Электронная библиотека » Андрей Соболь » » онлайн чтение - страница 20

Текст книги "Салон-вагон"


  • Текст добавлен: 27 ноября 2023, 18:26


Автор книги: Андрей Соболь


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава третья
I

В Нижнем Новгороде Тихоходов не останавливался: брата пока не хотел видеть, а сестры были в Москве. За год, что он пробыл в Якутке, большие перемены произошли: Дуня в Москву перебралась и вдруг на курсы поступила, а Елена замуж вышла и тоже в Москву уехала, где муж служил.

Про Зину Тихоходову ничего не написали, упомянули только, что Вадим не с матерью, а живет у Елены; здоров, растет крепким мальчуганом, только слегка грустным.

С Прохором Тихоходов расстался в Челябинске, звал его с собой в Москву, но Прохор отказался:

– До Челябинска провожу тебя, а дальше – и не зови. Хочу еще по Сибири погулять. В Сибири, Дмитрий Дмитрич, душе свободнее. В Москву, говоришь? Дело хорошее, но подожди меня звать. Ты-то погляди, посмотри, а потом вали назад, ко мне, значит. Здесь лучше, а я уж тебя встречу по-братски.

Попрощались, условились, где и как найти друг друга. Уехал Тихоходов, а Прохор в город пошел – к знакомому человеку. У знакомого были свой домик и своя баня. Прохор попарился, помылся, почистился и рано утром назад поехал – в Новониколаевск, там купец читинский взял его с собой на Амур, в Пашково: туда купец товары вез для казаков и для рабочих команд – и поехал с ним Прохор в новой косоворотке, в новых сапогах, в новом картузе.

В Иркутске он пошел в фотографию, снялся и карточку послал в Москву сестре Тихоходова, а Семен Голобородько, старый товарищ Прохора, по его просьбе написал при карточке следующее письмо:

«Дорогой сестрице многоуважаемого человека кланиетца человек знакомый, дорогая систрица окажите милость и передайте лицо мое с почтением инджинеру».

Голобородьке Прохор сказал:

– Вот так, брат, писать надо, чтоб полиции глаза отвести. А инджинер этот большой человек. – И с Голобородько выпил за здоровье Тихоходова; пили, пили до тех пор, пока не пропили и картуз, и сапоги новые – и поехал Прохор в опорках. Купец ничего не сказал, только усмехнулся и в Сретенске купил Прохору новые сапоги.

– В последний раз, – многозначительно заметил он.

Прохор сосредоточенно кивнул головой.

– Знаю. – И в Сретенске все лужи обходил, чтобы сапоги не запачкать.

В Москву Тихоходов приехал ранним утром – человеческим, живым шумом шумел Ярославский вокзал.

Тихоходов чуть было не заплакал от волнения, когда, выйдя на площадь, увидал московских ванек, услыхал переливчатый звон трамваев, а на Сухаревой площади даже занервничал; потом уж, когда Елену увидал и своего мальчика, говорил Елене, сам недоумевая:

– Я даже и не подозревал, как я люблю Москву. – И все к окнам подходил, и все на улицу глядел, а Елена вскакивала и говорила:

– Не подходи. Тебя увидят и узнают.

– Да ты не бойся, – успокаивал ее Тихоходов. – Никто меня не узнает. Правда, ведь я здорово изменился?

– Ты очень изменился, очень, – быстро говорила Елена и ежеминутно порывалась обнять его. – Митя, Митя, что же теперь будет?

Сперва мальчик не шел к отцу, но под вечер подошел к нему и попросил:

– Раздень меня. – И очень внимательно поглядел отцу в глаза; следил, как Тихоходов снимает с него рубашонку: видимо, остался доволен своим наблюдением и молча прижался к отцу. Уже засыпая, спрашивал:

– Папа, а ты инженер?

– Инженер, мальчик.

– И я буду?

– И ты.

Мальчик счастливо улыбнулся и заснул, не выпуская отцовской руки.

Вечерело в комнате, Елена сидела поблизости и говорила:

– Вот я и замужем, Митя. Муж мой очень хороший человек, но он не понимает меня. Когда он целует меня, он душу мою не видит. Это не любовь, Митя. Целует меня, говорит: «Леночка дорогая» и сейчас же папиросу закуривает, а меня тошнит от папиросы. Я беременна, Митя, я боюсь того, что будет. Мне и летом холодно, я хочу согреться в любви, а он говорит: лечиться надо. Но ведь это моя душа мерзнет.

За окном шаги раздавались, звезды показывались в небе, и думал Тихоходов: «Я опять в Москве».

В ближайшей церкви ударили в колокол, Елена перекрестилась, Тихоходов взглянул на нее.

– Митя, я верующая.

А потом медленно спрашивала:

– А разве ты в Бога да веришь? Ты не смейся надо мной. Я часто вижу Бога и знаешь каким? Младенцем! Сидит он и своими ручонками играет. Вот Дуня изучает естественную историю и смеется надо мной. Я тоже знаю, как оплодотворяются растения, но разве, зная это, нельзя верить в Бога? Мама же верила и над ней не смеялись, а почему мне нельзя верить? И муж мой смеется, а разве не безбожно, что он курит, когда я лежу рядом с ним? Митя, разве нет настоящей любви?

Поздно вечером пришла Дуня: раз пять ей звонили по телефону и никак не могли дозвониться. Пришла она в белом платье, в белых туфлях, а глаза были красные, брата она обняла сухо, на лету поцеловала, но, когда Елена ушла в столовую готовить к чаю, заплакала:

– Митенька, я несчастна.

– Что с тобой? – нагибался к ней Тихоходов.

– Я… Потом. Елена идет… Потом… – Выпрямилась и села; поправила пояс, а за поясом торчали три стебля нарциссов; вынула их, один протянула Елене, другой отдала Дмитрию, а третий взяла в рот, прикусила и рассмеялась:

– Митя, а ведь наша Леночка замужем, и у нее ребенок будет. Тебе не смешно это? – И смеялась глухо, как глухо плакала несколько минут тому назад. – А я старше ее и еще в девицах сижу.

И опять смеялась и теребила цветок. Лепестки упали на пол и сразу пожелтели.

В эту ночь Тихоходов не мог заснуть: сперва за стеной зять и Елена шептались, потом Вадим проснулся и позвал к себе, а когда люди заснули – уже светать начало.

Дмитрий встал, умылся; распахнул окно и думал о сестрах, о Зине, и было тихо на душе, тихо и грустно, но чудесно, странно легко, словно заранее принял все: темное и светлое, тяжелое и радостное.

II

Зина не хотела видеть его.

– Передайте ему, – говорила она Дуне, – что между нами все кончено. Мне развод не нужен, но если ему угодно, пожалуйста.

– Знаешь, – рассказывала Дуня Тихоходову, – она говорила со мной, как с врагом, даже не глядела на меня, отворачивалась. А сама бледная-бледная.

– He больна ли?

– Нет, здорова, я знаю, но какая-то надорванная и озлобленная. Все это у нее вместе.

В воскресенье Тихоходов случайно встретился с Зиной на Тверской: Зина шла с господином в панаме и рубашке «Робеспьер», господин жестикулировал, словно клоун в цирке, и подпрыгивал; подпрыгивая, показывал розовые ажурные носки.

Зина увидала Тихоходова издали, на миг запнулась – и пошла наперерез. Тихоходов остановился.

– Позвольте пройти, – громко сказала Зина и голову вскинула.

Тихоходов посторонился, прижался к стене, а когда парочка удалилась, сморщился, точно от удара.

– Зина… Зина… – У Страстного монастыря сжал крепко руки и сказал себе: – Будет! – А дома, в квартире Елены, долго качал Вадима на одном колене и, как когда-то давно, беседовал с мальчиком: – Что ж, мальчик, ничего не поделаешь: меняется человек. Но зачем он всегда некрасиво меняется? Почему в мелкую сторону? Почему в глаза прямо не смотрит, а по театральному голову вскидывает и отчеканивает: «Позвольте пройти»?

Елена стояла на пороге, слушала и покачивала головой:

– Митя, я все понимаю. – Повернулась, ушла в свою комнату и уткнулась в подушку, а за обедом спросила: – Ты когда уезжаешь?

– Завтра, – ответил Тихоходов и взял ее за руку: – Лена… Не надо так… Успокойся…

Но не уехал: под вечер и произошла встреча с Михаилом Зыбиным.

Встретились так: Тихоходов поднимался по лестнице, шел он к Дуне, а Зыбин вниз сходил – у знакомого был, столкнулись на второй площадке, не вскрикнули, молча обнялись, молча поцеловались, только у Дуни наверху заговорили.

Маленькую комнатку Зыбин всю заполнил своей широкой спиной, своими плечами; радовался, от радости расхаживал, но уже на третьем шагу тыкался в стену – и бросил, подсел к Тихоходову:

– Митя, а Митя, как же это так? Митя, из Якутки, а? А я из Парижа. Пять лет. Подумай только, Митя, пять лет! – И снова спрашивал: – Митя, Митя, как же это так?

А Дуня на подоконнике сидела и усмехалась: не то насмешливо, не то ласково – нельзя было разобрать, но когда брат вдруг обнял Зыбина за шею и поцеловал его, перестала усмехаться, и лицо ее стало добрым, мягким, грустным и слегка растерянным.

Отвернулась она, к косяку прижалась:

– Боже ты мой… Сидят – близкие, родные… Друг друга любят… А я одна. К кому я пойду, кому я скажу о своей боли?..

Дунин плач первый услыхал Зыбин и подтолкнул Тихоходова – Тихоходов подошел к сестре.

– Дуня, ну, что ты?

– Митя, я несчастна.

Зыбин поднялся и на цыпочках пошел к двери.

– Куда ты? – обернулся Дмитрий.

Зыбин неопределенно махнул рукой и неловко заулыбался:

– Видишь ли…

– Подождите… – Дуня встала с подоконника, подошла к Зыбину и потянула его к дивану: – Садитесь. – И сквозь слезы усмехнулась. – Женские слезы это от скуки. Ничего страшного, и вам уходить незачем.

Присела к ним и слушала: Зыбин рассказывал, как переходил границу, а рассказывая, глядел на Дуню: «Тяжело ей – видать, что тяжело. Неужели Митя не видит?» – и, оборачиваясь к Тихоходову, сталкивался с такими усталыми глазами, что всякий вопрос замирал на губах: «Видит, видит. Милые мои, подождите, помогу я вам». И рассказывал про Париж, про Марсель, о путешествии своем по Италии, без копейки денег, когда рабочие-мраморщики в Карраре вином его угощали и ночевать с собой брали, а потом в складчину дали ему на билет до Милана; как он из Милана деньги им отослал и в ответ письмо получил с приветом «русскому социалисту из героической России» и про Люсю рассказал, про уход свой:

– Разлюбить-то не разлюбил, но потянуло меня сюда, не мог не уйти. Люсю звать с собой? Не пошла бы, сказала бы: со мной оставайся.

И смущенно говорил:

– Не следовало с самого начала подходить к ней, но тянется к тебе человек. Как его оттолкнешь? Да и самого потянуло. – И вдруг рассмеялся: – Ничего не поделаешь, не могу сидеть на месте, ничто удержать не может.

Дуня быстро, почти в упор, взглянула на него, и Зыбин отвел глаза: показалось ему на миг, что это Люся глядит на него.

Тихоходов неторопливо рассказывал про Прохора. Зыбин слушал с любопытством; любил он рассказы о таких людях, как Прохор; сам искал их и, когда находил, радовался, как радуется коллекционер при редкой находке, а думал о Дуне: «Глаза-то, глаза-то совсем, как у Люси».

Дуня провожала их. Расстались они на Театральной площади. Мальчишка продавал лесные фиалки. Дуня купила букетик, протянула было цветы Зыбину, но тотчас же руку отдернула.

– Глупости. – И левой рукой мяла цветы тоскливо и беспокойно.

Тихоходов остался ночевать у Зыбина.

В Неопалимовском переулке стоял домик-особняк. Жили в нем учитель словесности в отставке и жена его – старуха. Когда-то на всю Россию прогремела она своей речью в одном из больших политических процессов 70‑х годов, а теперь из комнаты в комнату переходила с слуховой трубкой в руках; старые письма перечитывала, в старых журналах рылась, а от трех до шести запиралась у себя в комнате: готовила большой труд, направленный против социал-демократов. Но вот уже седьмой год, как сочинение это дальше второй главы не идет. В 1905 году, в декабрьские дни, после разгрома восстания, она в один день первую главу написала, начисто, волнуясь и плача, но отшумел девятьсот пятый год – и день за днем по нескольку часов просиживает у себя в комнате и дремлет у письменного стола, пока в шесть не входит старик-учитель с каплями и маленьким серебряным стаканчиком.

Муж выписывал уйму газет и журналов, жил на пенсию и на доходы с другого деревянного особняка на Николо-Песковском, был в курсе всех политических дел и событий, с умилением говорил о Михайловском (лет десять тому назад случайно, наспех познакомился с ним) и тоже пламенно ненавидел социал-демократов, но очень не любил рабочих: когда встречался с ними на улице – отворачивался, боялся их боязнью необъяснимой, но скрывал это.

Жил еще с ними приемыш – девушка лет шестнадцати, Катя, вся белая: волосы белые, брови, даже глаза; молчаливая и словно на всю жизнь притаившаяся, любила она семечки грызть, но шелуху прятала в карманах: учитель словесности кроме социал-демократов ненавидел еще семечки, особенно шелуху. Когда Катя грызла семечки, менялась: лицо становилось умным и открытым.

В этой семье Зыбина любили, знали его с детства. Учитель разговаривал с ним о Михайловском, старуха показывала ему карточки умерших, а Катя семечками угощала и часто к нему в комнату приходила, усаживалась напротив и молчала, только глаза говорили, а так как глаза были белые, словно пустые, то и нельзя было понять, о чем они говорят.

Окна в этом домике выходили в сад, в комнатах пахло резедой и зубным эликсиром, классики стояли на полках в позолоченных переплетах и искрились корешками под солнцем.

Белая девушка порой вышивала, порой вслух заучивала стихи, но только, когда никто ее не слышал. Больше всего любила стихи Блока. Случайно попался ей томик его стихов, потом она достала остальные и уже не отрывалась, а из всех стихов облюбовала «Болотного попика» и «Снежное вино».

Однажды учитель словесности поймал ее за Блоком и сказал:

– Глупые стихи, декадентские и бессмысленные. Читай Некрасова П. Я.

Но девушка упрямо мотнула головой и книжек не отдала; летом вкладывала туда цветы: для каждого стихотворения отдельный цветок.

И было тихо в этом домике, словно в летний вечер на берегу небольшой уснувшей речонки.

Сюда Зыбин и привел Тихоходова.

III

Ночью заснул Неопалимовский переулок, затянулся лунным светом – притихший, весь притихший.

У открытого окна Тихоходов всматривался в сад – серебрились кусты, на клумбах цветочные узоры подернулись легкой дымкой, а за спиной Тихоходова стоял Зыбин и говорил, волнуясь:

– Митя, друг мой… Подумай только: мы дома. – И так улыбался, точно за окном между деревьями видел любимые радостные лица. – Знаю я, бродяга я. Но люблю Россию. А почему – не знаю. Почему бродяга? А бог меня знает. Все тянет меня куда-то, да так тянет, точно меня просмоленным канатом обвязали и тащат. Митя, а если даже и бродяга? Плохо это? Начал я рассказы писать, даже стихи. Печатали. Пишут из редакции: пишите еще, у вас большое дарование. Но жизнь-то интереснее рассказов. Вот и бросил я свои рассказы, оставил их в Париже. Зачем они мне? С голоду я никогда не умру – есть ведь руки и голова. Ну, выдумаю в рассказе какого-нибудь Емельяна, Егора – подумаешь! Да ведь твой Прохор сто очков вперед даст. Бросит кости, глядь – сумма. Лучше уж я мимо живого Прохора пройду да полюбуюся им, чем над своим Егором часы просиживать и пыжиться. А в Париже среди эмигрантов такие экземпляры, что любо-дорого. Один машинку приобретает для чтения чужих мыслей. В пятом году где-то пристава уложил, бежал, а чтобы с голоду не умереть – стекла в Париже моет, стекломой, значит, воздушный человек: всегда на высоких этажах, на ниточке держится. Спрашиваю его: зачем тебе чужие мысли читать? Как так зачем, говорит: чтоб исцелить человечество. Прочту в человеке дурную мысль и сейчас же помогу повернуть в хорошую сторону. Ну, разве такой человек не почище ста рассказов? А еще другой – маленький, худенький. Тоже пишет, талантливо пишет, но никуда не посылает, а ведь пишет здорово, умно. Почему, спрашиваю, не посылаете? А не могу, говорит; писатель, говорит, должен толкать, а куда он втолкнет, в Лувр или в кабак – это уже не важно, а я, говорит, не толкаю, так только, делаю вид, что толкаю, потому, говорит, и посылать нельзя, – а ведь ими мог бы зарабатывать побольше, чем в типографии, где анархические глупости набирают. Вот, Митя, такие там. И другие бывали – жулики, но интересные, и прохвосты, и фанатики. А в Марселе, ох, какого я еврея встретил! Рыженький, веснушчатый, а на шести языках говорит, как я по-русски; всякие песенки знает, всех народов; два факультета кончил, а с балаганщиками разъезжает. Митя, на земле-то много бродяг. А до сих пор не могу понять: плохо это или не плохо.

Уже лежа в постели, Тихоходов раздумчиво говорил Зыбину:

– Кто его знает: плохо или не плохо? Прохор говорил: душа болит за людей, потому и бродим. А так ли это? Болит ли у нас душа? Ведь мы все уходим, да уходим, а людей оставляем. Если любишь, можно уходить? Если болеешь, можно оторваться? Люди остаются, а мы уходим. Кому легче? Если нам, то не грош ли цена нашей боли? Миша, трудно ответить. Вот оставил я Зину… жену свою. Говорю: идет строительство новой жизни, и в него ухожу. А неподалеку от меня человек мучается, а я не остался с ним. А, быть может, вся святость в том, чтобы одну душу облегчить, одной помочь, в одной раствориться, а не витать – я не с насмешкой употребляю это слово – над людьми, живыми людьми, у которых и желанья живые, и боль живая. Кто ответит, какая дорога верная? А ты можешь ответить?

Зыбин молчал; Тихоходов обернулся к нему: долго ждал ответа, не дождался и заснул.

Уже почти на рассвете почувствовал сквозь сон, как его слегка за плечи дергают, проснулся и увидал перед собой Зыбина: полуодетый, присаживался он на край постели и возбужденно шевелил бровями:

– Митя, а Митя. Ей-богу, знаю: есть дорожка. Бродяги мы, но мимо людей не проходим даром. Митя, это не самоуверенность нахальная – душой чувствую, настоящим нутром. Послушай, Митя. Мы только стоять на месте не умеем, но людям мы все свое отдаем. Разве вся суть в том, чтобы задержаться? Возле одного задержишься – и крышка: весь мир в окошечке. Нельзя так. И отдадим, ей-богу, отдадим. Вот мы встретились снова и вместе пойдем. Свела нас опять судьба. Ты подумай только, как давно я не был на родине. Вот и вернулись: и ты, и я. Давай поглядим, послушаем, о чем думает она, чего ей надо, что ей нужно, и зашагаем.

Тихоходов присел:

– Куда? – Не мигая, глядел на Зыбина, а в углах рта печальная складка шевелилась.

– Куда? – Зыбин раза два упрямо мотнул головой-глобусом. – Найдем куда. Туда, прямо! – И вдруг весь преобразился: посветлел, заулыбался. – Дурень ты, дурень: будем строить виадуки. Слышишь, новые, просторные человеческие виадуки. Широкие, широкие! Высокие, высокие! Ты инженер, стану и я – и будем мы оба инженерами по-новому.

Тихо, про себя, словно к собственному смеху прислушиваясь, смеялся Тихоходов, а вслух говорил Зыбину:

– Толстый ты, грузный, взрослый, а поэт. Так-то. – И неторопливо одевался и щурил усталые, обведенные синими кругами, глаза: – Что, и Прохора в компанию?

– И Прохора, – кивал Зыбин возле умывальника намыленной головой; брызгал воду во все стороны и отряхивался, точно пудель в пруду.

За ситцевой занавеской заливалась в саду вертляво неугомонная птица. Тихоходов отдернул занавеску: яблоня розовела, за оградой на соседней крыше разгуливал босиком парень в синей рубахе, стучал молотком по трубе и прилаживал доски. Тихоходов долго глядел на парня:

– Виадуки… Новые виадуки… С крыши на крышу? – А внизу, за столом, под шум самовара шепнул Зыбину: – Что ж, едем. Прощайся со своими старичками.

Но не пришлось прощаться: дома у Елены Тихоходов нашел записку от Зины, а Зыбину Дуня позвонила по телефону:

– Вы мне нужны. Приходите ко мне.

Потом опять позвонила:

– Боже, как вы мне нужны.

И в третий раз позвонила:

– Только не удивляйтесь моей просьбе. Придете?

– Приду, – ответил Зыбин. Уже Дуня положила трубку, а Зыбин все не знал: отойти от аппарата или не отойти, и видел перед собой глаза Дуни, так похожие на Люсины, особенно когда Люся ночью будила его и говорила:

– Миша, мне тоскливо.

IV

В Москву я приехал в дождливый день. Мокли деревья, мокли церкви, но новое утро пришло с солнцем – и ожил Кремль, ожили бульвары; в полдень я сидел на Тверском бульваре – шумели дети, расхаживали няньки. Был воскресный день; играла музыка, трубы гудели, жужжали флейты, Пушкин стоял вдали; я глядел на него и вспоминал:

– Последняя туча рассеянной бури…

Хотелось плакать, а я говорил себе:

– Нервы. Сантименты. – И не сознавал, какой я маленький, говоря так.

А творилось со мной неладное: то я вдруг загорался волнением, то внезапно становился спокойным; иногда охватывала тревога, но так ощутительно, так резко; лица всех прохожих в этот день казались мне знакомыми, точно я много лет тому назад видел их, потом потерял и вот вновь нашел.

Я помню все лица: и старика с седой бородой, с желтым томиком французского романа в руках, и офицера с близорукими глазами, и студента в чесучовой косоворотке и в туфлях ярко-желтого цвета, и приказчика с розовым галстуком и в дешевом канотье, и девушку в лиловом платье с короткими рукавами, и купца, и монаха – многих, многих, всех, всех…

Часто мне казалось: меня окликают, тогда я оборачивался, ждал, но никто не подходил ко мне, и меня это даже удивляло.

Да и день был необычный, на небе розовели облака, но не так, как всегда, – радостно, молодо, и купола под солнцем горели по-новому – ярче, бодрее; и мальчишки выкрикивали названия газет по-иному – задорнее, и рельсы трамваев извивались причудливее.

Я думал: «Сегодня что-то произойдет», – но часы шли, и я бродил по улицам, как завороженный: так иногда влюбленная девушка идет на свидание – все видит, но видит так, как будто на людей и на жизнь глядит сквозь тонкую кисею.

Уже вечереть начало, а я все ждал; в сквере, на углу Садовой и Тверской, я присел: ноги ослабли; я сел на боковую скамью, лицом к Садовой: проходили люди, скользили автомобили, и вдруг в окне остановившегося трамвая я увидал то лицо, о котором я думал постоянно, всегда и неизменно.

Я побежал, я успел вскочить на подножку вагона – а через минуту я стоял уже перед тем, с кем я когда-то провел ночь в притоне у человека-лягушки.

Я протянул руку и, протягивая, смог только сказать:

– Вы… вы!..

Он посторонился, дал мне место и шепнул:

– Здравствуйте. Ну, успокойтесь.

Сразу стало легко на душе, легко и спокойно, как иногда бывало в детстве, когда в темную комнату няня с лампой входила.

Он повел меня на Плющиху, к деревянному особняку: там нам дверь открыла высокая девушка с белыми волосами, а в столовой к нам вышла старуха со слуховой трубкой; трубку приставила к уху и спросила моего спутника:

– Это не социал-демократ?

Мой спутник рассмеялся, с ним и старуха, только девушка не смеялась.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации