Читать книгу "Пристанище Ноль. Первая крутка"
Автор книги: Арон Родович
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
– Вот! – Млякс поднял палец. – Вот поэтому я и не мешаю. У этого – вон, целое поселение с горя получается.
Я хотел возразить, но осёкся – потому что и правда уже прикинул, сколько циклов грузового перехода уйдёт на кассу, фонд и корм. Только считал я не барыш. Считал, на сколько дней это накормит подвалы за стеной и хватит ли поднять долг, оставшись с запасом. Тот, из бригады Геннадьича, спускал получку на билеты ради шевеления в груди. У меня в груди было пусто и деловито – там лежал долг на две пятьсот, подписанный кровью, и его надо было закрыть. Считал я по работе. Этому меня учили тридцать лет, и апокалипсис методичку не отменил.
[Расчётное время контакта: 00:09:00.]
Девять минут мы стояли у стены зала и смотрели, как на ней – напротив моей всегдашней двери – медленно прорисовывается второй контур. Шире. Выше. С косой штриховкой по периметру, какой в моём мире метят грузовые зоны, и я в который раз подумал, что у бюрократии, видимо, единый предок во всех вселенных, как у позвоночных.
Качка стихала. Пристанище доворачивало – мягко, длинными полудугами, и в этих полудугах было что-то от того, как крупное животное устраивается на лёжку – не спеша, всем весом, с одним точным движением в конце. Пол качнуло в последний раз. Где-то в глубине стен прокатился гулкий костяной лязг – звук, с каким сцепляются вагоны, если бы вагоны были живыми и делали это добровольно.
[Стыковка выполнена.][Открыть грузовой переход?]
Мы стояли перед новым контуром втроём – я с дубинкой, Геннадьич с рюкзаком и монтировкой, Млякс с лицом приговорённого к премии. Четвёртый, которому предстояло всё это пересчитать по описи, ждал нас там, внутри, – но об этом я тогда ещё не знал.
– Порог там тоже пять кило? – деловито спросил Геннадьич.
– Грузовой переход – это грузовой переход, – оскорбился Млякс. – Тонна за цикл. Мы же не в гости. Мы по накладной.
– По какой накладной?
Пока контур дорисовывался, Млякс провёл строевой смотр. Обошёл нас с Геннадьичем кругом, как прапорщик – новобранцев, и остался недоволен всем.
– Значит, так. Легенда. Я – распределитель седьмой смены, следую с грузом особого назначения, вы – конвой. Хозяин. Сделай лицо конвоя.
Я сделал.
– Это лицо человека, который спасает руку мертвеца из банки. Мне нужно лицо существа, которому скучно, тяжело и давно не платили.
– Так мне и правда давно не...
– ВОТ! Вот это лицо! Держи его. Геннадьич – идеально, не меняй ничего, у тебя от природы конвойная фактура. Монтировку на плечо. Не как оружие – как инвентарь. Оружие вызывает вопросы, инвентарь вызывает уважение.
– А если спросят, что за груз особого назначения? – спросил я, удерживая на лице скуку, тяжесть и невыплаченную зарплату.
– Не спросят. Груз особого назначения потому и особого, что про него не спрашивают. Спрашивают про накладную.
Из окна избы на нас смотрела Соня – приплюснув нос к стеклу и одобрительно показывая большой палец. Конвойная фактура Геннадьича ей явно нравилась.
– По той, – сказал Млякс, и в голосе его впервые за вечер прорезалось что-то от прежнего ларёчного величия, – которую я сейчас придумаю.
[Открыть грузовой переход?] – терпеливо повторила система, и палец мой уже лежал на подтверждении, когда мозг – с опозданием на полсекунды, как всегда в этом теле, – подал голос из заднего ряда – склад четыреста лет стоит на мёртвом маршруте, снабжение срезано, сводки врут... так почему у него до сих пор ДЕЙСТВИТЕЛЕН стыковочный протокол – и кто все эти четыреста лет его продлевал?
Глава 11
– На пороге стоим! – Млякс раскинул лапы, перегораживая проём всем своим невеликим корпусом. – Стоим и дышим ртом!
Совет запоздал. Грузовой переход открылся с длинным влажным вздохом – именно вздохом, с перепадом давления, у меня заложило уши, – и из темноты дохнуло так, что дышать ртом я начал рефлекторно, вместе со всеми остальными защитными реакциями организма. Пахло старым рыбным цехом, в котором давно выключили холодильники. Не свежей смертью – смерть свежей не пахла здесь вообще, – а смертью, прошедшей полную амортизацию – солью, ржавчиной, высохшей чешуёй и той особой сладковатой нотой, по которой любой практикующий биолог опознаёт белок, разложившийся до стабильного состояния. Стабильного – ключевое слово. Этому запаху было лет сто, и он никуда не торопился.
– Знакомый букет, – сказал Геннадьич, принюхавшись без всякого отвращения. – У нас на овощебазе так пахло из подвала, куда никто не спускался с восемьдесят шестого года. Мы туда потом комиссию водили. Комиссия постановила подвал считать несуществующим.
– Мудрая комиссия, – оценил Млякс.
– Не то слово. Двадцать лет никто не проверял – и ничего, стояла база.
Переход был не дверь – ворота. Мой обычный порог, дверной, пропускал пять кило за цикл и ощущался как шаг через натянутую плёнку. Здесь плёнки не было. Здесь был провал – широкий, в два моих роста, с косой штриховкой по кромке, и воздух в нём стоял плотный, как вода в проруби. Я шагнул первым – конвой я или кто, – и переход прошёл сквозь меня, а не я сквозь него – длинное тянущее ощущение, будто кто-то очень большой пересчитал меня по описи, от пломб, которых больше нет, до содержимого карманов, и остался равнодушен.
[Грузовой переход: субъект пропущен.][Категория: сопровождение груза.]
– «Сопровождение груза», – прочитал я. – Система, груза ещё нет.
[Категория: сопровождение груза.]
– Она оптимистка, – сказал Млякс, протискиваясь следом. – Учись.
Коридор за переходом оказался кишкой – я произнёс это про себя как диагноз, а не как ругательство, потому что это и был диагноз. Стены сходились кверху ребристым сводом, и рёбра были не архитектурой – настоящие шпангоуты, костяные, с суставными утолщениями, уходили в темноту с равным шагом, как у любого порядочного позвоночного. Между рёбрами стены поблёскивали потёками – застывшими, слюдяными. Под потолком тлели бляшки света, тусклые, желтоватые, и я пригляделся. Не лампы. Органы. Люминесцентные бляшки, вросшие в ткань свода, – у глубоководных такие приманивают добычу, здесь, судя по расположению строго над проходом, они честно работали освещением. Кто-то когда-то вывел тушу, у которой вместо проводки – биология.
Склад был мёртв – и склад был телом. Я шёл по пищеводу мёртвого кита, выведенного под хозяйственные нужды, и во мне боролись два специалиста – один хотел остановиться и взять соскоб со стены, второй напоминал, что соскобы со стен незнакомых организмов берут в перчатках, которых у меня нет, и в лабораториях, которых у меня нет, и вообще он предупреждал.
– Млякс. Склад – он мёртвый или спит?
– Мёртвый. Совсем. Их мёртвыми и делают: живая туша жрёт, а мёртвая только хранит. Убивают на верфи, прости за подробности, до того, как... – он покосился на меня. – Тебе же интересно, да? У тебя лицо интересующееся.
– У меня лицо конвоя.
– У тебя лицо конвоя, который сейчас попросит остановиться и что-нибудь отрезать на память.
– Одну ма-аленькую пробу...
– НЕТ.
Геннадьич шёл третьим и вёл собственную ревизию – фонарь у него ходил по стенам коротко, по-хозяйски, как у человека, который не любуется, а принимает объект.
– Вентиляции нет, – бормотал он. – Ливнёвки нет. Стеллажное хранение вон там было – кронштейны остались, полки сняли... Сняли, заметь, аккуратно, с крепежом. Это не грабили. Это вывозили по акту.
– Фронт, – мрачно сказал Млякс. – Я же говорил: всё, что можно открутить, уехало на фронт ещё в начале вторжения. Остался неприкосновенный фонд и...
Он осёкся. Опять. Третий раз за вечер он подъезжал к этому «и» – и третий раз сворачивал.
– Млякс. Кто в учётном отсеке?
– Скоро увидишь.
– Ты второй час это говоришь. Я начинаю думать, что там твоя тёща.
– Если бы, – сказал Млякс с чувством. – С тёщей можно договориться.
Первый поворот обозначился табличкой. Она висела на стыке двух коридоров – костяная пластина с демоническими значками, глубоко процарапанными и залитыми чем-то тёмным для контраста, и под значками, отдельной строкой, шёл универсальный язык всех бюрократий вселенной: стрелка.
– «Приёмка», – перевёл Млякс. – Нам туда.
– А туда? – я кивнул на второй рукав коридора, уходивший вниз, во тьму погуще.
– «Выдача». Нам туда не надо.
– Почему? Мы же как раз за выдачей.
– Потому что на выдаче стоит выдача, – сказал Млякс терпеливо, как ребёнку. – Автоматика. Ей нужен наряд, подпись и лимит. У нас нет наряда, нет подписи и нет лимита. А на приёмке сидит живое существо, а с живым существом всегда можно... – он пошевелил пальцами, – вступить в отношения.
– Ты хочешь сказать – обмануть.
– Я хочу сказать «вступить в отношения». Обманом это становится после протокола.
За вторым поворотом кишка расширилась в отсек, и мы встали. Не от опасности – от вида. Отсек был заставлен брикетами – штабеля выше меня, ровные, до свода, перевязанные жгутами, уходили вглубь шеренгами, и в свете фонаря брикеты отблёскивали одинаковой серо-бурой коркой. Пахло от них сухо и никак – так пахнет вещество, из которого убрали всё, что могло заинтересовать хоть одну живую тварь.
– Кормовые, – Млякс махнул лапой. – Прессованная тоска. Я говорил.
Геннадьич уже стоял у ближайшего штабеля и делал то, что сделал бы любой нормальный человек его биографии – взвешивал брикет в руке, стучал по нему костяшкой, нюхал.
– Плотный, – доложил он. – Килограммов семь. Не крошится. – И прежде чем кто-либо успел вмешаться, отломил уголок и положил в рот.
– ГЕННАДЬИЧ!
– А что такого? – Он жевал вдумчиво, с выражением дегустатора, которому уже всё ясно, но положено досидеть до конца. – Комбикорм и комбикорм. У нас такой на элеваторе был, только наш душистей... Жмых, костная мука, что-то вяжущее. Есть можно.
– Это корм для гончих военного времени! – Млякс держался за сердце, вернее, за то место, где оно у него размещалось по штатному расписанию. – Его демоны-то едят только под приказом!
– Значит, у демонов с приказами лучше, чем у нас было со снабжением, – Геннадьич отряхнул ладони и посмотрел на штабеля уже другим взглядом – кубатурным. – Артём Ильич. Если брать – тут одной ходкой не обойдёшься. Это ж тонн сорок.
И вот тут я почувствовал его снова – рычаг в отделе «ну вдруг». Сорок тонн корма. У меня на груди спал манок, на который рано или поздно придёт свора – одиннадцать голодных гончих покойного охотника, – и лучше бы к тому дню у меня было, что им предложить, кроме собственной анатомии. У меня город за стеной, где еда кончается быстрее, чем беженцы. И я стоял посреди мёртвого пищевода и делил штабеля на циклы перехода, а циклы на дни, и где-то на третьем действии поймал за этим занятием сам себя.
– Хозяин считает, – не оборачиваясь, констатировал Млякс.
– Не считаю.
– Губы шевелятся.
– Это я молюсь.
– Молящийся ты страшнее считающего, я запомнил с прошлого раза... Корм потом! – он встал между мной и штабелями, маленький и непреклонный. – Сначала – учётный отсек. Потому что без учётного отсека твои сорок тонн так и останутся имуществом Седьмого Предела, а с учётным отсеком... – уши его дрогнули, – с учётным отсеком есть варианты.
– Так. Стоп. – Я присел на корточки, выравнивая наши глаза. Аспирантский приём номер два – если номер один не сработал, повторить с меньшей дистанции. – Мы в тридцати шагах от твоего «увидишь». Рассказывай. Кто там сидит.
Млякс посмотрел на меня. На Геннадьича. На брикеты, будто искал у них поддержки.
– Кладовщик, – сказал он наконец. – Штатная единица. Они не уходят со смены. Никогда. Вообще никогда – и это не преданность, хозяин, не подумай. Это биология. Кладовщика не нанимают. Кладовщика выращивают. Вокруг учётной книги, с личинки: книга – первое, что он видит, книга – первое, что он трогает, к совершеннолетию они срастаются. Буквально. Цепочкой. Книга пишет через него, он живёт через неё, и разлучить их можно только по акту списания. Обоих сразу.
Я молчал, наверное, дольше, чем следовало. Во мне опять было два специалиста. Один – человек, которому только что описали существо, приговорённое к работе с рождения, и человеку было не по себе. Второй – биолог, и биолог, стыдно признаться, был в восторге – облигатный симбиоз с документом. Симбионт документации. Никакая эволюция до такого не додумается сама – такое можно только вывести, специально, зная, чего хочешь, и тот, кто это вывел, хотел, чтобы учёт вёлся вечно.
– И этот кладовщик, – сказал я, – четыреста лет сидит на мёртвом маршруте. Один. С книгой.
– Да.
– Ему же не платят.
– Ему начисляют, – поправил Млякс. – Это разные вещи. Начисляют исправно, а получить можно только на базе снабжения, а база снабжения – по ту сторону закрытого маршрута. У них там, – он неопределённо повёл лапой вверх, где, по-видимому, размещалось всё демоническое мироустройство сразу, – это считается нормально.
– У нас тоже, – сказал Геннадьич. – Ты не думай, что удивил.
Третий поворот мы прошли уже тихо – Млякс поднял лапу, и разговоры кончились сами. Потому что из-за стены, из-за костяной переборки с последней табличкой, доносился звук.
Счёты.
Я знал этот звук. Его нельзя спутать ни с чем, если ты хоть раз сдавал отчёт в бухгалтерию старой школы – сухие костяшки, щелчок, прогон, щелчок. Размеренный, нечастый – костяшка в три-четыре секунды. Звук не работы даже, а тика: так тикают часы, которым некуда спешить.
– Он что, работает? – одними губами спросил я. – Четыреста лет? Без поставок?
– Он сверяет, – так же тихо ответил Млякс. – Книга живая, ей надо шевелиться. Нет прихода – сверяешь остатки. Четыреста лет одни и те же остатки, хозяин. Представь себе эту опись.
Я представил. По спине, между лопаток, прошёл холод, не имеющий отношения к температуре – обычная моя реакция на цифры, у которых нет конца. Четыреста лет умножить на триста шестьдесят с чем-то местных суток, умножить на одну опись в сутки... Я оборвал себя. Есть подсчёты, после которых сложно вступать в отношения с их результатом.
– План такой, – зашептал Млякс. – Я захожу первый. Официально. С накладной. Вы – за мной, на два шага, молча, с лицами. Говорю я. Что бы он ни спросил – говорю я. Если он потянется к красной жиле над конторкой – вот тогда можете говорить вы, но уже громко и руками.
– Что за красная жила?
– Тревожная. Сигнал на базу приписки.
– На базу, которая четыреста лет не отвечает?
– Протокол не спрашивает, отвечает ли база. Протокол спрашивает, подан ли сигнал.
Учётный отсек открылся за переборкой сразу, без прихожей, – круглая камера, и первое, что сделал мой глаз, ещё до всякого кладовщика, – побежал по стеллажам. Стеллажи шли вверх и терялись в темноте, честно, без метафор – фонарь Геннадьича доставал ярусов до шести, дальше угадывались только рёбра полок. Брикеты – но уже не штабелями, а перебранные, сорта по сортам. Ящики. Ящики с капсулами – серые россыпью, как галька, в открытых лотках. Синие – в ячейках, каждая в своём гнезде, как патроны. И отдельно, на уровне груди, на подкладке из чего-то тёмного – два футляра, длинных, узких, с фиолетовым отливом в шве.
Дофамин не спрашивает разрешения. Страница сорок семь, я всё помню, я сам это преподавал: предвкушение бьёт сильнее выигрыша. Знание не помогло ни на грамм. Рот наполнился слюной, честной павловской слюной, как у собаки на звонок, и я стоял в тёмном мёртвом складе и хотел эти лотки так, как никогда не хотел ни одного гранта.
А потом фонарь дошёл до центра камеры, и я увидел конторку.
Она не стояла на полу – она из него росла. Костяное основание расширялось книзу и уходило в пол без шва, одним материалом, как дерево уходит в корень. На конторке лежала книга. Учётная. В полтуловища размером – не моего туловища, – с переплётом, отполированным до костяного блеска тысячами прикосновений, и от нижнего угла переплёта уходила вниз цепочка. Тонкая. Тускло-жёлтая. Она свешивалась с конторки, шла коротким провисом – и входила под кожу существу, которое сидело за конторкой и спало.
Кладовщик был похож на Млякса – так, как гербарий похож на лето. Тот же вид, та же порода – уши, морда, четырёхлапая посадка. Но серый до белёсости, будто его четыреста лет вымачивали в проявителе, сплющенный, как всё, что долго лежит под тяжестью, и высохший до состояния, когда о существе хочется говорить «экземпляр». Глаза закрыты. Голова опущена. А лапы – лапы работали. Во сне, сами, с той механической точностью, какая бывает только у движений, протёршихся до подкорки – костяшка, щелчок, прогон, щелчок.
Цепочка под кожей шевелилась в такт – чуть-чуть, у самого входа под шкуру, там, где ткань наросла вокруг звеньев валиком, старым, застарелым, как нарастает кожа вокруг вросшего кольца. Я смотрел на этот валик и чувствовал, как у меня самого чешется грудина. Есть вещи, которые тело примеряет на себя без спроса.
– Худой какой, – прошептал Геннадьич, и в его шёпоте было чистое, без примесей, сострадание завхоза к запущенному объекту. – Довели.
Млякс расправил несуществующие плечи, выставил перед собой накладную – лист, исписанный за время стыковки таким казённым почерком, что от него пахло приёмной, – и сделал три шага вперёд. Кашлянул.
Счёты замерли.
Тишина, которая наступила, была хуже любого звука: четыреста лет в этой камере что-то тикало – и перестало. Из-за нас.
Один глаз кладовщика открылся. Мутный, жёлтый, он навёлся на Млякса не сразу – сначала прошёл мимо, вернулся, сфокусировался, как старый объектив. Второй глаз догнал первого с опозданием и уставился при этом немного в сторону – у них тут это, видимо, семейное.
– Заявок нет, – сказал кладовщик. Голос у него был как сами счёты – сухой, костяной, разложенный на щелчки. – Приёма нет. Выдачи нет. Смена не окончена.
– Приёмка груза особого назначения, – отчеканил Млякс и положил накладную на конторку жестом, которым вручают верительные грамоты. – По форме сто двенадцать дробь шесть.
Глаз кладовщика опустился на лист. Второй глаз продолжал изучать что-то левее моего плеча, и я поймал себя на том, что тоже туда покосился.
– Форма сто двенадцать дробь шесть, – проскрипел кладовщик, – отменена. Циркуляром от третьего дня девятой луны. Действует форма сто двенадцать дробь восемь.
– Циркуляр какого года? – не моргнув, спросил Млякс.
– Года Жёлтой Кости.
– Ага. – Млякс выдержал паузу, которую в его исполнении я уже научился опознавать как разбег. – А Год Жёлтой Кости был до закрытия маршрута или после?
Костяшка на счётах щёлкнула – одна, сама, вне ритма. Я почти услышал, как в высохшей голове проворачивается арифметика.
– После, – признал кладовщик.
– То есть циркуляр пришёл на закрытый маршрут.
– Циркуляры поступают вне зависимости от...
– То есть, – Млякс упёрся лапами в конторку и подался вперёд, – на этом складе циркуляры получают, а жалованье – нет?
Второй глаз кладовщика медленно, со скрипом, съехал с точки левее моего плеча и сфокусировался туда же, куда первый. На Млякса. Оба сразу. И в этих двух мутных желтках проступило выражение, которое я видел на симпозиумах у людей, услышавших наконец доклад по своей теме.
– Вы... – начал он, и голос его дрогнул на щелчке. – Вы из инспекции по труду?
– Хуже, – сказал Млякс скорбно. – Я коллега.
Кладовщик приподнялся над конторкой – насколько пустила цепочка, то есть на ладонь, – и всмотрелся. Фонарь Геннадьича давал немного, бляшки под потолком ещё меньше, но кладовщику, похоже, хватало. Он смотрел на Млякса долго, поворачивая голову то одним глазом, то другим, как птица, и с каждым поворотом что-то в его высохшей морде оттаивало.
– Распределительный контур... – проскрипел он. – Седьмая смена... Клеймо на левом ухе, недостача на правом... Млякс?! Млякс, распределительный, седьмая смена?! Ты же пропал! Тебя же в сводке провели как утраченного при обратном захвате! Я сам вносил! Собственной лапой – «утрачен, списанию не подлежит, числить за фондом»!
И вот тут, глядя, как эти двое таращатся друг на друга поверх накладной по отменённой форме – один утраченный, но числящийся за фондом, второй начисленный, но не получавший, – я задал себе вопрос, который следовало задать ещё на пороге: старый знакомый в тылу врага – это выход... или просто второй свидетель?
Глава 12
– Утраченный?! – Млякс всплеснул лапами так, что накладная спланировала с конторки на пол. – Зузлик! ТОТ САМЫЙ Зузлик! Тебя же на вводном инструктаже проходят, ты легенда учёта! Я думал, ты давно на базе! Я по сводкам думал, тебя перевели! Ты хоть знаешь, что там, наверху, творится?!
– Не знаю, – сказал Зузлик, и это прозвучало как диагноз. – Мне не докладывают. Мне поступают циркуляры.
Они смотрели друг на друга поверх конторки – два существа одной породы, разведённые судьбой по разным описям, – и я тихо подвинулся к Геннадьичу, потому что чувствовал. Сейчас начнётся то, в чём посторонним делать нечего. Так и вышло. Следующие несколько минут я наблюдал высокое искусство, которому не учат ни в одном университете – разговор двух младших демонических чиновников после долгой разлуки. Это было похоже на встречу одноклассников, если бы одноклассники сверяли не жизни, а ведомости.
– Премию за оборот помнишь? – Млякс уже сидел на конторке, свесив хвост. – Квартальную?
– Срезали, – сказал Зузлик. – Ещё до войны. Ввели коэффициент полезности склада. Мой склад на мёртвом маршруте – какая у него полезность?
– И какая?
– Ноль целых ноль десятых. Я запросил разъяснение: как может быть нулевая полезность у склада, который хранит фонд в полной сохранности? Мне ответили.
– Что?
– «Ожидайте».
– Когда?
– Триста восемьдесят лет назад.
Млякс покивал с видом врача, которому описывают знакомую клинику.
– А снабжение?
– Прекращено с начала вторжения. Всё уходит на фронт. Мне прислали норму самообеспечения. – Зузлик выдвинул откуда-то из недр конторки костяную табличку и зачитал, держа её на отлёте, как читают приговоры: – «Штатным единицам закрытых объектов надлежит обеспечивать себя из некондиционных остатков, не подлежащих учёту». Знаешь, сколько у меня некондиционных остатков, Млякс? У меня идеальный склад. У меня ВСЁ подлежит учёту.
– То есть тебе официально разрешили есть только то, чего у тебя официально нет.
– Именно так.
– И чем ты...
– Пылью, – просто сказал Зузлик. – Пыль не учитывается.
Стало тихо. Геннадьич рядом со мной издал звук, который я знал по совещаниям в институте – короткий носовой выдох человека, который слышит про чужую контору родное. Я смотрел на серое сплющенное существо за конторкой и производил в голове пересчёт, от которого делалось нехорошо. Четыреста лет. На пыли. С книгой, вросшей под кожу, с циркулярами вместо новостей и с «ожидайте» вместо жалованья. В моём мире про такое писали диссертации по истории ГУЛАГа, а здесь это называлось «штатная единица закрытого объекта» и проходило по графе «нормально».
– Сводки хоть читаешь? – спросил Млякс.
– Читаю. – Зузлик покосился на книгу. – Они врут. Я кладовщик, Млякс, я вижу цифры. Сводка пишет «плановое выравнивание фронта», а через неё транзитом идут заявки на восполнение потерь. По заявкам «плановое выравнивание» – это когда потери за декаду больше, чем за прошлый год. Я четыреста лет читаю чужие накладные. Меня нельзя обмануть документом.
– Вообще нельзя? – уточнил Млякс невинно.
– Вообще, – отрезал Зузлик и постучал когтем по нашей накладной. – К слову. Форма сто двенадцать дробь шесть, заполнена свежими чернилами по образцу четырёхсотлетней давности, груз особого назначения не указан, печать отсутствует, подпись неразборчива – и я обязан спросить: что здесь, собственно, происходит?
Вот теперь тишина стала рабочей. Геннадьич неторопливо переложил монтировку с плеча на плечо – не угрожающе, а так, как перекладывают инвентарь, когда предстоит работа. Красная жила над конторкой висела в полуметре от лапы Зузлика, и я прикинул траекторию. Не успеем. Никак не успеем.
А Млякс – Млякс сделал то, чего я не ожидал. Он не стал врать дальше. Он вздохнул, слез с конторки, встал напротив старого знакомого во весь свой невеликий рост и сказал:
– Происходит вот что, Зузлик. Я в плену. У человека. Вот у этого. Меня заставляют работать. Комиссия – пять процентов, Зузлик. Пять. Я на дне.
– Кошмар какой, – с чувством сказал Зузлик и посмотрел на меня. Потом на Геннадьича. Потом на монтировку. Счёты в его лапах сами собой отщёлкнули что-то тревожное. – А... эти?
– Конвой, – не моргнув, сказал Млякс.
– Пленный с конвоем... грабит склад своего кредитора... по поддельной накладной. – Зузлик разложил ситуацию на составляющие с бухгалтерской беспощадностью. – Млякс. Я обязан подать сигнал.
– Обязан, – легко согласился Млякс. – Подавай.
– Что?
– Подавай сигнал. Дёргай жилу. – Он даже подвинулся, освобождая директрису. – Только сначала ответь мне на один профессиональный вопрос. Как коллега коллеге. Когда сигнал дойдёт до базы приписки – а он дойдёт, протокол есть протокол, лет через десять, маршрут-то мёртвый, – и когда сюда придёт комиссия, что она увидит?
Зузлик молчал.
– Она увидит склад, – ответил за него Млякс, – на котором четыреста лет числится штатная единица с неснятой недостачей моего имени. Ты же меня «числишь за фондом», сам сказал. Я – фонд, Зузлик. Утраченный, списанию не подлежащий. И я стою на твоём складе. Живой. Знаешь, как это называется на языке ревизии?
– Обнаружение ранее утраченного... – прошелестел Зузлик.
– С обязательной проверкой обстоятельств утраты! – Млякс воздел палец. – Всей смены! За весь период! Зузлик, родной, тебе устроят сверку за четыреста лет. Тебе поднимут каждую опись. И где-нибудь на двухсотом годе они найдут расхождение – не потому, что ты ошибся, а потому, что комиссия не уходит без расхождения, иначе зачем она ехала.
Я слушал и понимал, что присутствую при мастер-классе. Млякс не пугал – Млякс рисовал будущее, и будущее было составлено безупречно, из одних только подлинных деталей – я узнавал жанр. У нас так разговаривали с завлабами проверяющие из главка. Дословно так.
– Чего ты хочешь? – спросил Зузлик тускло. Счёты в его лапах остановились совсем.
– Я? Ничего. – Млякс сел. – Я хочу помочь. Смотри, какая картина складывается. Склад стоит на мёртвом маршруте. Снабжения нет, полезность нулевая, жалованье копится там, куда тебе не доехать. Это не жизнь, Зузлик, это опись жизни... И тут – прорыв. Дикое Пристанище, четыреста лет без хозяина, вспомнило маршрут, пришло по протоколу и варварски разграбило вверенный тебе объект.
– Разграбило, – повторил Зузлик.
– Подчистую, – подтвердил Млякс. – Унесло всё: фонд, кассу, резерв. Сопротивление было сломлено. – Он оглядел тщедушную фигуру кладовщика и поправился: – Сопротивление было решительным, но недостаточным. Я оформлю акт. Ты же знаешь, как я оформляю акты.
– Ты оформляешь акты... – Зузлик прикрыл глаза, и в голосе его прорезалось что-то далёкое, тёплое, – как никто в седьмой смене. Твой акт о списании телеги с обрыва до сих пор в методичках. Восемь листов. Комиссия плакала.
– Телега, – скромно сказал Млякс, – того заслуживала... Так вот. Склад утрачен при прорыве. Штатная единица
Он сделал паузу. И Зузлик, четыреста лет читавший чужие накладные, дочитал эту сам:
– утрачена вместе с объектом.
– Захвачена, – мягко поправил Млякс. – В плен. Как ценный специалист. Вместе с книгой, разумеется, – куда специалист без инструмента.
– А книга?.. – Зузлик прижал лапу к переплёту, и цепочка натянулась. – Книгу же спишут. Если объект утрачен – фонды списывают. А я к ней...
Он не договорил. Не смог – я видел, как у него дёрнулось горло, сухо, вхолостую, как у человека, который разучился сглатывать, потому что четыреста лет было нечего. И я шагнул вперёд, потому что дальше молчать было уже подло.
– Книгу никто не спишет, – сказал я. – Наоборот. У меня Пристанище без учёта: жители не переписаны, фонд не описан, склад – вот, весь этот, – сейчас поедет к нам без единой накладной. Мне нужен учётный отсек. Штатный. С книгой и с тем, кто умеет с ней обращаться. Это не плен, Зузлик. Это перевод. На действующий объект.
Оба глаза кладовщика съехались на мне – медленно, с усилием, как прожектора.
– На действующий... – повторил он. – С оборотом?
– С ежедневным.
– С приходом и расходом?
– Приход, расход, жители, долги, кредитная линия. – Я загибал пальцы. – Инвентаризация не проводилась ни разу. Вообще ни разу, с основания.
Зузлика передёрнуло. Целиком, от ушей до хвоста, – так вздрагивают от скрежета по стеклу.
– Ни разу, – прошептал он с ужасом, в котором явственно проступало вожделение. – Дикий фонд. Целина... – И тут же, спохватившись, выставил лапу: – Условия. Я обязан выдвинуть условия, без условий перевод недействителен.
– Выдвигай.
Он выдвинул. Из недр конторки появилась чистая костяная табличка, и Зузлик, диктуя сам себе вслух, начал составлять документ, который я про себя озаглавил «Договор о добровольном пленении» – пункт первый – учётные часы не более... он покосился на Млякса, Млякс показал четыре лапы... не более шестнадцати в сутки («Зузлик, это называется отдых, тебе понравится»). Пункт второй – доступ к описи беспрепятственный. Пункт третий – довольствие натуральное, от пыли отказ («смело, – оценил Млякс, – я бы торговался»). Пункт четвёртый...
– Отпуск, – подсказал я.
Счёты выпали у Зузлика из лап.
– Что такое «отпуск»? – спросил он осторожно, как спрашивают о процедуре, которая может оказаться болезненной.
– Это когда смена окончена, а ты жив, – объяснил Млякс. – Идёшь куда хочешь, делаешь что хочешь, и никто не имеет права дать тебе циркуляр.
– Так не бывает.
– У людей бывает. Я проверял. У них вообще, Зузлик, много интересного. У них есть изба. Печка – это как жаровня, только никого не жарят. И девочка у них есть, которая назовёт тебя котиком, – готовься заранее, это не лечится.
– Котиком, – повторил Зузлик без всякого понимания, записал в табличку «котиком (уточнить)» и вернулся к соединительным союзам, которых в его документе было больше, чем содержания.
Пока он скрипел, я разглядывал красную жилу над конторкой. Вблизи она была толще, чем казалась, – с палец, глянцевая, вживлённая в свод аккуратным хирургическим швом, и уходила куда-то в тело склада, к передатчику, которого никто из живых, вероятно, уже не видел.
– Зузлик. А ты её когда-нибудь дёргал?
Скрип прекратился.
– Один раз, – сказал он, не поднимая головы. – На двести одиннадцатом году. Не по регламенту – регламентных оснований не было. Просто... смена шла, опись сходилась, и я вдруг понял, что не помню, какой у голосов звук. Не команд из циркуляра, а голосов. И дёрнул.
– И что?
– Через шесть лет пришла квитанция. – Он выдвинул нижний ящик конторки, достал костяную карточку, затёртую по краям так, как затирают только то, что часто держат в лапах. – «Сигнал принят. Основание не установлено. Ожидайте».