Электронная библиотека » Бенедикт Сарнов » » онлайн чтение - страница 14

Текст книги "Феномен Солженицына"


  • Текст добавлен: 21 декабря 2013, 03:21


Автор книги: Бенедикт Сарнов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Свояки нечасто встречались, знали друг друга мало. Галахов осторожно ответил:

– То, что ты говоришь, справедливо лишь для буржуазного режима.

Но в этом мысленном, внутреннем своём монологе он вроде уже перешагнул «рубеж запретной зоне». И вот, даже и тут, наедине с собой, он, в сущности, повторяет то, о чем с беспечной откровенностью лепечет Авиета.

Помните?

– Очень серьезно меня ругать никогда не будут, потому что у меня не будет идейных вывихов! По художественной части – пожалуйста, пусть ругают. Но важно не пропускать повороты, какими полна жизнь... Самое главное – быть тактичной и отзывчивой к дыханию времени. И не попадёшь под критику...

Разница лишь в том, что легкомысленная, беспечная Авиета наивно полагает, что уберечься от обвинений в «идейных вывихах» совсем не трудно, а многоопытный Галахов знает, что и при самой высокой бдительности застраховаться от них нельзя:

Так и воображал себе Галахов Ермилова, с расширенным подбородком, лежащим на груди, как он прочтёт эту новую вещь и разразится против него огромной (уже бывало) статьёй на целую полосу...

Эта коротенькая – в скобках – ремарка («уже бывало») тут, что называется, не с ветру взята. Строго говоря, слово «бывало» тут не совсем точно. Правильнее было бы сказать, не «бывало», а – было, потому что печальный эпизод, на который намекает Солженицын, в безоблачной, на редкость удачливой литературной карьере Симонова был единственным. И Ермилов тут был совершенно ни при чем.

На Ермилова Симонову было в высокой степени наплевать. И на Ермилова, и на «Литературную газету», главным редактором которой Ермилов в то время был.

«Литературная газета» была органом Союза писателей, а Симонов – первым заместителем Генерального секретаря этого Союза, так что для Ермилова был в некотором роде даже начальством. А о самом Ермилове он однажды высказался так:

Ермилова я устойчиво, прочно не любил и не уважал.

(Константин Симонов. Истории тяжелая вода. М. 2005. Стр. 364)

А что касается того печального эпизода, на который намекал своей коротенькой ремаркой («уже бывало») Солженицын, то к Ермилову он никакого отношения не имел и никак не был с ним связан. Разгромная статья о повести Симонова «Дым отечества» была подписана совсем другим именем, и появилась она не в «Литературной», а совсем в другой газете, которая называлась «Культура и жизнь».

О том, что это была за газета, стоит рассказать подробнее.

Появилась она вскоре после войны, когда Сталин решил, что пришла пора уже до упора закрутить ослабленные войной идеологические гайки. (Первый её номер вышел в 1946 году – том самом, который был ознаменован постановлениями ЦК «О журналах «Звезда» и «Ленинград», «Об опере Мурадели «Великая дружба», «О кинофильме «Большая жизнь» и многими другими, не столь знаменитыми, но такими же зловещими).

Казалось бы, особой нужды в такой газете не было: ведь на каждый такой случай у нас была «Правда». Но Сталин, как видно, решил, что у «Правды» много и всяких других забот, а нужна газета, которая постоянно отслеживала бы крамолу только в области культуры. Вот такая газета и была создана.

В отличие от «Правды», которая, как известно, с незапамятных, ещё ленинских времен была органом ЦК партии (что и определяло её руководящую роль), новая газета была обозначена как «Орган Управленния пропаганды и агитации ЦК ВКП (б)». То есть на партийной иерархической лестнице она стояла как бы на ступеньку ниже «Правды».

Так поначалу оно и было.

Но довольно скоро новая газета набрала силу, усвоила прежде принадлежавший только «Правде» тон грубых жандармских окриков, а со временем стала вступать и в пререкания с «Правдой» и даже – были и такие случаи – довольно грубо её одергивать.

«Культура и жизнь», как уже было сказано, была органом «Управления пропаганды и агитации ЦК ВКП (б)», которое тогда возглавлял Г. Ф. Александров, и в литературных – писательских – кругах её сразу же стали называть «Александровским централом».

Появившаяся на её страницах статья о повести Симонова называлась скромно: «Вопреки правде жизни». Но по сути её и по тону это был самый настоящий разгром.

Ко всему этому стоит добавить, что статья, громившая симоновский «Дым отечества», была напечатана в том же номере этого «Александровского централа», в каком появилась знаменитая погромная статья о «Молодой гвардии» Фадеева. Так что удар по Симонову был нанесен сокрушительный. И не могло быть ни малейших сомнений в том, что нанес ему этот удар Сталин.

Но почему? Что именно в этой повести вызвало его гнев?

Этого Симонов тогда – да и потом – так и не понял. До конца жизни терялся в догадках, но вразумительного ответа на этот вопрос так и не нашел.

Историю этой статьи, очень злой и очень невразумительной, а местами просто не до конца понятной в самом элементарном смысле этого слова, впоследствии рассказал мне работавший в то время в ЦК, затем мой соратник по «Литературной газете», ныне покойный Борис Сергеевич Рюриков. Моя повесть ему нравилась, и, когда Жданов, которому повесть тоже нравилась, спросил, кто готов быть автором статьи о «Дыме отечества» в органе агитпропа – директивной по своему духу и предназначению газете «Культура и жизнь», – Рюриков вызвался написать статью, положительно оценивавшую мою повесть. И вызвался, и написал, и она уже стояла в полосе газеты, когда вдруг все перевернулось. Жданов вернулся от Сталина, статью Рюрикова сняли из номера, к Жданову был вызван другой автор, которому предстояло вместо этой написать другую статью, и он в пожарном порядке, выслушав соответствующие указания, написал в задержанный номер то самое, что я на следующий день, не веря своим глазам, прочел...

Через неделю я попросил, чтоб меня принял Жданов, и, придя к нему, прямо сказал, что, не раз перечитав статью, в которой, очевидно, меня правильно критикуют, я все-таки не могу понять многих её мест и не могу понять, почему повесть считается написанной вопреки правде жизни...

Жданов терпеливо около часа пробовал объяснить мне, что не так в моей повести... Но чем больше он мне объяснял, тем явственнее у меня возникало чувство, что он сам не знает, как мне объяснить то, что написано в статье; что он, как и я, не понимает, ни почему моя повесть так плоха, как об этом написано, ни того, что с ней дальше делать.

(Константин Симонов. Истории тяжелая вода. М. 2005. Стр. 387–388)

Всей этой кухни Солженицын, конечно, не знал. Но он не мог не понимать, что настоящим автором каждой такой установочной погромной статьи был не кто иной, как сам Сталин. А Ермилов, под диктовку которого его Галахов якобы писал все свои романы и повести (в «киндер-варианте» он был обозначен другой фамилией: Жабов), понадобился ему только лишь для того, чтобы изобразить этого своего Галахова человеком мелким, ничтожным, – во всяком случае, несопоставимо более мелким и ничтожным, чем был реальный его прототип.

Особенно ясно можно это увидеть, сравнив то, о чем думает и чувствует, сидя за своим письменным столом нарисованный им Галахов, с теми мыслями и чувствами, какие испытывал, работая над своей повестью «Дым отечества», Симонов:

Самому мне она очень нравилась, пожалуй, ни до, ни после я не относился так увлеченно и так несамокритично ни к одной своей вещи. Мне искренне казалось, что я, хотя и являюсь редактором «Нового мира», вправе такую повесть напечатать на его страницах...

...Я ходил счастливый сделанным, мне казалось, что, показав высоту духа и нравственной силы людей, поднимающих из праха дотла разоренную войной, истерзанную Смоленщину, и противопоставив все это американскому самодовольству своим образом и уровнем жизни, я выполнил главный свой партийный долг, который внутренне числил за собой после долгой зарубежной поездки и сразу же впритык после неё поездки на Смоленщину. Не «Русский вопрос», получивший к тому времени Сталинскую премию первой степени, но все-таки написанный не о нас, а об американцах, а именно «Дым отечества», написанный о нас и о нашей, полной лишений, бедной и гордой жизни в первую послевоенную пору, был для меня исполнением моего главного долга. С этим сознанием я дожил до выхода журнала...

(Там же. Стр. 386)

А вот как он пишет о том, что думал и чувствовал после своей беседы с Ждановым, который по долгу службы пытался разъяснить ему, чем именно в его повести был недоволен Сталин:

Я поблагодарил за беседу, ушел, так ничего нового для себя и не вынеся из неё, так и не поняв, что в ней не так и что мне с ней надо делать.

Еще какое-то время я думал над переработкой повести, над тем, что же поправить в ней, сформулировал даже на случай разных, несомненно, предстоявших объяснений на этот счет какую-то более или менее связную, во всяком случае более связную, чем в статье, цепь критических замечаний, над которыми мне предстоит думать, но на самом деле думать больше над этим не мог. Твердо для себя решив и дав себе слово по крайней мере пять лет не заглядывать в повесть, не мучиться этим, написал в издательство, где она должна была выходить, что прошу расторгнуть со мной договор, так как печатать «Дым отечества» не буду.

(Там же. Стр. 389)

Тут стоит ещё раз вспомнить, что инспирированная Сталиным статья, разгромившая эту симоновскую повесть, появилась в том же номере «Культуры и жизни», в каком была напечатана – тоже инспирированная Сталиным и такая же разгромная статья о «Молодой гвардии» Фадеева. И что Фадеев тут же послушно сел за переработку этого своего романа. («Перерабатываю молодую гвардию в старую», не без иронии написал он об этом в письме Ю. Либединскому). А Симонов перерабатывать эту свою разгромленную повесть не стал. И даже семь лет спустя, готовя её к отдельному изданию, «не менял ни её духа и направленности, ни её сюжета».

Я бесконечно далек от того, чтобы изображать Симонова героем, не пожелавшим посчитаться с желанием Сталина. Свое послушание Симонов высказал в другой форме: написав «Русский вопрос», а вскоре – по прямому указанию Сталина – совсем уже гнусную пьесу «Чужая тень», – единственное из всех своих творений, которого потом стыдился.

Но факт остается фактом: Фадеев «Молодую гвардию» переписал, а Симонов свою повесть «Дым отечества» переписывать не стал.

И еще.

Каков бы ни был Симонов, одного у него не отнимешь: он был работник.

7 сентября 1963, Москва

...Вчера и сегодня продолжает диктовку романа. Пишет ещё одну главу после Алексеевского лагеря.

А когда диктовал об Алексеевском лагере, вернее, после диктовки этого куска, – оба были как мертвые.

Диктовал с такой страстью, с такой болью и горечью, иногда шепотом – о том ужасе, который был в этом лагере под Сталинградом у немцев. У меня мороз по коже пошел, когда пошли наши врачи по вмерзшим трупам наших же к баракам, после освобождения Сталинграда.

А в бараках – трупы и полутрупы наших бойцов... Умирающие, обовшивевшие, грязные, голодные.

Когда кончил диктовать – я взглянула на него. Он черный и как бы опустошенный от всего только что пережитого.

Я машинально обхватила себя руками, отряхивая рукава.

– Вот и мне, – сказал он тихо, – хочется смахнуть с себя вшей. Как будто я покрыт ими...

И курит, курит без конца.

(Н. П. Гордон. Из дневниковых записей. Константин Симонов в воспоминаниях современников. М. 1984. Стр. 314–315)

Но Солженицын отнимает у своего Галахова даже и это:

Он заставлял себя работать по расписанию, он боролся с зевотой, с ленивым мозгом, с отвлекающими мыслями, с прислушиванием, что пришел, кажется, почтальон, пойти бы посмотреть газетки. Он следил, чтобы в кабинете было проветрено и восемнадцать градусов Цельсия, чтобы стол был чисто протерт – иначе он никак не мог писать.

(Александр Солженицын. В круге первом. М. 2006. Стр. 383)

О том, как увлеченно он работал над повестью «Дым отечества», Симонов рассказал в книге «Глазами человека моего поколения», которую написал (точнее – надиктовал) незадолго до смерти. А напечатана эта его книга была и того позже. Так же, как дневники секретаря Константина Михайловича Нины Павловны Гордон. Так что, рисуя своего Галахова, знать всё это Солженицын, конечно, не мог. Но узнать, что реальный Галахов отнюдь не был таким плоским и примитивным, каким он его изобразил, мог вполне.

У художника для этого есть свои средства. И, по крайней мере, одно из них, самое испытанное, самое надежное, было Солженицыну хорошо известно.

* * *

На обсуждении «Ракового корпуса» в Союзе писателей, отвечая тем ораторам, которые упирали на то, что «искусство не прокурорно», Солженицын с этим согласился и, соглашаясь, между прочим сказал:

Есть известное положение, – когда рисуешь хорошего, покажи, где он зол. Когда рисуешь негодяя, покажи, где он добр.

(Александр Солженицын. Собрание сочинений в шести томах. Том шестой. Frankfurt/Main, 1970. Стр. 186)

Формулировка эта принадлежит Станиславскому, и он эту любимую свою мысль адресовал актерам, постоянно повторяя: «Когда играешь злого, ищи, где он добрый».

Ни один писатель, сколько мне помнится, так прямо это не формулировал. Но все истинные художники следовали этому правилу неуклонно.

Особенно ясно увидеть, как – конкретно – это происходило, можно на примере тех трансформаций, которые претерпели персонажи «Анны Карениной» в процессе работы Л. Н. Толстого над этим его романом.

Эпиграф к роману, как известно, гласит: «Мне отмщение, и Аз воздам».

Разгадать загадочный смысл этого эпиграфа пытались многие. Загадочный, потому что никто из толкователей его не мог поверить, чтобы Толстой вкладывал в него тот прямой и очевидный смысл, какой, казалось бы, только и можно из него извлечь:

Обыкновенно «идея» романа, закрепленная этим эпиграфом, понимается так, как высказывает её, напр., биограф Толстого П. И. Бирюков: «Общая идея романа выражает мысль о непреложности высшего нравственного закона, преступление против которого неминуемо ведет к гибели, но судьей этого преступления и преступника не может быть человек»...

«Преступление против высшего нравственного закона неминуемо ведет к гибели»... Ведь это же – истина из прописей, фальшивая, как все прописные истины. Вот, напр., подруга Анны, развратная княгиня Бетси Тверская. Она живет в связи с Тушкевичем, заигрывает с Облонским, пытается заманить его к себе, чтобы отдаться ему, – и никакой из этого гибели для неё не получается. Не всегда, значит, действие «высшего нравственного закона» так уж неминуемо.

Для читателя с живою душою совершенно очевидно, что никакого преступления Анна не совершила. Вина не в ней, а в людском лицемерии, в жестокости закона, налагающего грубую свою руку на внезаконную жизнь чувства. Если бы в обществе было больше уважения к свободной человеческой душе, если бы развод не был у нас обставлен такими трудностями, то Анна не погибла бы... Такой читатель просто пропускает эпиграф романа мимо сознания: слишком ясно, – никакого тут не может быть места для «отмщения».

(В. Вересаев. Живая жизнь. О Достоевском и Льве Толстом. М. 1922. Стр. 136–137)

Отвергнув таким образом объяснение П. М. Бирюкова, а затем и все другие известные ему объяснения тайного смысла этого эпиграфа, Вересаев предлагает своё:

Для Толстого живая жизнь не знает ошибок. Она благостна и велика. Ею глубоко заложена в человеке могучая, инстинктивная сила, ведущая его к благу. И горе тому, кто идет против этой силы, кто не повинуется душе своей, как бы это ни было тяжело и трудно. На него неотвратимо падает «отмщение», и он гибнет.

В браке с Карениным Анна была только матерью, а не женою. Без любви она отдавала Каренину то, что светлым и радостно-чистым может быть только при любви, без любви же превращается в грязь, ложь и позор. Живая жизнь этого не терпит. Как будто независимая от Анны сила, – она сама это чувствует, – вырывает её из уродливой её жизни и ведёт навстречу новой любви. Если бы Анна чисто и честно отдалась этой силе, перед нею раскрылась бы новая, цельная жизнь. Но Анна испугалась, – испугалась мелким страхом перед человеческим осуждением, перед потерею своего положения в свете. И глубокое, ясное чувство загрязнилось ложью, превратилось в запретное наслаждение, стало мелким и мутным. Анна ушла только в любовь, стала духовно-бездетною «любовницею», как раньше была только матерью. И тщетно пытается она жить своею противоестественною, пустоцветною любовью. Этого живая жизнь также не может терпеть. Поруганная, разорванная надвое, она беспощадно убивает душу Анны...

Человек легкомысленно пошёл против собственного своего существа, – и великий закон, светлый в самой своей жестокости, говорит:

«Мне отмщение, и Аз воздам».

(Там же. Стр. 150–151)

Он был так увлечён этим своим толкованием, оно представлялось ему таким несомненным, таким бесспорным, что ему захотелось – при случае – узнать на этот счет мнение самого Толстого. И вот – случай представился.

Весною 1907 года он возвращался из-за границы и от Варшавы ехал в одном купе с господином, который оказался М. С. Сухотиным, зятем Толстого. Они, конечно, много говорили о Толстом. И Вересаев, разумеется, рассказал своему спутнику о своём толковании эпиграфа к «Анне Карениной».

У Сухотина, рассказывает Вересаев, загорелись глаза.

– Интересно бы, – сказал он, – рассказать Льву Николаевичу, – как бы он отнёсся к такому объяснению.

И тут Вересаев решился:

– Михаил Сергеевич! – попросил он. – Ловлю вас на слове. Очень вас прошу – расскажите и потом напишите мне. Страшно интересно узнать его мнение.

Сухотин замялся, стал говорить, что Лев Николаевич неохотно беседует о художественных своих произведениях, но в конце концов обещал поговорить и написать.

И вот – месяц спустя – Вересаев получил от него такое письмо:

Ясная Поляна, 23 мая 1907 г.

Многоуважаемый Викентий Викентьевич!

Не подумайте, что я забыл спросить Л. Н. по поводу эпиграфа к Анне Карениной. Я просто не находил случая его спросить, так как я Вам передавал, Л. Н. не любит говорить о своих произведениях беллетристических. Лишь на днях я выбрал удобный момент и спросил его по поводу «Мне отмщение, и аз воздам» К сожалению, из его ответа оказалось, что прав я, а не Вы. Говорю, к сожалению, так как Ваше понимание этого эпиграфа мне гораздо более нравится понимания Л. Н. и по-моему и Л. Н. Ваше объяснение более понравилось его собственного. По крайней мере, когда на его вопрос я объяснил ему причину моего желания знать, как он понимает этот эпиграф, он сказал: «Да, это остроумно, очень остроумно, но я должен повторить, что я выбрал этот эпиграф просто, как я уже объяснил, чтобы выразить ту мысль, что то дурное, что совершает человек, имеет своим последствием все то горькое, что идет не от людей, а от бога и что испытала на себе и Анна Каренина. Да, я помню, что именно это я хотел выразить».

Очень рад, что мог исполнить Ваше желание. Искренне Вас уважающий

Мих. Сухотин.

(Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. М. 1978. Стр. 293–294)

Для тех, кто близко – и даже не слишком близко – знал Льва Николаевича, не было ни малейших сомнений в том, что своим романом он хотел осудить Анну. На этот счет имеется множество и других мемуарных свидетельств. Приведу только одно из них.

Услышав похвалу новому роману Ж. Занд, он резко объявил себя её ненавистником, прибавив, что героинь её романов, если б они существовали в действительности, следовало бы, ради назидания, привязывать к позорной колеснице и возить по петербургским улицам. У него уже тогда выработался тот своеобразный взгляд на женщин и женский вопрос, который потом выразился с такою яркостью в романе «Анна Каренина».

(Д. В. Григорович. Литературные воспоминания. Л. 1928. Стр. 249–250)

Но если это действительно так, если роман Толстого «Анна Каренина» был задуман автором как «позорная колесница», к которой он намеревался приковать свою героиню, чтобы «возить её по петербургским улицам», почему же он изобразил её такой обворожительной, такой прелестной, что перед этой её прелестью вот уже полтора столетия не может устоять ни один читатель?

Но то-то и дело, что поначалу она виделась ему совсем другой.

Заглянем в самый ранний вариант этого толстовского романа.

Вот – первое появление главной его героини.

Она уже названа тут той фамилией, которая даст заглавие окончательной редакции романа. Но зовут её тут ещё не Анна, а – Нана (Анастасия).

...Вронский пошелъ к хозяйке с приятными, такъ редко встречающимися в свете приемами скромности, учтивости, совершенного спокойствия и достоинства...

...Хозяйка, говоря с ним, заметила, что он нынче был не в своей тарелке. Он беспрестанно оглядывался на дверь и ронял нить разговора. Хозяйка в его лице, какъ в зеркале, увидала, что теперь вошло то лицо, которое он ждал. Это была Нана Каренина впереди своего мужа.

Действительно, они были пара: он прилизанный, белый, пухлый и весь в морщинах; она некрасивая с низким лбом, коротким, почти вздернутым носом и слишком толстая. Толстая так, что ещё немного, и она стала бы уродлива. Если бы только не огромные черные ресницы, украшавшие её серые глаза, черные огромные волоса, красившие лоб, и не стройность стана и грациозность движений, как у брата, и крошечные ручки и ножки, она была бы дурна.

(Анна Каренина. Черновые редакции и варианты. Л. Н. Толстой. Полное собрание сочинений. Том 20. М. 1939. Стр. 18)

А вот как говорят о ней обсуждающие её внешность мужчины:

– Вы знаете М-me Каренин, – сказала хозяйка, обращаясь къ молодому человеку, подходившему къ ней. – Решите нашъ споръ – женщины, говорятъ, не знаютъ толку в женской красоте. М-me Кар [енинъ] хороша или дурна?

– Я не имелъ чести быть представленъ М-me К [арениной], но виделъ её въ театре, она положительно дурна.

– Если она будетъ нынче, то я васъ представлю, и вы скажете, что она положительно хороша.

– Это про Каренину говорятъ, что она положительно дурна? – сказалъ молодой Генералъ, вслушивавшийся въ разговоръ.

И онъ улыбнулся, какъ улыбнулся бы человекъ, услыхавший, что солнце не светитъ.

(Там же. Стр. 23)

В следующем наброске внешность будущей Анны Карениной (здесь её зовут Татьяна Сергеевна Ставрович) уже никаких споров не вызывает. Тут она уже положительно хороша. Даже – вызывающе хороша.

Но при этом – довольно-таки вульгарна:

Немного погодя вошли и Ставровичи, Татьяна Сергеевна въ желтомъ съ чернымъ кружевомъ платье, въ венке и обнаженная больше всехъ.

Было вместе что-то вызывающее, дерзкое въ ея одежде и быстрой походке и что-то простое и смирное въ ея красивомъ румяномъ лице съ большими черными глазами и такими же губами и такой же улыбкой, какъ у брата...

– Михаилъ Михайлович, хотите чаю?

Лицо Михаила Михайловича, белое, бритое, пухлое и сморщенное, морщилось въ улыбку, которая была бы притворна, если бъ она не была такъ добродушна... Онъ акуратно разложилъ салфеточку и, оправивъ свой белый галстукъ и снявъ одну перчатку, сталъ всхлипывая отхлебывать...

Жена его между тем, облокотившись обнаженной рукой на бархатъ кресла и согнувшись такъ что плечо её вышло изъ платья, говорила съ дипломатомъ громко, свободно, весело о таких вещах, о которых никому бы не пришло в голову говорить в гостиной...

...Нагнув голову, она взяла в зубы ожерелье черного жемчуга и стала водить им, глядя из подлобья.

(Там же. Стр. 26–27)

При всем отличии этого наброска от первого, здесь облик героини тоже не сходится с той Анной, какую мы знаем по окончательному, каноническому варианту романа.

Но ещё больше не сходится с этим последним, каноническим вариантом бегло намеченный тут образ её мужа – Алексея Александровича.

Самые злые языки, перемывающие в этой гостиной косточки супругам Ставровичам, о нем говорят, хоть и не без иронии, как о рассеянном чудаке, не замечающем, что творится у него под носом, но с неизменной и искренней доброжелательностью:

– Кто то сказалъ, что народ имеетъ всегда то правительство, которое онъ заслуживает; мне кажется, и женщины всегда имеют того мужа, котораго они заслуживаютъ. Наш общий друг Михаил Михайлович Ставровичъ есть мужъ, котораго заслуживаетъ его красавица жена...

– Но госпожа Ставровичъ слишкомъ хороша, чтобъ у неё былъ муж, способный любить...

– Она дурно кончит, и мне просто жаль её...

– Но милее всего онъ. Эта тишина, кротость, эта наивность. Эта ласковость къ друзьямъ его жены...

– Эта ласковость к друзьямъ его жены, – повторила дама, – он долженъ быть очень добръ.

(Там же. Стр. 25)

Ничем, ну решительно ничем не напоминает этот Алексей Александрович ту бездушную канцелярскую машину, в образе которой предстает перед нами Алексей Александрович Каренин в окончательном, беловом варианте романа.

Что же все это значит?

Может быть, в процессе работы над романом Лев Николаевич изменил не только свое отношение к главным его героям, но и пересмотрел главную свою идею? То есть – пришел к выводу, что в рассматриваемой им драматической коллизии надо не осуждать Анну, а, напротив, оправдать её?

Нет, от первоначальной идеи задуманного им романа Толстой не отказался.

Напротив, он решил укрепить её, упрочить.

Как бы ни была прекрасна женщина, разрушившая семью, и какие бы высокие чувства ни двигали ею, – вина за случившееся лежит на ней. И каким бы отвратительным ни был муж, которому она изменила, все равно – он перед нею прав, а она перед ним неправа:

– Вы называете жестокостью то, что муж предоставляет жене свободу, давши ей честный кров имени только под условием соблюдения приличий. Это жестокость?

– Это хуже жестокости, это подлость, если вы уже хотите знать! – со взрывом злобы вскрикнула Анна.

– Нет! – закричал он. – Подлость? Если вы хотите употребить это слово, то подлость – бросить мужа, сына для любовника и есть хлеб мужа!

Она нагнула голову. Она чувствовала справедливость его слов.

Читатель вряд ли может тут сочувствовать Алексею Александровичу, попрекающему жену тем, что она ест его хлеб. Все наше сочувствие отдано Анне. Но когда этот холодный, бездушный, ненавистный нам Алексей Александрович, путаясь в слогах, произносит свое знаменитое «пе-ле-страдал», не проникнуться сочувствием к нему – невозможно.

И оттого, что для Каренина, которого он полагал в этой ситуации правым, он не пожалел черной краски, а Анна, которую хотел осудить, вышла у него такой обворожительной, такой прелестной, идея, вдохновившая его на создание этого романа только выиграла в своей убедительности.

Это всё я к тому, что если бы Солженицын, рисуя своего Галахова, следовал художественному методу Толстого, разоблачительный пафос его замысла ничуть бы не пострадал, а тоже только выиграл в своей убедительности.

Власть, искажающая, уродующая душу умного и талантливого человека, предстала бы в этом случае перед нами куда более злокачественной, чем та же власть, подчиняющая своей воле тех, кто легко, без колебаний готов насиловать себя ей в угоду.

У Галахова – в самой природе этого образа, даже если отвлечься от реального его прототипа, – были все данные для того, чтобы автор (а значит, и читатель) мог отыскать в нем и какие-то привлекательные черты. Попросту говоря, рисовать его с большей симпатией.

О другом, говоря по-школьному, отрицательном солженицынском персонаже – Русанове – этого не скажешь.

Проникнуться хоть малой толикой симпатии к такому человеку, как Русанов, казалось бы, уж совсем невозможно. И от автора «Ракового корпуса» никто не вправе был этого требовать. Однако требование это на обсуждении повести, как мы помним, прозвучало. И удивительнее всего было то, что Солженицын с этим требованием как будто даже согласился:

Большая часть высказываний о Русанове подтверждает, что я с ним сделал что-то не то. Я не смею спорить с таким числом критиков. Но что делать конструктивно, – не знаю. Очень важна мысль Карякина, – она выходит за пределы моей книги, моего творчества, – как в произведении искусства должны соотноситься современность и вечность. Это труднейшая проблема. Как и любому писателю мне хотелось бы воспитать в себе чувство гармонии. Я пытался рисовать и Русанова с симпатией, иногда всеми силами, – ну, пожалуй, не всеми силами. (Смех.) Ведь вход Русанова в палату автобиографичен, это я сам переступаю порог ракового корпуса.

(Александр Солженицын. Собрание сочинений в шести томах. Том шестой. Frankfurt/Main, 1970. Стр. 185 –186)

Этот смех, которым участники обсуждения встретили слова Солженицына о том, что он старался рисовать Русанова с симпатией, более чем понятен. Очевидно ведь, что этого своего Русанова он яростно, смертельно ненавидит. Какая уж тут симпатия! Но самое интересное в его ответе на критику не это, а готовность признать, что стремление соотнести изображение современности с вечностью, к которому призывал его Карякин, выходит не только за пределы этой его книги, но и за пределы всего его творчества. То есть – за пределы его творческих возможностей.

Понять и по-настоящему оценить истинный смысл этого его признания легче всего на примере именно вот этого самого Русанова. Помимо всего прочего, ещё и потому, что в разработке этого образа он ближе всего подошел к Толстому. Можно даже сказать, что он тут прямо следовал Толстому, непосредственно от него отталкивался. Или даже ещё определеннее: что образ этого своего героя он пытался исследовать тем самым способом, каким, исследуя сходную ситуацию и сходного персонажа, пользовался и в котором более всего преуспел Лев Николаевич Толстой.

Читатель, наверно, уже догадался, что я имею тут в виду его повесть «Смерть Ивана Ильича».

* * *

«Прошедшая история жизни Ивана Ильича, – так начинает Толстой эту свою повесть, – была самая простая и обыкновенная и самая ужасная».

Как тут же выясняется, самая ужасная она была не потому, что Иван Ильич был каким-нибудь особенным мерзавцем или злодеем, а вот именно потому, что был он человеком самым что ни на есть простым и обыкновенным, каких на свете – тысячи:

Он служил, делал карьеру и, вместе с тем, приятно и прилично веселился; изредка он ездил по поручению начальства в уезды, держал себя с достоинством и с высшими и низшими и с точностью и неподкупной честностью, которыми не мог не гордиться, исполнял возложенные на него поручения...

В служебных делах он был, несмотря на свою молодость и склонность к легкому веселью, чрезвычайно сдержан, официален и даже строг; но в общественных он был часто игрив и остроумен и всегда добродушен...

(Л. Н. Толстой. ПСС. Том 26. М. 1936. Стр. 70)

При таких данных он вполне мог бы стать дипломатом, или другим каким-нибудь государственным служащим, или так и оставаться чиновником для особых поручений, каким поначалу и был. Но вышло так (и надо думать, вышло это не случайно, наверняка был тут у Толстого свой, особый умысел), что по мере своего дальнейшего продвижения по служебной лестнице стал он судебным следователем.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации