Электронная библиотека » Антон Чехов » » онлайн чтение - страница 25

Текст книги "Степь. Избранное"


  • Текст добавлен: 17 марта 2021, 18:20


Автор книги: Антон Чехов


Жанр: Классическая проза, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +
XXXV

Ввиду особой любезности к beruhmter russischer Schriftsteller хозяин отеля согласился оставить тело в комнате, но на следующую ночь его тайком, через задние коридоры, вынесли в часовню, где он оставался до отхода поезда в Россию.

Здешняя публика, и в особенности, конечно, находящиеся здесь русские, очень сердечно отнеслись к великой потере. Телеграмма приходила за телеграммой, во всех слышится неподдельная скорбь и сознание, что не стало великого таланта и слишком рано прекратилась эта жизнь, еще так много обещавшая…» <…>

Перед смертью А.П. не высказал никаких последних желаний. Тело его не было набальзамировано.

5 июля, рано утром, останки писателя, которые сопровождала его вдова, тронулись в далекий путь, в Москву.

В субботу в Карлсруэ была отслужена торжественная панихида по почившем в присутствии нашего посланника.

XXXVI

Телеграммы извещали Россию о движении гроба с прахом любимого писателя. Решено было, что тело прибудет через Вержболово в Петербург, откуда немедленно проследует в Москву. Распоряжения по погребению взял на себя друг покойного, редактор «Русской мысли» В.А. Гольцев.

Ко дню прибытия в Петербург тела А.П. почти все столичные ученые и литературные общества, учебные заведения, редакции газет и журналов избрали из своего состава депутации для возложения венков на гроб покойного писателя.

Но из-за оплошности лиц, сопровождавших гроб, известие о прибытии тела оказалось неточным – гроб А.П. был встречен в Петербурге на вокзале лишь группою осведомленных репортеров. Здесь же на вокзале в присутствии всего нескольких десятков лиц, пришедших поклониться праху любимого писателя, были возложены на металлический гроб, стоявший в вагоне, венки от Литературного фонда, редакций и т. п.

Москва встретила Чехова тепло, сплоченно. Ошибка Петербурга послужила ей уроком. Только опять и сюда тело писателя было доставлено в вагоне, на котором не успели закрасить надпись: «Для свежих устриц».

Четыре колесницы-горки – сплошь в венках – следовали за гробом. Венки были от целых городов, как, например, от Клина, от провинциальных редакций, виленских, одесских, от частных лиц. Многотысячная толпа ждала гроба, и тысячи голосов пели «Святый Боже».

На улицы высыпали и выстроились толпы. Все балконы были заняты, и усеяны окна домов. Процессия останавливалась у тех мест, которые были освящены именем Чехова, и там служили литии. Служили их у Тургеневской читальни, у осиротевшего Художественного театра, у редакции «Русской мысли», «Русских ведомостей», у памятника Пирогова.

Мать Чехова с его двумя братьями и сестрою только с девятичасовым поездом успела прибыть с Курского вокзала.

Она встретила гроб уже на пути следования. Тихо-тихо стало в толпе, когда старушка-мать замерла в объятиях жены Чехова.

День был ясный и красивый, со слегка угрожающим небом, но до времени щадивший шелк траурных лент. У входа в Новодевичий монастырь и в самых стенах кладбища стояли сотни людей. Похоже было, что это храмовой праздник. Была, разумеется, вся литературная и газетная Москва. Своеобразным звоном монастырский колокол возвестил прибытие тела. Гроб внесли в Успенский собор, толпа расплеснулась по монастырскому двору, по кладбищу, огромным кольцом окружила могилу, приготовленную для Чехова рядом с могилою его отца, неподалеку от могилы Плещеева.

Дольше верных полчаса протискивались с гробом через какие-нибудь несколько сажен, так огромна была толпа. Наконец гроб донесли, опустили.

Долго ждали речей, когда гроб был уже засыпан. Долго, как всегда, никто не говорил. Передавали, что покойным было выражено желание, чтобы над его могилой не было речей. Дважды начинавший накрапывать дождь вдруг зачастил. Двое-трое ораторов из толпы сказали заурядные слова, досадно нарушившие красноречивое молчание, которое было так уместно над свежей могилой грустного певца сумеречной эпохи.

* * *

12 (25) июля 1908 года в Баденвейлере, в юго-западном углу Германии, почти на границе с Швейцарией, был освящен памятник А.П. Чехову. Бюст писателя сооружен на средства, собранные Московским Художественным театром.

Памятник дает бюст Чехова в натуральную величину и является произведением скульптора Шлейфера, известного и в России, и в Германии.

Чехов изображен таким, каким его часто видали в баденвейлерском парке в последние недели его жизни: накинутый на плечо плащ и мягкая, чуть сдвинутая на затылок шляпа с «проломом» посредине. Большие глаза испытующе глядят вдаль. Не хватает только пенсне, которое Чехов, будучи очень близорук, носил постоянно.

Гранитная скала, прекрасно сделанная мюльгеймским скульптором Швабом, представляет собою тот могучий пьедестал, на котором воздвигнут бронзовый бюст.

Торжественный акт открытия и освящения совершен был в присутствии многочисленных русских, живущих в Баденвейлере, и при живом участии всего курорта. На памятнике значатся слова: «А. Чехов, умер в Баденвейлере в 1904 г.».

Присутствовали при открытии вдова покойного писателя, русский министр-резидент при Баденском правительстве, профессор А.Н. Веселовский, писатель П.Д. Боборыкин, артист Московского Художественного театра Станиславский и др.

XXXVII

Смерть Чехова всколыхнула все то, что было чуткого в обществе, что любило красоту, лелеяло идеалы, тосковало по лучшим временам и лучшем человеке, – все, для чего Чехов был каким-то таинственным воплощением и красоты, и изящества, и чудесной русской печали.

Сквозь дымку свежей скорби, может быть, даже не совсем ясно сознавалось, почему так дорог и близок нам Чехов. Только чувствовалась мощь утраты и ощущалось, как отскочила от нас словно какая-то опора, как когда-то сказал Толстой в день смерти Достоевского. Одно было ясно, что это самая тяжелая литературная утрата, которой нам, людям 80-х и 90-х годов, уже более не переживать, что на этот раз ушло что-то поразительно нам близкое, дружественное, наше, закатилась звездочка, лившая трепетно-ласковый свет в печальные потемки жизни, что были больше его и есть больше, но нет сейчас ближе и нет роднее…

Секрет чеховского обаяния, чеховской близости к нам был в удивительной полноте воплощения им в себе настроений своего момента. Удивительно типическим человеком был Чехов для поколений 80-х и 90-х годов, с его ранним утомлением, надрывом сил до начала труда, мукой по далеким идеалам жизни – светлой, изящной и прекрасной, с вечной, наконец, тоской серых, неинтересных, унылых будней. <…>

Прирожденные настроения Чехова, в которых таились элементы русской тоски, сгущенные и определившееся так, как это бывает только в избранных, творческих натурах, чрезвычайно благоприятствовали тому, чтобы из него вышел удивительно меткий отразитель преобладающих веяний и настроений интеллигенции его времени. И не может быть никакого сомнения в том, что историческую роль Чехова будущий историк нашей литературы и общественности формулирует не иначе, чем мы: в Чехове наша литература имеет самого яркого певца нашей сумеречной эпохи, самого сильного изобразителя русского интеллигентного типа 80-х и 90-х годов.

Русский интеллигент пережил общественно-политические разочарования 60-х годов. Вспыхнувшая вдруг ярким и прекрасным огоньком в светлую эпоху реформ жизнь опять пошла на минус. Разочарован и народ, бесплодными оказались попытки 70-х годов к «слиянию» с ним и 80-х годов к «поучению» от него. Что-то вроде неприятной оскомины осталось и от «хождения в народ», и от толстовского преклонения перед народом со всеми крайностями опрощения, вплоть до выхода с сохой на поле, до шитья сапог и культурного скитничества. На что-то несерьезное, пустяковое, кукольное свелся великий и благородный порыв поучиться у народа и умственно поднять народ до себя.

И тогда вышло на арену новое поколение молодых стариков, растерявшихся, упустивших почву, оскудевших, надорвавшихся до выхода на работу. «Куда идти, к чему стремиться, где силы юные пытать?» Все погасло – и порыв, и вера, и энергия, и путеводные огоньки. Рано и бесцельно надорвался человек, как рабочий, захотевший похвастать перед девками силой и взваливший себе на спину непосильную ношу. «В двадцать лет мы все уже герои, за все беремся, все можем, и к тридцати уже утомляемся, никуда не годимся» – страшный ивановский ярлык, применимый к очень значительной части персонажей чеховской галереи. <…>

XXXVIII

Певцом и поэтом разочарования живой души, с разлета хлопнувшейся о стену человеческой пошлости, прозы, казенщины, канцелярщины, чиновного гнета и безнадежно надломившей свои прекрасные, но хрупкие крылья, был Чехов, и трогательно звенела его песнь в сердцах «обреченных», еще не замкнувшихся в футляры. Именно в том, что у него не было темперамента негодующего сатирика и его слова звучали не злым смехом и резкостью осуждения, но мягкою и нежною грустью и жалостью к бедным людям печального безвременья, и падали, как тихий весенний дождь на сохнувшие сердца, был секрет его особенного очарования.

«Посмотрите, – как бы говорил Чехов, показывая на своих героев, – какие они все, в сущности, славные, талантливые, умные люди, все эти сходящее на нет в провинциальной тине Астровы, дяди Вани, Вершинины, Тригорины и Треплевы, доктор Рагин из ”Палаты № 6”, герой ”Моей жизни” и т. д., и т. д., и как, однако, ужасающе нелепо, издевательски-мучительно слагается их скучная жизнь!.. Бедная жизнь в бедной стране, где молодость уходит на тридцативерстные переезды в тряской телеге, на безумную, сумасшедшую тоску прозябания интеллигентной души в царстве мещанства, за водкой и картами, без обмена мыслями, без загорания, без полета, в роковой, веками установившейся розни с себе равными, в фатальном разобщении с мужиком, утонувшим в заботе о куске черного хлеба. Посмотрите, – говорил Чехов, – как русские люди проходят мимо своего счастья, мимо любви, не замечая, как на них восторженно устремляют взоры беззаветно любящие их Верочки и Сони, милые, юные, прекрасные, как они сходят на нет, выдыхаются, спиваются, как они одиноки в атмосфере провинциальной обыденщины, и как здесь неизбежно гаснут их идеалы. Так жить нельзя. И кто в этом виноват?»

«Так жить нельзя» и «кто виноват» – страшные тезисы огромной художественной диссертации, которую всю жизнь писал Чехов, – тезисы, поставленные им задолго до того, как началась в русском обществе и печати могучая переоценка наличных ценностей, прежде чем вопль: «Так жить нельзя» – властно вырвался из загражденных и несвободных уст русских людей.

В жизни и литературе все становится ясным и определенным лишь в перспективе истории. Уже первый год, прошедший со дня смерти Чехова, установил угол зрения на его творческое и общественное дело, какой едва ли самый чуткий философ истории предугадал бы в разгар деятельности писателя. Какие-то таинственные, но теперь наглядно видимые проводы тянутся от страниц его книг к пережитой нашею общественностью странице истории. Только тогда стало возможным видеть, как велика была ошибка нашей критики, долгое время не сумевшей рассмотреть настоящей идейно-общественной роли певца хмурых людей и обвинявшей его в безыдейности, беспринципности, в «никчемности» его таланта, в отсутствии в его душе живого Бога и гражданственного идеала. <…>

Как истинный художник, Чехов делал это в наивной непосредственности таланта. Он отнюдь не ставил пред собою преднамеренного изображения типа, какой казался ему модным или выигрышным. Он не влагал пламенных филиппик по адресу сирых людей в уста пылких студентов, собравшихся на товарищескую пирушку (за что, между прочим, его также обвиняла критика), не рисовал титанов, примером своей жизни и деятельности осуждающих слабняков.

Он ни под кого не подделывался, никому не старался угождать и едва ли метил в художники-историки. Но так выходило, что философия всех его героев сводилась к одной общей черте, что в общем итоге его огромного труда появилась целая галерея аналогичных и исчерпывающих время типов русского интеллигента. И удивительное изображение бытия заплесневевшего русского человека давало впечатление несравнимо более сильное, чем дали бы разговорные филиппики или приподнятая риторика идеализированных персонажей. Да, именно оно, это поколение слабняков, безвольников, нытиков и плакальщиков, пассивных рабов жизни и ее порядков, неспособных ни на протест, ни на отпор, ни на борьбу, подготовило ту ниву, которую мы и сейчас пожинаем, поливая ее слезами…

Повторяю: «Так жить нельзя» – совершенно определенно, настойчиво и убежденно сказал Чехов задолго до того, как эта фраза стала ходячей и легальной. В этом отношении Чехов был несравнимо либеральнее тех критиков, которые рекомендовали ему обычный шаблон беллетристически-гражданской работы и из которых никто так решительно не произнес этого тезиса. Может быть, он сам даже не чувствовал, как цельна в историко-философском смысле огромная часть того, что он дал нашей литературе. Может быть, иногда его могло смущать и печалить как бы однообразие его героя. Бывали как бы повторения. Но повторения эти были нужны, как снимки с другой стороны, как пополнение образа новой фотографией.

Огромную отрицательную работу совершил Чехов своим жизненным трудом. Беспощадно, резко и метко он ударил во все больные места русского человека и русской действительности.

XXXIX

…В «Дяде Ване» есть характерный и для самого Чехова символический момент. Доктор Астров развертывает перед женою профессора Серебрякова сделанную им самим карту современного и прошлого положения уезда и говорит:

«– Смотрите сюда. Картина нашего уезда, каким он был пятьдесят лет тому назад. Темная и светло-зеленая краска означает леса; половина всей площади занята лесом. Где на зелени положена красная клетка, там водились лоси и козы. На этом озере жили лебеди, гуси, утки, и, как говорят старики, птицы всякой была сила, видимо-невидимо. Рогатого скота и лошадей было много. По голубой краске видно. В этой волости голубая краска легла густо: тут были целые табуны, и на каждый двор приходилось по три лошади. Теперь посмотрите ниже. То, что было двадцать пять лет назад. Тут уж под лесом только одна треть всей площади. Коз уже нет, но лоси есть. Зеленая и голубая краски уже бледнее. И так далее, и так далее. Переходим к третьей части: картина уезда в настоящем. Зеленая краска лежит кое-где, но не сплошь, а пятнами; исчезли и лоси, и лебеди, и глухари… От прежних выселков, хуторков, скитов, мельниц и следа нет. В общем, картина постепенного и несомненного вырождения, которому, по-видимому, остается еще каких-нибудь десять – пятнадцать лет, чтобы стать полным».

Поставьте на место Астрова самого Чехова, на место профессорской жены – его читателя, попытайтесь представить себе синтез его художнических показаний, развертывающихся, подобно карте, и вы услышите из его собственных уст нечто очень похожее.

«Смотрите сюда, – как бы говорит Чехов. – Вот картина нашей жизни, какова она сейчас. Сорок – пятьдесят лет назад у нас были сильные люди, действовавшие, горевшие, желавшие. Были Базаровы, Штольцы, Неждановы первого периода, Молотовы, Светловы, герои Шеллера. Люди стремились жить, трудиться, бороться, побеждать, властвовать жизнью. Смотрите, как теперь побледнели краски, погасли огни, и в какое страшное безвременье мы живем. Какая зловещая картина постепенного и несомненного вырождения общества! <…> Народ невежествен, груб, беден, с тусклым кругозором, с подавленным воображением, с вечными мыслями о серой земле, черном хлебе; в его избах по-прежнему грязь, вонь, дым, телята на полу, сыпной тиф. Ваши женщины не видят смысла жизни, в интеллигенции они праздны, неудовлетворены, пусты, пошлы, в народе они жалки, забиты, глубоко несчастны. Вот какой ужас жить в тине пошлости, без путеводного огонька, без прямой жизненной задачи, без страстной мечты о лучшем человеке, для которого все живущее теперь только подготовляет дорогу и без веры в которого бесплоден и мертв всякий, даже самый искренний порыв современного идеализма!»

Все молодое, не заглушенное, жизнеспособное рвется из глуши с страстным воплем «в Москву, в Москву, в Москву!» – в фантастическую, прекрасную, залитую электричеством Москву, с кипением жизни, с интересными, сильными людьми, с музеями и галереями, – в ту идеализованную Москву, какая мерещилась больному писателю в знойные и скучные дни, в длинные ночи ялтинского затвора, и какая была далека от настоящей, грубоватой, тоже провинциальной и уже далеко не такой заманчивой Москвы.

Вот синтез чеховского творчества и чеховского настроения и исходный пункт для его оценки.

«Спасение в интеллигенции? – спрашивал он. – Но посмотрите на доктора Астрова, на дядю Ваню, на Иванова, Тузенбаха, Рагина из ”Палаты № 6”, на Соленого – все это интеллигенция, но как она бессильна, безвольна, как ее засасывает среда, как она сходит на нет, опускается, спивается, расходует себя сплошь на пустяки и жалко коптит небо, проходя мимо своего и чужого счастья, шагая куда-то в неясную даль, без путеводного огонька, по могилам, по самолюбиям, по трупам!.. Народ, – но посмотрите, что такое народ. Это все ”раздраженные, оскорбленные люди, с подавленным воображением, невежественные, с бедным, тусклым кругозором, все с одними и теми же мыслями о серой земле, серых днях, черном хлебе, люди, которые не умеют считать, которые хитрят, но, как птицы, прячат за дерево только одну голову…” ”Старики ваши – плохой оплот будущему, с которым они разошлись враждебно и навсегда” (”Моя жизнь”, ”Скучная история”). Ваши женщины – посмотрите, они глубоко несчастны, не поняты, рабы мужей, сплошь утонувшие в прозе и тине будней, и их жизнь так же пуста, как жизнь Ивановых и Астровых. И то же ждет ваших девушек – человеческая пошлость, человеческая подлость, непонятость, неразделенная любовь, та же страстная тоска уйти куда-нибудь от самих себя, в какую-то легендарную, мифическую Москву, где жизнь полнее, интереснее, прекраснее, изящнее…»

В этой беспощадной чеховской критике действительности было нечто от страстного критицизма Толстого, точно так же не оставлявшего целым и не сдвинутым с места ничего, к чему бы он ни прикасался, – ни семьи, ни любви, ни общественности, ни религиозности. И титло беспросветного пессимиста почти до самой смерти тяготело над Чеховым.

Если понимать под пессимизмом глубокое проникновение началами безнадежности, отчаяния, полного неверия в победоносный исход борьбы и даже в самую возможность борьбы – не могло быть ошибки большей, чем отнесение Чехова к такой категории писателей. И нет надобности, как это иногда делают, видеть в Чехове какой-то перелом в конце жизни и склон к оптимистическому взгляду на действительность, которого будто бы не было в нем ранее.

Чехов всегда – если уж применять к нему это слово – был пессимистом совсем особенной складки, и его нерадостный взгляд на жизнь внушал ему – как это, в сущности, ни странно – самые смелые, утопически-пламенные мечты и надежды на будущее. Принижающим и убивающим пессимизмом отчаяния он не грешил никогда, готовый верить почти в чудо грядущего обновления человечества, в оживотворение сухих мертвых костей по таинственному слову.

Справедливо лишь то, что в последние годы деятельности Чехова эта мечта его о новом, лучшем человечестве, о новой прекрасной жизни, брезжащая в ранних рассказах, владела им властно и мощно до такой степени, что почти уже не было ни одного произведения, где бы он удержался от все более и более страстного, подчас почти тавтологического выражения своей фанатической веры. Одна мысль о том, что каждый человек хотя бы на одну миллиардную долю двигает прогресс человечества, приближает великое царство света, правды и красоты, трогала Чехова и наполняла его радостью. «Я иду по лестнице, которая называется прогрессом, цивилизацией, культурой, иду и иду, не зная определенно, куда иду, но, право, ради одной этой чудесной лестницы стоит жить… Надо думать о том великом иксе, который ожидает все человечество в отдаленном будущем» («Моя жизнь»).

И иногда Чеховым довольно определенно, без лукавых мудрствований, преподносились даже те способы, какие могли бы приблизить к бедному, растерявшемуся, сбившемуся с толку и заеденному средой человечеству это светлое царство. «Не успокаивайтесь! Не давайте усыплять себя, – говорит один из его героев. – Пока молоды, сильны, бодры, – не уставайте делать добро! Счастья нет и не должно его быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном и великом. Делайте добро!» («Крыжовник»).

Он не говорил на этот раз ничего нового, но лишь примыкал к выражению вековой человеческой мудрости, и к этой жизни, как именно к жизни, полной и тревог, и радостей, а не как к одному наслаждению, он призывал, настаивая на необходимости смелого, целостного и широкого ее восприятия. «Принято говорить, что человеку нужно только три аршина земли. Но ведь три аршина нужны трупу, а не человеку!» («Крыжовник»).


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации