прочее. Подходи, подходи, мужички. Ноне все за одно – и на пути к рязанским, воронежским, московским деревням сметались, точно вихрем, вокзальные лари, будки, опрокидывались вагоны, откатывались локомотивы, дотла очищались еврейские хибарки, присоседившиеся к станциям, и по избам тех же русских деревень хозяйничали туляки, костромичи, залезая в квашни, шаря по печам, швыряясь ухватами, давя кур, топча огороды и пашни.

III

Петроград молчал – и только в Бердичеве узнал Гиляров, почему он замолк, и там же он увидал первых убитых офицеров и в штабе у стола командующего за картами с флажками, теперь лишними, точно детские игрушки в разгромленном доме, он окончательно понял, как развернулась водоверть, куда она закинула концы свои, на что размахнулась, кого втянула в свою могучую воронку. Презрительно, почти с отвращением поглядел он на присутствующих, когда те убеждали не ехать в Щепетовку и равнодушно мямлили то о бессилии, то о том, что надо переждать, пока «безумцы опомнятся», и, получив нужный ему приказ к коменданту Бердичевского вокзала, вышел не попрощавшись.

Из штаба он подошел к Центральной гостинице, о чем-то условился со швейцаром и поехал к себе; густо падал снег и плотно залеплял опустевшие улицы, заколоченные магазины, одиночных прохожих, при стуке пролетки бросающихся с тротуара к стенам домов, словно под защиту, а дома тоже прятались за ставнями и тоже нуждались в помощи, и не было ее ни для тех, ни для других.

Подъехав к вокзалу, Гиляров велел извозчику не уезжать и ждать его; весь запушенный снегом, Гиляров прошел к Тоне – Тоня спала. Он нагнулся к ней, и упали на нее с фуражки, словно лепестки неведомых, но прекрасных цветов, несколько снежинок; Тоня со сна провела ладонью по лицу, вздохнула, но не проснулась, и долго стоял Гиляров, глядя, как, пошевельнувшись раз, затихали пальцы на порозовевшей щеке.

Потом осторожно и нежно разбудил ее:

– Вставай, Тоня. Надо укладываться, извозчик ждет. Я сдал все свои дела.

Все падали вещи из рук, когда Тоня укладывалась, не слушались в один миг осчастливленные руки, не знали, за что раньше взяться, а Гиляров присел к столу – с карандашом и блокнотом; кончил писать – поманил к себе Сестрюкова и заперся с ним в купе; выпуская его, вдруг опять втянул его в купе, с силой взяв его повыше локтя:

– Так как, довезешь ее до Питера?

– Довезу. Как Бог свят, – багрово вспыхнул Сестрюков и даже перекрестился.

– Не забудешь адреса?

– Ваше благородие… – внезапно сорвалось у Сестрюкова. – И вы бы…

– Что? Что?

– Невский проспект, 35… – невнятно пробормотал Сестрюков и попятился к двери. В коридоре Тоня, уже одетая, с сумочкой через плечо, остановила Гилярова и смущенно спросила, не будет ли он смеяться, если она попрощается с зеркалом, с голубеньким, и Гиляров нашел в себе силы не только приветливо и светло улыбнуться ей, но и сказать, что это даже надо, что и он попрощается с ним, как с близким, любимым человеком.

Тоня обходила все уголки и кивала:

– Прощай! Прощай!

Еще раз мелькнули в трюмо удлиненные повеселевшие глаза, мелькнули и исчезли навсегда.

IV

Сестрюков и Тоня усаживались в пролетку; Сестрюков двигал желваками и отворачивался.

– Где тебя ждать? – спрашивала Тоня.

– В Центральной, – отвечал Гиляров, пригнувшись: копался на дне пролетки, укутывал пледом заплатанные туфельки. – Я снял номер. Сестрюков знает. Ну, с Богом.

Пролетка заскрипела по снегу, а вскоре замело и колеи проложенные и черное все уменьшающееся и уменьшающееся пятно; Гиляров на одну минуту, только на одну минуту прислонился к какому-то столбу и прошел в комендантскую. Часа через два салон-вагон с небольшим составом платформ отошел на Щепетовку: еле-еле плелся поезд, потрепанный паровоз задыхался, отдыхал на каждой версте, Панасюк завалился спать. Гиляров снимал заслоны с дверей и по белым полям скользил тупым взглядом, и, как поля, мертвенно-чисто было лицо его, а в Щепетовке салон-вагон как врезался в солдатскую гущу – так и застрял там.

В Щепетовке ловили офицеров и мимоходом громили станцию, и когда один из убегающих, волосатый генерал со шрамом поперек лба, завидев голубой салон-вагон, четко выделявшийся среди плоских платформ, кинулся к нему, в нем усмотрев неожиданное спасение, каблуками отбиваясь от цепких рук, растянутых кричавших ртов, красных, похожих на развороченные помидоры, а Гиляров, рванув дверь к себе, с верхней ступеньки поймал генерала за шиворот, уперся обеими ногами в железную обивку и втащил его на площадку – один и тот же приклад обрушился и на него, и на генерала.

Потом оба лежали на снегу, рядом, плечо о плечо – Гиляров и генерал со шрамом от порт-артурской раны – оба в шинелях защитного цвета, оба запрокинув размозженные головы к небу, откуда, не переставая, сыпались мохнатые хлопья и одним белым покрывалом крыли алую кровь, скудную землю и голубой салон-вагон.

А в этот час в номере бердичевской гостиницы, где выцветшие драпри тщетно пытались приукрасить убожество сырых стен, облезлых пуфоф и колченогих стульев, Тоня читала письмо Гилярова на двух листиках из блокнота с неровными, в зубцах, краями.

Как некогда в дни кремовых трубочек и писем об азалиях, старый проводник Сестрюков взял в руки барышню Тоничку, поднял ее с полу и понес к дивану…

V

А на следующий день, 30 октября, салон-вагон повез председателя военно-революционного комитета Н-ской армии в штаб фронта; высокое зеркало по-прежнему невозмутимо и спокойно отразило фигуру нового хозяина – приземистую, крепко сколоченную, и каштановую прядь волос из-под папахи, вбок надетой, и наган без кобуры за поясом, и гимнастерку на выпуклой груди, и вздернутые брови над смышлеными молодыми и слегка лукавыми глазками, но так как зеркало было надтреснуто, крест-накрест – от сильного удара после того, как убили комиссара и солдаты ринулись в вагон, – то и отражение получилось уродливым и неверным, словно на несколько частей расколотым.

Коктебель, 1919. Одесса, 1920–1921

Бред
Повесть

Весь декабрь 1916 г., не переставая, бушевала вьюга: и днем, и ночью по окрестным отрогам плясали ветры, выли, перекатываясь с одной вершины на другую, и от зари до зари тянулись вниз седые космы, и в бесконечных, как морские буруны, снежных прядях путался крохотный городишко Битир, рано тушил огни, потихоньку творил молитвы, пек пироги и шаньги, изредка позванивал в колокола, саженями жег дрова, греясь на лежанках, и больше всего спал, хотя ел и пил немало.

А за день до Крещенья запрозрачнело: в последнюю ночь еще раза два рявкнул ветер, словно океанский пароход, идущий ко дну, еще раз разметал седые косы по оврагам и буеракам – и сгинул; исчез, умчался за Камень, за древний Камень, туда, к северу, где когда-то по степям рыскал на кровном аргамаке слепой Кучум, за Камень – туда, где сказочные реки разлились необъятно, где по берегам их жива быль-сказка о богатыре, утонувшем под тяжестью царского, из железа литого, подарка, – и новое утро пришло безоблачное, под солнцем мирно засияли сугробы, по заборам и ободкам крыш протянулись кружевные узоры, на голубых куполах Троицкого собора сквозь снег проглянули старые золотые звезды, весело заблестев под косым лучом, а вечером, после водосвятия, на окраине ярко вспыхнули под окнами изб огромные охапки-вязанки соломы, вспыхнули, загорелись по старому дедовскому обычаю и запрыгали, завертелись, закружились по снегу огненные языки.

И в этот день Яков Терентьевич Мамашев почти впервые за весь месяц покинул свою теплую комнату, свою тяжелую душеспасительную книгу с медными застежками и вышел на крыльцо, а за ним поплелась и мать-старуха, бабушка Таисия, в беличьем шугайчике, в мягких котах, беззубая, но с зоркими глазами.

– Шкандыбаешь? – спросил, обернувшись к ней, Яков Терентьевич. Старуха улыбалась – кому? Ясному дню или вон тем дальним-дальним горам, потонувшим в белой мороке, откуда пятьдесят лет тому назад привел ее сюда Терешка Мамаш, беглец с Кары, широкоплечий и сильный, как сохатый?

– Ну уж… Шкандыбаешь… Тоже скажешь… – шамкала бабушка Таисия и крестилась, глядя на крест собора, который под ясным небом казался безмерно далеким и прозрачным, похожим на две скрещенные золотые паутинки.

Яков Терентьевич от солнца заслонил глаза ладонью, на юг посмотрел, куда от его дома, стоявшего последним на улице, уходил большак – широкий «московский» тракт к Каме, к камским богатым городам и заводам, а там дальше – к Москве, к России – на север, где по зубчатым каменным грядам кривой лентой пролегал другой путь – к Тоболу, к сибирским просторам, потом на восток взглянул, где сейчас же за последней избой протекал не широкий, но буйный Камач, теперь скованный ледяными цепями, а на том берегу Камача стояли молоканские села, и, повернувшись к западу, отнял ладонь от лица и сказал бабушке Таисии:

– Мать, январь будет ладный, глянь-ка. Январь ядреный – какова-то ярмарка будет. Ежели в этом годе не понаедут купцы – пропал наш Битир, заплесневеет. Все война губит, проклятая, не едут купцы.

– Ну уж… приедут… По январю приедут, по февралю расторгуются… Ну уж… Без ярманки и купец не купец… Приедут. То-се, а гости будут… Ну уж… – шамкала бабушка Таисия и улыбалась впалым ртом, и под котами ее мягкими вкрадчиво и мягко скрипел снег, точно по первопутку, когда мелкой крупой падают с неба снежинки, а с дороги ветер легко сметает их и гонит, как шарики, вдоль глубокой, еще с осени, колеи.

А дней через пять с крыльца во двор выбежала Танюша, дочь Якова, в пуховом оренбургском платке, крест-накрест поверх шубки, кинулась к воротам, распахнула калитку – снежные комья упали с перекладины прямо на голову и осыпали плечи и грудь блестками, узорчатыми пушинками – и закричала Танюша:

– Баушка, едут!

Звеня бубенцами, подкатили первые сани; покрякивая, вылезла из-под медвежьей полости первая купеческая доха.

Торопясь, две бабы натирали полы воском и, походя, разматывали джутовые дорожки; в кухне шипели горячие оладьи, бабушка Таисия зажигала лампадки, а Яков Терентьевич снял теплый архалучек, натянул на старые, но крепкие плечи неудобный длиннополый сюртук и, выпрямившись, вышел к гостю.

Больше уже ворот не запирали; как бывало из года в год, подле встал Махметкул, тулуп стянув кушаком, с ним и шершавый пес – Шиш, и Шиш и Махметкул стали встречать приезжих: Шиш лаял хрипло, простуженно, точно недавно на Камаче наглотался льду, а Махметкул отстегивал полости и тех, что постарше, под руки вел на крыльцо.

И с утра до утра звенели, звенели бубенцы и поддужные колокольчики.

Глава первая
I

Всю первую половину января один за другим тянулись к Битиру обозы, где каждые отдельные розвальни были с добрый фургон, где за каждым лошадиным крупом высился горой товар, перетянутый рогожами, парусиной, а сверху за долгий путь зимние дни успевали еще набросать кучи снега, зимние ночи подморозить и скрепить их – и шевелились живые снежные груды, покачивались на ухабах, пошатывались по кулигам; пробираясь лесом, задевали верхушками примолкнувшие ели, пихты и сосны, и тогда прикорнувший было лес вздрагивал всеми своими беломохнатыми ветвями, перепуганные белки торопливо карабкались по кедровым стволам выше, все выше, подальше от непонятного беспрерывного шума, в лисьих норах поднималась сумятица, остроносые морды осторожно припадали к снегу и тревожно обнюхивали воздух, и где-то в глубине леса уже шагал, ощетинившись, голодный, худой, как огородное пугало, волк, пегий, весь в каких-то пятнах от голода, и подвывал, чуя конское живое мясо…

Как сходились дороги – с востока, запада, юга и севера, – сплетаясь узлом у какого-нибудь большого села, трактового сцепа, – так сходились и обозы, становясь друг к дружке в затылок, и как всегда, как было десять, двадцать, сто лет тому назад, сначала ни за что ни про что ямщики одного обоза с криком и руганью налетали на других, раньше явившихся, били лошадей наотмашь, не разбирая, где свои, где чужие, в беспричинной суматохе бегали от одних саней к другим, там поддав плечом, тут налегая грудью; в ясном морозном воздухе каждое слово раздавалось отчетливо, точно на церковном амвоне, и каждая голова четко вырисовывалась на белоснежном кругу, где на дальнем плане, словно от корыт с горячей водой, пар валил от лошадиных морд, а немного погодя уже сплетался мирный ямщичий отдых, уже тянулись тоненькие дымки корешковых трубок, носогреек, собачьих лапок, цигарок, уже звенели, полные мятого снега, таганки и котелки на подвесках, и потрескивали сучья костров, коротко и весело, словно, орава ребятишек щелкала орехи.

II

Как вились и переплетались дороги, дорожки, пути и тропинки, стремясь к одной цели – к широкой трактовой дороге, – так со всех сторон плыли товары по снежным рельсам к одному месту – к Битиру, и в одно русло текли железные лопаты, Ивано-Вознесенский миткаль, тульские самовары, черниговские ширинки, крымские пахучие табаки, костромские вышивки синелью по канве, горбатовские ножи и вилки, верхнеудинские бродни, саратовская пестрая сарпинка, баргузинские меха, костромское полотно, мальцевская посуда, батумский кишмиш, вятские деревянные изделия, лодзинские сукна, симферопольские сласти, ярославские ткани, варшавские безделушки, уцелевшие за войну в московских и нижегородских складах, швейные машины, граммофоны и екатеринбургские разноцветные камни.

И одной и той же обозной цепью были связаны и под одну и ту же зимнюю снежную песнь отбивали версту за верстой нежный соболий мех и тяжелый плужок, лемешем вверх, ящик с рисовой пудрой от Раллэ и бухарский красочный халат, бочонок с сарептской горчицей и сверток с тонкими узорными кружевами тверских рукодельниц, ящик с заграничной остро пахнущей мадерой и мешок с деревянными сапожными гвоздями, кульки вяземских липких пряников и плоские коробки гаванских сигар с золотыми поясками, а те, кто шагал подле в неуклюжих валенках и по пути подлаживал одеревеневшие под морозом веревки, ведать не ведали, какие богатства от каких отличны, и знали только, что путь нелегок, что цель еще далека, да и цели, в конце концов, нету, ибо взад и вперед идут по Русской земле бесконечные обозы взад и вперед, только на час-другой останавливаясь для перепряжки.

Скрипели полозья, изредка пофыркивали лошади, ямщики помоложе порой гнались за пробежавшим зайцем и улюлюкали, когда тот, словно с перепою, кувыркался через голову, обозный староста на переднем возу тер рукавицей посиневший нос и чихал беспрестанно; уходили, приходили прясла, а за пряслом в снегу кренились приземистые деревенские избы, издали похожие на домики детских рисунков; иногда бабий платок мелькал поблизости, и тогда молодые ямщики, встрепенувшись, махали кнутовищами и вдогонку кричали толпой; по вечерам подолгу маячили далекие деревенские тусклые огоньки, поеживаясь от холода, ямщики карабкались на кладь и дремали, а за ними, перед ними, догоняя, перегоняя, днем, ночью мчались со звоном, с шумом легковые, с трех сторон обитые, с верхами, теплые, почти не доступные ветру и морозу, широко раскидные сани-кошевки.

Кошевки мчались «по веревочке», едва на ходу меняя лошадей в конце тридцати-сорокаверстного перелета, зверски – по-своему, по-особенному – гикали легковые ямщики, чуть привстав, – и летела кошевка за кошевкой, кошевка кошевку обгоняла, а ямщик ямщика старался перещеголять: кто завывал протяжно, кто гудел отрывисто, а кто тонкой-тонкой, долго-долго звенящей струной заливался по пролескам – неслись к Битиру купцы, ярмарочные заправилы, торговые посредники, старшие приказчики, агенты, вояжеры и просто гости.

III

Одна за другой промчались восемь кошевок с цыганским хором, который весь год чах в Москве, со дня на день ждал лучших времен и так и не дождался; за ними, немного погодя, пронеслись пять пар саней «девиц» со старым ярмарочным предпринимателем – Ананьевым во главе, который весной и в начале лета разбрасывал своих девиц по волжским и камским пароходам попарно, чтобы одна следила за другой, в середине лета собирал их в Нижнем для Макарьевской ярмарки, а зимой вез в Битир, где одевал всех мальчиками: кого матросом, с широким на груди вырезом, кого пажем в обтяжку, а кого бэби с короткими, до колен, штанишками, но в эту зиму Ананьев вез их с опаской, боялся, что ярмарка из-за войны будет неудачной, как была неудачна и Макарьевская, где он почти прогорел, что народу соберется мало, потому сократил количество надвое, не так, как в прежние, до войны, годы, когда он въезжал в Битир на двенадцати кошевках со своим оркестром из семи человек и даже с собственным поваром. Потом зазвенела кошевка «сестер Кара-Джанчибей», тоже старых битирских гостей из Перми, где всех пятерых сестер знали в каждом притоне и трактире, как знали, что сестрами их сделал какой-то армянин из Эривани, пожелавший осчастливить Урал восточным шантаном, но вскоре скончавшийся от холеры по дороге из Перми в Чердынь; пролетели и сани с фокусниками из Екатеринбургского цирка – два тощих грека и два молчаливых, всегда улыбающихся китайца; и один из китайцев, когда по дороге ямщик загикал (китайцы впервые ехали по тракту), приподнялся, прислушался, как заливается ямщик, и вдруг, вскинув голову, так завыл, что ямщик от удивления вожжи бросил, а греки со страху в угол прижались; повыв, китаец сел и опять заулыбался, а раскосые глаза его, как всегда, были задумчивы и грустны.

Мчались кошевки, перекликались бубенцы, прыгали колокольчики, ямщики не успевали менять лошадей, ширился лес, потом внезапно исчезал, пропадал, и приходили ровные поля, поля сменялись холмами, а из-под копыт все летели и летели талые снежные комья – и последними прибыли в Битир несколько пар саней опереточной труппы Самойлова-Карского.

Впереди ехал сам Самойлов-Карский Феликс Брониславович, костлявый человек в польской куртке с брандебургами, лысый, с усеченным черепом и дюжиной коробок с лепешками от изжоги, рассованными по разным карманам; с ним в санях сидели брат – суфлер Казимир Брониславович и баритон-буф Хлюсский; баритон все время ел и спал, а Самойлов-Карский мерз, и брат-суфлер на остановках заказывал горячую воду, разливал ее по бутылкам и в пути, стоя на коленях, скрючившись, задыхаясь под тяжелой овчиной, грел брату ноги, а баритон со сна толкал его коленом в грудь; за ними сани с остальными актерами.

IV

И только уж в конце, в кошевке, завешанной спереди тяжелым клетчатым пледом, ехала первая артистка – Синявина Наталья Павловна, а с нею бывший поручик Георгий Николаевич Позняков, безрукий, лишившийся руки под Саракамышем, и в другой руке, тоже когда-то изувеченной, Георгий Николаевич держал картонку с шляпой, а под мышкой у него торчала коробка с бисквитами от Сиу; два бисквита выпали и всю дорогу прыгали на коленях поручика.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации