Электронная библиотека » Артур Соломонов » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Театральная история"


  • Текст добавлен: 26 января 2017, 18:50


Автор книги: Артур Соломонов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Захлопнуть ли рот? Нет, я вместителен! О, я вместителен!

Легкость и тяжесть? Дородовая травма? Индийское кино как символ счастья? Я посылаю все к чертям. И мой печальный караван летит по небу – вверх и влево: я на сцене истекаю ненавистью, глядя на успех врага; Наташа приходит ко мне, укутанная в страдания мужа; «Ты прав! Этого делать нельзя!» – говорит моя мать, обнимая отца…

Как же я раньше не замечал, как гадка и тускла, как бедна и убога моя жизнь? Вернее, как убога она была до этой встречи, до этого дня, до этого голоса, который, как мне кажется, способен сотворить меня заново?

Я обернулся на здание театра с тем чувством, с которым, я полагаю, смотрят на церковь новообращенные.

Нет повести печальнее

«– Какие эро-планы? – спросила Наташа, и я сразу принял решение.

Следующие десять минут нам было очень хорошо. Когда последствия моего решения были исчерпаны, а потом исчерпаны снова, уже до дна, я рассказал ей о сегодняшнем чуде.

– Кого? Джульетту? – ее глаза, ярко-зеленые, изумлены. – Ты шутишь?

– Только если режиссер шутит, – я затянулся сигаретой, что делал в постели только в случае крайнего блаженства или печали.

– На шутку не похоже, нет. Саша, это успех. Ус-пех. Ты успел. А я навсегда опоздала.

Голос Наташи дрогнул. Я еще раз заглянул в ее глаза: на меня смотрела ярко-зеленая актерская ревность.

– Почему ты? Почему опоздала?

– Раз моему любовнику предлагают роль Джульетты в театре, о котором я мечтаю, значит, мне уже ничего не успеть.

Она отвернулась. Я взял ее за плечо, хотел повернуть к себе, но почувствовал сопротивление.

– Не порадуешься за меня? – спросил я робко, словно обращаясь к той Наташе, что была рядом десять минут назад. Но холод ее ответа не оставил сомнений: перемена фатальна.

– Тебе сделали странное предложение, Саша. Как будто судьба метила в меня, промахнулась, и на тебе – ты стал Джульеттой. Нет, этому я не порадуюсь.

– Мне отказаться?

Она улыбнулась сквозь печаль. Я этого не вижу. Но чувствую.

– Разве я не знаю, что, если даже начнется светопреставление, ты все равно пойдешь репетировать – свое представление. Дорогой, не смеши меня, я ведь тоже актриса, как и ты.

– Ты как будто ненавидишь меня.

– Хуже, я себя ненавижу. – она садится на кровати ко мне спиной, облокачивается на спинку красивой тонкой рукой и обращается к стене. – Я доплелась до пика своей карьеры. Мужчина, который с такими звериными стонами в меня кончает, получил роль Джульетты.

Вдруг она обернулась через плечо, метнула в меня злой взгляд:

– Почему ты так стонешь? Думаешь, я не вижу, как ты играешь в безумную страсть? Все, теперь ты получил роль – играй на сцене, а нашу постель освободи от спектаклей.

Тишина.

Сигарета догорает до фильтра. Я затянулся лишь раз – дальше она догорала сама, и я совсем не к месту вспомнил, что самодогорание сигареты – верный признак того, что в ней таится множество вредных веществ. Трубка моего отца гасла, едва он прекращал затягиваться. А это значит, что в табаке нет никаких веществ, поддерживающих горение. Значит, что трубочный табак не так вреден, как сигареты. И выходит, что абсолютно правы те экологически-онкологически озабоченные люди, которые пишут на пачках "курение – причина рака легких", "курение убивает", "приводит к импотенции"… У меня перед глазами встали легионы сигаретных пачек, тех, которые я уже выкурил, с каждым вдохом призывая в свою жизнь импотенцию и рак. И мои мысли потекли – независимо от меня – в сторону медицинскую. Лишь усилием воли я прервал их течение и стал рассматривать – сантиметр за сантиметром – обнаженную спину Наташи. Взглянул на ее руки – одной она облокотилась, а другой выстукивала на спинке кровати мелодию прерывистую, нервную, и казалось, стук становится все громче, заполняет мою комнату, мою голову… Медицинские мысли улетучились.

Внезапно Наташа прервала музицирование. Мой взгляд продолжил путешествие по ее спине, в тот момент я не чувствовал ни досады, ни обиды. Ничего.

Тишина.

Наташа посмотрела на меня, отвернулась снова и прошептала (раздраженный голос сменился растерянным):

– Прости. Прости, пойми меня.

Я ее понял. Но не простил. Напротив, это нежданное извинение меня разозлило. Я увидел, что она сама понимает, как жестоко сейчас со мной поступает. Она признала вину – это подпитывает мою обиду.

Я хотел обсудить с Наташей двусмысленность назначения, оно блестящее, оно сулящее, но ведь играть я буду не мужчину. Может быть, жизнь снова меня морочит? Может быть, предложение Сильвестра – как мой кот: смесь высокопородистого с беспородным? Насмешка и шанс? "Собери все это в пыльный мешок и сожги!" – вспомнил я слова режиссера и прервал внутреннее бормотание.

Наташе стало неловко от снова наступившего молчания. Я давно заметил: Наташу беспокоит молчание, тревожит тишина. По всем законам наших ссор я уже должен был сказать: "Да ладно, давай забудем". Но я ни за что этого не скажу.

– Прости, – повторила она, – ты же знаешь, я не умею делать вид…

– Прибереги эти штучки для мужа. Может, он до сих пор принимает эгоизм за искренность.

Я больше не хочу смотреть на ее изогнутую, наглую спину. Поднимаюсь, набрасываю на плечи пододеяльник (не люблю халат), иду на кухню, ставлю чайник. Вода закипает, заглушая печальные вздохи, доносящиеся из спальни. Бог ты мой, она страдает! Она!

Завариваю чай. Отрезаю дольку лимона. Бросаю в чашку. Делаю первый глоток. В дверях кухни – Наташа. Она обнажена. Протягивает ко мне руки – я любил ее руки – и начинает декламировать. Я с первых слов узнаю текст своей новой роли:

 
Что он в руке сжимает? Это склянка.
Он, значит, отравился? Ах, злодей,
Все выпил сам, а мне и не оставил!
Но, верно, яд есть на его губах.
Тогда его я в губы поцелую
И в этом подкрепленье смерть найду[1]1
  Здесь и далее цитаты из пьесы В. Шекспира «Ромео и Джульетта» в переводе Б. Пастернака. – Прим. ред.


[Закрыть]
.
 

Поцелуй. Почему-то после него я чувствую вкус лимона, хотя чай пил я.


– Наизусть знаешь всю?

– До дна. Могу помочь готовить роль. Нет, не могу, извини…

Мне не понравилось, как она сыграла. Тем более что она как бы издевалась надо мной, играющим Джульетту. Она подбавила иронии к этим словам, и я как будто впервые их услышал и понял: мне совсем не на что опереться, чтобы их произнести, сделать их живыми, сделать их своими. И не потому, что они женские.

Что должно произойти со мной, чтобы я смог исторгнуть из себя такие речи и не засмеяться? И говорить все это в лицо Сергею, которого я еще совсем недавно хотел убить троном? А теперь ведь мне придется даже любить его, моего Ромео.

– Будет лучше, если ты уйдешь.

– Вот как? О сердце! Разорившийся банкрот! В тюрьму, глаза! – каждым новым словом Джульетты она словно доказывает: это не твоя роль. И никогда не станет твоей, хоть сам Господь Бог тебя на нее назначит. Играл ли кто-нибудь Джуль-етту агрессивней? Играл ли кто-нибудь с целью унизить?

– Наташа, ты просила меня не играть больше в постели. А я прошу тебя не играть на моей кухне. И вообще в моей квартире. Тем более, прости, это не божественно.

Я понимал: ей больно все это слышать, больно все это говорить, но остановиться сама и остановить меня она не может. Театр пустил в нас метастазы глубже, чем я предполагал.

Она собиралась молча. Резко, зло застегнута молния на сапоге. Сорван с вешалки плащ. Хлопнула дверь. Конец нашей сцены. Провалились оба.

В оглушительной тишине я думаю о том, что сейчас случилось. Как всегда, когда я оскорблен, я подбираю самые грубые слова: "Все же забавно, что женщина, столь слабая на передок, мечтает на сцене умереть от единственной любви. Хотя удивляться здесь нечему – нормальная сублимация романтизма".

Пиликает на мобильном sms. "Сегодня я впервые испытала с тобой оргазм. Дурацкое слово, кстати".

Вот и первые поздравления. Оргазм от зависти – это я запомню. запишу в книжечку своих актерских наблюдений. Для настоящего оргазма и секса не понадобилось. Он случился, едва я притронулся к самым заповедным зонам души моей любовницы. Там бушует желание играть, а рядом с ним неизбежные попутчики таланта любого калибра – ревность и зависть.

Я вспоминаю ее оргазмы и понимаю, что они и правда были безукоризненными. Значит, и тут вмешалось искусство? Они были искусственными? Мое sms: «Кто тебе верил? Ты плохая актриса, и оргазмы твои фальшивы». Стираю. Нет, я не стану ей отвечать.

Тяжесть… Я снова скатываюсь в эту яму? Еще немного, и я опять заточу себя в одиночной камере со стенами-зеркалами. И ничего не увижу вокруг, кроме своих отражений.

Мой кот своим мяуканьем (он требует еды!) прекращает обрушение меня на меня самого.

Стук в дверь. Марсик бежит первым.

Наташа. Слезы. Взаимное прощение, увенчанное сексом. Секс увенчан оргазмом. Двусторонним. Хотя искренность Наташиных содроганий под сомнением. Теперь навсегда.

Неплохо сыгранный этюд под названием "мои поздравления". Я вижу, как ей непросто подыскать "поздравительные" слова, вижу, что она ощущает мою кухню декорацией, в которой нужно прочесть монолог, освобожденный от ревности и зависти. Великодушный, благородный.

На ее лбу выступает испарина, ведь попытка подменить реальные чувства придуманными требует усилий. Но я актер, и я чувствую фальшь. Смотрю на этот с таким трудом дающийся Наташе театр и думаю, как же я хочу на сцену – настоящую!

Наташа подавлена, и я не понимаю, зачем ей было нужно возвращение, примирение и секс.

Звук захлопнувшейся за Наташей двери я помню хорошо, помню и свои чувства – настолько смешанные, что даже не попытался дать им имена. Не буду пытаться и сейчас».

И Александр решительно захлопнул дневник.


Наташа пришла на детскую площадку во дворе Александра, села на скамейку и задумалась, почему не смогла остановить парад своего эгоизма. Она корила себя, проклинала нелепость ситуации. Понимала, как трудно теперь будет все восстановить. И как ей будет мешать новая роль Александра.

Она подняла глаза, увидела, что Саша стоит у окна, и ей захотелось вернуться. Но возвращаться второй раз было совсем глупо, и она, как могла непринужденно, помахала Саше рукой. Он ответил ей таким же намеренно непринужденным жестом. И отошел от окна.

Наташа погрузилась в размышления о своей жизни, чего делать не любила. Она испытывала инстинктивное отвращение к самоанализу, он ей казался чуть ли не разновидностью онанизма. Но сейчас деваться было некуда.

Она понимала, каким был главный, скрепляющий ее семью мотив. Тщеславие. Оно мешало ей уйти от мужа. Быть женой среднего архитектора (каким был Денис Михайлович) – ничего особенного, ноль, к которому ты либо прибавляешь свою известность, либо ничего не прибавляешь… А вот подруга (или жена) безвестного актера…

«Тут уж такой ветер завоет, – думала Наташа. – Мне не устоять. Нет».

Наташа полагала, что, соединив свою жизнь с неуспешным актером, она смирится с тем, что сама никогда не станет звездой. Тщеславие, которое мешало ей без оглядки, без компромиссов и полутонов полюбить непризнанного актера, теперь мешало ей быть c артистом, перед которым забрезжил большой успех. Чего же, в конце концов, хочет ее тщеславие? И разве не оно сейчас настаивает: глупо терять связь с тем, кто становится важной фигурой в театре. Ведь мысль «это мой год» в последние дни становилась все более навязчивой.

Сквозь тяжелые мысли о ссоре проступили другие: Наташа подумала, что, возможно, жизнь была бы проще и легче, если бы сейчас на детскую площадку выбежал какой-нибудь ее отпрыск, вернее, отпрыск Александра. Их совместный ребенок. А она бы крикнула из окна их общей с Сашей квартиры: «Со двора никуда не уходи!» – и пошла бы смотреть телевизор. Смотрела бы она его без зависти – ну, прокралась к многомиллионной аудитории какая-то бездарная актрисуля – ей-то, Наташе, что?

А рядом с ней бы сидел Саша – не тот, который гордится, что будет играть девушку тринадцати лет на глазах у всей Москвы, а другой, который вообще не отравлен театром. Они бы посмотрели какую-нибудь пошленькую передачку по НТВ: «От этого преступления содрогнулись даже видавшие виды оперативники. Родной внук отравил бабушку, верхнюю часть съел, а недоеденную нижнюю часть старушки отправил заказной бандеролью в Ставрополь своему другу, тоже каннибалу с многолетним стажем». Саша, смеясь, выключил бы телевизор и сказал, что человеческая глупость ценна хотя бы тем, что помогает понять идею бесконечности. И пошел бы к письменному столу – он был бы ученым. Да пусть хоть архитектором. Архитектором средней, ну очень средней, почти короткой руки. Пусть! Но только не актером.

…Наташа смотрела на бегающих друг за другом детей. Никакой идиллии на детской площадке не наблюдалось. Один мальчик догонял другого, размашисто бил его кулаками в бока. Настигнутый киндер кричал пронзительно, трогательно и удирал снова. Наташа подумала, что рождение ребенка было бы единственной несомненной реальностью в ее жизни. «Все остальное – маскарад», – с внезапно вспыхнувшим раздражением она поглядела на окна квартиры Александра. Медленно встала и, с каждым шагом ускоряя движение, ушла с детской площадки – не оглядываясь ни на жестоких детей, ни на окна квартиры, где, как она полагала, Саша проклинает ее последними словами.

Она шла домой. После возвращения к Саше она снова вернулась – теперь уже к мужу. В своих возвращениях она была постоянной.

Уже через полчаса желание родить ребенка показалось Наташе такой же нелепой фантазией, как и другие, произрастающие на почве ее воспаленного тщеславия. «Если я и хочу детей, – думала она, – то иных: я хочу ролей, и в этом отношении мой материнский инстинкт развит превосходно».

…День ушел в ночь. Наташа, ее муж и Александр – все трое – чувствовали, что если раньше жизнь наперекосяк шла, то теперь она наперекосяк летит.

Муж Наташи открывал глаза и, чувствуя, что его жена несчастна даже во сне, испытывал желание покончить со своим супружеством. Но тут же поднималось другое желание, несомненно более сильное – быть рядом с ней вопреки всему, даже вопреки тому, что именно это делает ее несчастной.

Наташа часто просыпалась, замечала, что муж не спит, и, предчувствуя возможность выяснения отношений, решительно закрывала глаза. Зажмуривалась крепко, словно хотела показать, что сквозь этот занавес к ней уже никто не проберется.

В темноте, где она стремилась от всех укрыться, Наташа продолжала обвинять себя. В чем она упрекала Сашу этим вечером? Разве он играет в постели в безумную страсть? А вот она! Ей ли не знать, сколько разных ролей она переиграла в постели за годы супружества? Если бы режиссеры давали ей столько же свободы самовыражения, сколько дает муж, а публика так же безоговорочно бы ей верила, она была бы самой реализованной актрисой мира.

Александр же, обессилев от успеха в театре и провала в личной жизни, забылся тяжелым сном.

* * *

«Раннее утро переходит в позднее – значит, мне пора на репетицию. Подняться с кровати? Сейчас? Задача тяжелая. Ведь я инфицирован Наташиным пренебрежением, а глав-ное – монологами Джульетты в ее исполнении.

Но разве вчера случилось только это?

Я назначен.

Я вознесен.

Я Джульетта.

Вспомнив об этом, я – надеюсь, с некоторой женской грацией – выпорхнул из кровати.

Душ. Вода смыла с меня тяжесть вчерашнего вечера.

Одеколон. Он уничтожил запах вчерашнего провала в личной жизни, который все еще струился сквозь поры вымытой кожи.

Свежайшее белье. Оно обволокло, защитило мое тело: изящная, элегантная броня.

Вспомнились слова режиссера: "Все, кто погружен в свою маленькую жизнь, могут лишь наблюдать за чужим творчеством. Актеры – из другого мяса…"

Я хочу вырваться из своей жизни. Перестать быть собой. В конце концов, быть мной – очень скучно. Себе я в этом признаюсь, другим – не скажу. На репетицию!

…Я еду в метро, я еду в театр.

Не знаю, как у других артистов работает воображение, но мне необходимо брать ситуации, черты людей прямо из жизни. Мой взгляд исследует морщинистые руки старухи, сидящей напротив, – разве не такие же были у кормилицы Джульетты? Представляю, как этой прорезанной морщинами ладонью она гладит меня – или уже не совсем меня, а ту девочку, которой я должен стать. А этот нетрезвый тип, так нагло на меня глядящий, – разве не такой же кровожадный взгляд мог быть у брата Джульетты, Тибальта? Джульетта, должно быть, гордилась, что в ее присутствии этот полузверь становится нежнее.

В вагон вошла женщина (механический голос прохрипел: "Осторожно, двери закрываются, следующая станция "Театральная") и оглядела всех стоящих и сидящих. Не нашла себе места и с чувством собственного достоинства – излишне подчеркнутым – встала над скорбящей старушкой кормилицей. Потом передумала и встала над нетрезвым мужиком и распахнула какую-то книгу. Прямая спина и гордый, излишне гордый взгляд – такой могла быть мать Джульетты.

Поезд притормаживает, впускает новых пассажиров, и механический голос оповещает нас: "Тверская". Наш вагон пополнился еще одним героем – это молодой человек, франтовато одетый. Джульетта могла бы полюбить такого? Нет, слишком он правильный, слишком самодовольный. Такой не возьмет в руки шпагу, чтобы заколоть врага. Такой не умрет от любви – он, скорее всего, посмеется над тем, кто так нелепо умер. Он похож на Париса – самовлюбленного Париса, уверенного, что он осчастливил Джульетту предложением руки и сердца. Не знаю, как там насчет сердца, но руки, его короткопалой руки, его холеной руки Джульетта не приняла бы. Ни за что. Я представил, как он протягивает ко мне эти руки, и меня передернуло. Нет!

Достаточно. Теперь можно закрыть глаза. Хорошо, что людям не дано читать чужие мысли, ведь я вижу луг, вижу замок, я бегу к маме, которая позвала меня, издалека замечаю кормилицу (руки, морщинистые руки!) – я люблю ее, пусть она и надоела мне своими непристойностями. Хотя, признáюсь, порой мне нравится их слушать…

…Я бегу и бегу, мои ноги легки, а мысли еще легче, ведь мне нет еще четырнадцати лет, я оказываюсь прямо перед мамой. (Прямая спина, гордый взгляд, и опять в ее руках книжка, название которой я никак не могу запомнить – наверняка там что-то ученое или моральное.) Мама мне говорит: "Ты засиделась в девках, пора подумать о замужестве"…

…Следующая станция – "Маяковская"… И вот бал. И – прикосновение. Кто этот юноша, одетый монахом: его лицо скрывает маска, зато слова… Они открывают нас друг другу. Я чувствую – навсегда:

 
Я ваших рук рукой коснулся грубой.
 

(«Осторожно, двери закрываются».)

 
Чтоб смыть кощунство, я даю обет:
К угоднице спаломничают губы
И зацелуют святотатства след.
 

("Следующая станция «Белорусская».)


В первых же словах – желание! Первое же действие – поцелуй! И что же мне сказать? Тихо, обреченно, уже любя: «Мой друг, где целоваться вы учились?» («О вещах, оставленных другими пассажирами, немедленно сообщайте машинисту».) Меня зовет мать (спина, достоинство), но я стремлюсь выяснить, кто был тот, одетый монахом, чьи губы совершили такое паломничество… я поверю во всех его богов, лишь бы он продолжал свои паломничества… и спрашиваю кормилицу (морщинистые руки) о каких-то не имеющих для меня никакого значения гостях – а этот кто? А тот? И небрежно – с замиранием сердца – добираюсь до моего паломника. Что? Ромео? Ты шутишь? Нет. Сын врага. Ромео.

Я открываю глаза и вижу, что почти все герои моего воображаемого спектакля вышли из вагона.

Я выхожу в гудящий зал, чувствуя восторг от того, что сейчас пережил. Все мое существо рвется в театр, я ускоряю шаг, я – "прошу прощения!" – обгоняю пассажиров, я – "ох, извините!" – наступаю на ногу и без того расстроенному толстяку…

И понимаю, что проехал свою станцию.

Мне нужно было выходить на "Тверской".

Союз пираний

Я подхожу к своей гримерке и вижу, что у меня появился сосед – табличка на дверях соседней комнаты гордо провозглашает: «Г. Ганель». Заглядываю, чтобы поприветствовать брата Лоренцо.

Он свыкается с новым местом несколько странно: сидя в кресле, напряженно смотрится в большое настенное зеркало. Рассматривает себя в новом интерьере. Как будто приучает стулья, шкаф и само зеркало к своему присутствию.

Я здороваюсь, и он отвечает мне очень любезно. Я вижу, что его карие глаза добры и умны, и даю себе обещание познакомиться с господином Ганелем поближе.

Закрыв дверь в свою гримерку, я вздыхаю облегченно. Я счастлив от того, что входит в мою жизнь вместе с Джульеттой. А потому предпочитаю забыть, что пришел в местечко, где отовсюду клыки, пасти и челюсти. Союз пираний. Террариум единомышленников.

Я знаю, против кого они сейчас развернут свою дружбу. Знаю, что их поздравления будут нашпигованы насмешками. Хотя, кажется, ко мне лично ненависти никто не питает. Как всегда в таких случаях – это зависть к роли, которой недостоин тот, кто ее получил, будь он хоть семидесяти семи пядей во лбу. Интересно, хоть кто-нибудь за меня порадуется? Хоть один?


Стук в дверь. В гримерку взошла и затворила за собой дверь Нинель Стравинская. Если бы явилась другая, я бы сказал «вошла и закрыла», но она именно «взошла и затворила». Восьмидесятивосьмилетняя актриса вела себя беспрекословно царственно. Печальная ирония заключалась в том, что все, кто когда-то составлял ее свиту, были уже в могилах. Королева, пережившая всех своих подданных.

Молодые актеры и артисты среднего возраста относились к ней с казенным уважением: у нас есть реликвия, Нинель Стравинская, что-то вроде костюмов позапрошлого века или давно отживших декораций. Не трепетать же перед всем этим? В свиту такие артисты не годились, да и не стремились.

Несколько поколений актеров, украсивших русскую сцену двадцатого века, благоговели перед театральным прошлым. Уважали легенду, даже понимая, как много в ней лжи. Преклонялись перед авторитетом Станиславского, едва ли не наизусть знали его книги, его режиссерские тетради, его переписку. Канонизировали его создание – МХАТ. Объявили его театральным Богом, возвестившим последнюю истину. Мы – иные. Мы иронично улыбаемся, услышав слово «традиция». Презрительно морщимся, когда говорят о «великом русском психологическом театре». Но мы уже поняли, что наша свобода дала гораздо меньшие результаты, чем несвобода тех, кто создавал театр до нас. Почему так? Бог весть. Пусть театроведы нам разъяснят этот феномен, иначе зачем они нужны? Только чтобы плевать в нас своими статьями?

Я благоговел перед театральными легендами, мне нравились театральные музеи, я любил рассматривать фотографии старых спектаклей, читать письма и воспоминания ушедших актеров. В компании коллег моего возраста я в этом не признавался. А сейчас, глядя на Нинель Стравинскую, подошедшую так близко, вдруг подумал: а если и мои товарищи актеры скрывают друг от друга немодную любовь к старому театру?

Нинель Стравинская играла в спектаклях режиссеров, которым посвящены целые главы в учебниках по истории театра. Задумчиво-печально, лукаво-снисходительно улыбалась она советским гражданам с газетных полос пятидесятых – шестидесятых – семидесятых годов. Первые красавцы советского театра набивались ей в любовники. Десятилетиями покрывали ее руки поцелуями.

Она жила долго и талантливо. Порой деликатно давала нам понять: главное мы навсегда упустили. Мы на обломках великого театра, и живем и прославляемся лишь потому, что на нас падает отсвет легенды. При этом в ее поведении не было ни грамма высокомерия, никакой мещанской выспренности – мол, деточки, глядите в оба, сама история театра вышагивает перед вами.

Она водрузила около меня свое бывшее тело. Это – бывшая грандиозная грудь, сводившая с ума мужчин. Бывшая обворожительность глаз. Когда она направляла взгляд на собеседника, ему становилось неловко – ведь только Стравинская помнила, как они сияли и на какие безумства толкали поклонников. Но актриса направляла их на собеседников с той же полувековой давности значительностью, ожидая того же, полувековой давности, эффекта.

Итак, она водрузила себя подле меня, направила один из самых значительных своих взглядов мне в сердце и рекла (Бог покарает меня, если я напишу «сказала»):

– В театре нужно жить так: нашел – молчи. Потерял – молчи. Не вздумайте ни с кем ничего обсуждать, – заговорила она своим бесцветным голосом, перед которым я благоговел: я слышал подобные только со старых пластинок и в черно-белых фильмах, где играли актеры Художественного театра. И – от нее.

Я молчал, пытаясь понять, зачем она пришла.

– Я вижу, как вы напряжены: Джульетта, что за роль, уж не унизили ли меня? – она почти пропела последние слова. – А вы присмотритесь к труппе. Мужчины вам завидуют гораздо сильнее женщин.

– Спасибо, что вы пришли… что говорите… но разве в этом назначении… нет некоторой двусмысленности?

Она усмехнулась, морщины на лице стали еще глубже.

– Видите, я не ошиблась. Я же вам советовала только что: не делитесь ни с кем такими сомнениями. Ваши сомнения дойдут до Сильвестра в таком виде, что вы здесь после этого не выживете. Про вас и так достаточно наклевещут, зачем же давать в руки врагов настоящее оружие? А насчет двусмысленности я вам вот что отвечу…

Она сделала великолепную паузу. Перебить такую паузу было бы кощунством. И я вслушивался в смысл тишины, созданной старой актрисой.

– В театре есть два человеческих вида: женщины с мужскими половыми признаками и женщины без оных. Все актеры – женщины. Да, Александр, и вы тоже. Не стоит так переживать, что вам поручили роль девушки. В конце концов, вспомните, при Шекспире на театре играли только мужчины.

Стравинская остановилась. Умолкла. Посмотрела в окно, всем своим видом показывая: она и так проявила ко мне максимум внимания. Однако после этого произнесла нечто совершенно ошеломительное:

– Если вы желаете, я могу пройти с вами роль.

Я желал.

Зачем она это делает? Ее положение слишком высоко, чтобы она стала плести интриги против меня. Это все равно как если бы орел начал строить козни против мошки. Значит, Стравинская действительно хочет, чтобы эта роль осталась за мной. Я открыл рот для излияния благодарности, но старая актриса жестом потребовала не произносить никаких речей. Уходя, она попросила меня рассказывать ей обо всем, что со мной происходит. Кажется, я обрел в театре друга. Возможно ли это?

Теперь, когда она ушла, а вместе с ней мою гримерную покинула благопристойность, я могу сделать еще одну заметку о целовании зада. Нинель Стравинская с нашим режиссером всегда разговаривала уважительно, но без восторга. Ролей себе не просила. Страх и трепет оставляла в пользование другим актерам труппы. И Хозяин ни одного спектакля не выпустил без нее, ни разу не повысил на нее голос. Лишь сейчас, глядя на закрывшуюся за Стравинской дверь, я так остро это прочувствовал. Что и привело меня к осознанию горькой истины: целование зада утешает и дарует надежду тому, кто целует. Принимающая сторона непредсказуема, как судьба.

Как же мы не замечаем, что наше общее, объединяющее всю труппу дело – коллективное целование – несет только спокойный сон: сегодня я сделал все, что мог? Загадка для подлиз.


С этими мыслями я вышел из гримерки и вновь увидел господина Ганеля. «Первая репетиция. Поздравляю нас», – сказал он. Я прочел в его глазах желание во что бы то ни стало остаться здесь, в нашем знаменитом театре, и, если я не ошибаюсь, отвращение к своему театральному прошлому.

Ганель тепло улыбнулся, и из моей памяти стерлась его улыбка в кабинете режиссера – тогда он словно извинялся за то, что существует.

Мы стали спускаться в зал, и по пути я, как и ожидал, получил несколько ножей-поздравлений. «Ах, я так за тебя счастлива! Я уверена, ты сыграешь волшебно! – защебетала, увидев меня на лестнице, коллега, столь же неприметная, как я до вчерашнего дня, а потому и невзлюбившая меня с особой страстью. – Эта роль как будто специально для тебя написана!»

Господин Ганель проводил ее долгим взглядом и совершенно неожиданно подмигнул мне. Как ни странно, это меня подбодрило.

Другие актеры не были так прямолинейны, но все же в улыбках, рукопожатиях, приветливых наклонах головы таилась зависть. Или я ее придумал? Но ведь я сам завидовал бы на их месте.

Кто-то этажом выше, завидев нас, сказал довольно громко: «Вот парочка. Карлик да девочка». Я даже не стал поднимать головы. Я мог увидеть наверху любого актера труппы. Господин Ганель, кажется, начал понимать, в какую теплую компанию попал. Но, судя по тому, как бодро он держался, в своем театре он привык к столь же дружественному обращению.

Мы с господином Ганелем вошли в зал – вся труппа была в сборе. Режиссер отнесся к нам без малейшего следа вчерашней фамильярности. Он пожал нам с господином Ганелем руки и пригласил сесть в первый ряд. Мы сели рядом с Иосифом. Он тоже держался в высшей степени официально.

Судя по настроению режиссера, он не собирался сегодня ни делать объявлений труппе, ни разбирать текст. Не планировал он объяснять и присутствие Иосифа Флавина, а также причины пополнения труппы господином Ганелем и чудо моего превращения из актера теневого в актера авансцены. Да что уж стесняться в выражениях – он не собирался никому объяснять мое превращение из актера в актрису. Так будет – и все. Разве закон сам себя разъясняет? Он дает только руководство, нерушимое, непреступаемое…


Я понял, что сейчас предстоит репетиция одного актера. Я это обожал. Режиссер будет сам играть все роли. В такой момент рушились все его теоретические построения, презрение к театру переживания и личная ненависть к Станиславскому. Я всегда завороженно следил за этим каскадом превращений.

«Выучите сцену на балконе!» – вспомнил я его вчерашний наказ и улыбнулся. Нет сомнений, сегодня я не понадоблюсь. Никто не понадобится.

На наши репетиции порой приходили смотреть студенты, журналисты и даже филологи: порой их надежды, что режиссер откроет в классическом тексте новый смысл, вознаграждались. Но сейчас он не говорил. Он летал по сцене. Он был Джульеттой, и все его тело – руки, ноги, ресницы, даже его черный строгий костюм – жаждало любви. Его движения становились неловкими и вместе с тем неподражаемо грациозными: пластика девочки-подростка. Он толстел и хмелел, он ругался и пел – с наслаждением Хозяин изображал дородную кормилицу. Он разбухал от бешенства, он метался по сцене, как зверь, с темным восторгом чувствующий, что кровь – своя ли, чужая – вот-вот прольется: это был Тибальт. А вот юноша, полный беззащитной иронии, колючий от нежности, задиристый от миролюбия – мне показалось, что режиссер больше всего любил Меркуцио, который умрет раньше других, прокляв «оба дома».

Почти час режиссер проигрывал-проживал шекспировскую трагедию, менял лица, походку и голос. Внезапно застывал, и в наступившей тишине мы чувствовали, как время ведет героев и нас к печальной развязке. Когда он закончил, вся труппа сделала невольную, одну на всех, паузу – в ней чувствовалось неподдельное восхищение. По краям зала раздались аплодисменты – это закудахтали ручки студентов и журналистов – но режиссер жестом остановил их.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации