Текст книги "Феномен Солженицына"
Автор книги: Бенедикт Сарнов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Но нам – повторяю – надо было собрать под нашим обращением как можно больше подписей: ведь именно для этого обратился к нам Александр Исаевич. И тут уж надо было тщательно соблюдать все, давно уже обрыдшие нам, «правила игры». Чтобы не отпугнуть всех мысливших более ортодоксально, чем мы, – или тех, кто думает так же, как мы, но не захочет закидывать свой «чепчик» слишком далеко «за мельницу».
Сочинив этот – более лояльный – текст, мы решили прежде всего добыть подписи от двух-трех корифеев, принадлежащих к уже почти вымершей плеяде «основоположников советской литературы». Рассчитывать в этом случае мы могли только на двоих: Паустовского и Каверина.
К Паустовскому поехал Боря Балтер, и Константин Георгиевич без звука поставил под нашей декларацией свою подпись.
К Каверину мы поехали втроем: сейчас уже не помню, кто ещё был в составе той «делегации». Помню только, что Вениамин Александрович, сразу подписав наш текст, выразил сожаление, что среди делегатов съезда наверняка не найдется ни одного, кто посмел бы хоть слово сказать о солженицынском письме со съездовской трибуны.
– Ну, а вы, например? – робко заикнулся я. – Ведь не посмеют же они не дать вам слова, если вы попросите?
Он только засмеялся в ответ и махнул рукой: мол, ещё как посмеют!
Забегая слегка вперед, не могу не рассказать о том, какую службу сослужили нам имена Паустовского и Каверина не только при сборе остальных подписей, но и потом, когда письмо уже было отослано по адресу, и прозвучало по всем «вражеским» радиоголосам, и началось очередное разбирательство с «подписантами».
В этот раз, правда, особых разбирательств вроде не было. Настоящие кары на подписантов обрушились позже и совсем по другим поводам. Но у людей служилых неприятности вполне могли быть.
О себе, например, уже, так сказать, постфактум, я узнал такое.
В то время я был членом редколлегии одной из студий Мосфильма. И вот однажды директор нашей студии («объединения», как это тогда называлось) Юра Солдатенко вдруг мне говорит:
– У меня на днях был о тебе разговор с Баскаковым.
Баскаков тогда был первым замом министра кинематографии (точнее – Председателя Госкино СССР), и наш директор Юра все новости и сплетни государственного значения приносил нам обычно, ссылаясь на очередную, последнюю свою встречу именно с ним.
Однажды, например, на заседании нашей редколлегии он вдруг сказал:
– Внимание, товарищи! Я вчера был у Баскакова, и Владимир Евтихианович просил меня передать вам следующее. Скажите, говорит, вашим членам редколлегии, чтобы свои антисоветские взгляды они держали при себе. Их взгляды – это их личное дело. А зарплату мы им платим за то, чтобы они защищали интересы советской власти. Так прямо им и передайте!
Ну и ну, подумал я. Сильно, однако, как любил, бывало, говорить мой отец, «жидивьска вера полегчила». Вот уже, оказывается, даже антисоветские взгляды нам дозволено иметь. При условии, правда, что мы не станем руководствоваться ими, оценивая проходящие через нас фильмы и сценарии.
И вот, значит, у этого самого Баскакова был с нашим Юрой разговор обо мне.
– Что за разговор? – спросил я.
– «Вот! – начал он орать. – Ваша редколлегия! Что у вас за редколлегия!» – а я ему говорю: «А что? – говорю, – редколлегия у нас очень хорошая! Авторитетные, высококвалифицированные люди». – «Да, – говорит, – квалифицированные... А Сарнов?» – я говорю: «А что Сарнов?» – «Да ведь он же подписал это наглое письмо в защиту Солженицына!» – «А-а», – говорю. Ты же знаешь, я тоже хитрый еврей. (Никаким евреем наш Юра Солдатенко, конечно, не был, но он любил именно так аттестовать свои деловые качества). – «А-а, – говорю. – Вы про это. Ну, на эту тему я с Сарновым разговаривал. Он мне всё объяснил... Понимаете, говорит, это письмо подписали мои учителя – Паустовский и Каверин. И после них мне уже было неудобно его не подписать».
Как сказано у Гоголя, – «подивился Тарас бойкой жидовской натуре!». Вот так и я – подивился изворотливому «еврейскому» уму нашего Юры Солдатенко (ничего подобного, как вы понимаете, я ему не говорил, да и вообще никакого разговора о моем «подписантстве» у меня с ним не было).
– Ну и что? – спросил я у него. – Что на это ответил тебе Баскаков?
– «А-а, – сказал. – Ну, это я как раз понять могу».
Сейчас, когда я вспомнил этот давний разговор и записал его, мне вдруг пришло в голову, что наш директор Юра Солдатенко, сам того не подозревая, защитил меня совершенно так же, как Пушкин ответил царю в том знаменитом их разговоре.
На вопрос Николая Павловича, с кем был бы он 14 декабря, ответил:
– Все мои друзья были в заговоре, и я был бы в невозможности отстать от них.
И Николай Павлович, вероятно, реагировал на это его признание примерно так же, как на солдатенковское объяснение моего поступка – Баскаков.
Я, как вы понимаете, бесконечно далёк от того, чтобы сравнивать себя с Пушкиным, а зампреда Госкино с императором и самодержцем всероссийским. Но сходство коллизий, что ни говори, – красноречиво. И как ни ничтожна и даже пародийна моя коллизия в сравнении с пушкинской, очевидное сходство это говорит о многом.
А вот – другая история на сходную тему: мне рассказал её Юра Карякин.
Примерно тогда же, в конце 60-х, его исключили из партии. В основном за то, что в каком-то своём публичном выступлении он сказал о Сталине: «Черного кобеля не отмоешь добела». Ссылаясь на постановление ХХ съезда о культе личности и его последствиях, Юра стал «качать права» и добился рассмотрения своего дела в самой высокой партийной инстанции – Комитете партийного контроля при ЦК КПСС. В конце концов в партии его оставили, он отделался строгим выговором. («Получил строгача – ну и ладушки», как пел в знаменитой своей песне Галич). Но разбирательство было суровое. Обвиняемому шили и другие его политические грехи, в частности – «Связь с Солженицыным». На это обвинение Юра ответил коротко, сказав, что Солженицын его друг. Но упыри не унимались, требовали, чтобы он подробно объяснил, как могло случиться, что он, коммунист, не разглядел в Солженицыне врага нашего строя. И тут вдруг – для Юры совершенно неожиданно – в дело вмешался сам глава этой «кабалы святош» – Арвид Янович Пельше.
– Но ведь он же сказал: Солженицын его друг, – осадил он соратников, и этой короткой репликой окончательно закрыл тему: упыри отстали.
Вот какие понимающие, душевно тонкие люди попадались тогда даже среди самых высоких партийных функционеров. Впрочем, этого их понимания и душевной тонкости хватало лишь до того момента, пока с ещё более высокого верха им не спускали распоряжения разобраться с обнаглевшими интеллигентами покруче, со всей большевистской непримиримостью.
* * *
Вернёмся, однако, к нашему сюжету.
Заручившись подписями двух «основоположников», мы стали думать, к кому бы ещё обратиться. Вперед надо было пустить тех, кого наше высокое начальство хоть отчасти может считать «своими». С кем, во всяком случае, не так-то просто будет им не посчитаться. Так в нашем списке появились ещё два «паровозика»: Володя Тендряков и Гриша Бакланов. Дальше уж мы решили, что теперь можем наконец расписаться и сами. «Мы» – это Войнович, Корнилов, Балтер, Фазиль, Вася Аксёнов, Юра Трифонов, Эмка, Лазарь Лазарев, Юра Давыдов, Ася Берзер, Инна Борисова.
Но и после этого мы не отважились пустить дело на самотёк: стали думать о том, чтобы в списке нашем были и писатели другого, старшего поколения. Среди них тоже были у нас «свои»: Александр Константинович Гладков, Арсений Александрович Тарковский, Шера Шаров, Сергей Александрович Ермолинский, Николай Давыдович Оттен, Л. Пинский. В этих мы не сомневались. Но были и другие, в ком мы не были так уверены: Аникст, Смирнов-Черкезов. Их подписями мы особенно гордились.
В общем, была у нас своя тактика и даже стратегия.
Стратегия, помимо всего прочего, состояла ещё и в том, чтобы список наш был по возможности широк. Чтобы он не состоял из имен писателей, так сказать, одного направления. То есть, чтобы, пусть даже при явном преобладании «наших», были там ещё и «не наши».
Эта задача тоже была выполнена – за счет подписей Солоухина, Бориса Можаева и даже таких бесконечно чужих и далеких нам фигур, как Бог знает в кого превратившийся мой старый институтский однокашник Володя Бушин и совсем уже непонятно как попавший в компанию «подписантов» Ю. Стрехнин. (Позже я узнал о его роли в «процессе исключения» из СП Саши Галича. Четверо из семи участников тайного голосования были тогда против его исключения. Но Стрехнин, который был там у них за главного, заставил переголосовать и в неумеренном своём стремлении выслужиться перед начальством добился, что во второй раз решение было принято уже единогласно.)
Соображениями «широты» нашего списка особенно был озабочен примкнувший к нам Володя Амлинский. Он был из молодых. Но – мальчик, что называется, карьерный. Кажется, уже тогда входил в какие-то управленческие структуры. Одним из многочисленных секретарей Московского отделения СП он стал, наверно, позже. Но членом правления наверняка был уже тогда.
Вот этот Володя Амлинский мне и говорит:
– Давай зайдем к Штейну!
– К какому Штейну? – удивился я. Подумал: к Юрке, что ли? Но заходить к Юрке (нашему «связному») нам никакой необходимости не было, поскольку он то и дело возникал в нашей компании, возбужденно выкрикивая какие-то бессмысленные лозунги: «Собирай народ!», или ещё что-нибудь в этом же роде.
– К Александру Петровичу, – объяснил Амлинский.
Александр Петрович Штейн был преуспевающий, давно и хорошо вписанный в систему, сервильный драматург, автор довольно знаменитой в сталинские времена поганенькой пьесы «Суд чести». Стратегическую ценность этого предложения Амлинского я, конечно, оценил: заручиться подписью такого человека было бы совсем недурно. Но дело это было, на мой взгляд, совершенно дохлое.
– Да ни за что он не подпишет, – сказал я.
– А вот подпишет! – настаивал Амлинский.
И мы пошли.
Александр Петрович предстал перед нами в каком-то неописуемом пурпурном халате, провёл в свой кабинет, усадил в ампирные кресла, а сам уселся за письменный стол, за которым не стыдно было бы сидеть Людовику Четырнадцатому.
Прочитав имена писателей, которые уже поставили под нашим воззванием свои подписи, он сказал:
– Нет, этого письма я подписать не могу. У вас ведь тут нет ни одного коммуниста!
– Как! – возмутился я. – А Балтер!
Наверняка были уже тогда в нашем списке и другие – единичные в поле зрения – имена членов правящей партии. Вот хоть тот же Боря Слуцкий. Или – в ту пору ещё не исключенный из железных рядов – Гриша Свирский. Но мне почему-то в тот момент вспомнился только Балтер.
– Балтер? – недоверчиво хмыкнул знаменитый драматург. И, ни слова больше не сказав, подвинул к нам по полированной поверхности своего антикварного стола наш бедный список.
В общем, ушли мы с Амлинским от Александра Петровича Штейна несолоно хлебавши. А в памяти моей от того визита осталась только эта его фраза о коммунистах в сочетании с барским пурпурным халатом и столом Людовика Четырнадцатого.
Кстати, о коммунистах.
Шли мы в те дни втроем – я, Эмка Мандель и Володя Корнилов – по нашей Аэропортовской и наткнулись на Сашу Межирова. Импульсивный Корнилов тут же, с ходу, предложил ему поставить на нашей бумаге и свою подпись.
Опыт к тому моменту у нас был уже большой. Некоторые сразу – без разговоров – оставляли на нашем воззвании своей автограф. Другие делали это явно труся, но не умея отказать. Были и осторожно увиливающие, говорящие, что в «коллективке» принимать участие не хотят, но напишут от себя, личное, персональное послание на эту тему. Лучше всех поступил Александр Яшин. Вдоволь хлебнувший за свои «Рычаги» и «Вологодскую свадьбу», он честно сказал Тендрякову и Бакланову, предложившим ему подписать наше письмо:
– Нет, ребята! Не обижайтесь. Вы ещё не знаете силу этой системы.
И рассказал анекдот.
В квартире потёк кран на кухне. Пришёл слесарь, починил. Но тут потёк кран в ванной. Починил и этот. Тогда снова потёк кухонный кран.
– Нет, так ничего у нас не выйдет, – сказал слесарь. – Всю систему надо менять.
Но реакция Саши Межирова была не похожа на всё, с чем нам приходилось сталкиваться.
– Я, – сказал он, по обыкновению слегка заикаясь, – в п-п-пионерской организации не состою.
– Знаем, знаем, – не полез за ответом в карман Эмка. – Ты состоишь в другой.
А Корнилов не отказал себе в удовольствии крикнуть вслед удаляющемуся от нас поэту:
– Коммунисты, вперед!
Так что Александр Петрович Штейн как в воду глядел: с коммунистами (то есть с членами партии) у нас и в самом деле был некоторый напряг.
И тем не менее, дело двигалось. Список наш рос не по дням, а по часам, и число подписавших его уже перевалило на седьмой десяток.
Мы были одержимы стремлением довести его до сотни: нам почему-то казалось, что тут и магия чисел имеет значение. Но некоторым из нас было уже невтерпеж.
Особенно нетерпелив был Володя Корнилов. И не только потому, что боялся опоздать. Он вообще не руководствовался никакими рациональными соображениями и доводами. Просто таков был его характер.
Однажды он рассказал мне, что когда служил в армии, их, салаг, – в противогазах – загнали в какой-то сарайчик, где они должны были провести какое-то – положенное по условиям задания – время.
Корнилов дожидаться истечения заданного срока не стал, в первую же минуту сорвал с себя противогаз, вышиб запертую дверь сарайчика и вырвался на свежий воздух.
Так же он действовал и в других жизненных ситуациях.
Вот и сейчас, не дожидаясь, пока мы закончим свои тактические и стратегические игры, он уговорил двух друзей – Войновича и Феликса Светова – отправить в Президиум съезда телеграмму.
Телеграмма была такая:
Москва
Воровского 52
Четвертому съезду советских писателей.
Поддерживаем письмо Александра Солженицына. Настаиваем на обсуждении письма съездом.
Члены Ордена Ленина Союза Писателей СССР
Владимир Войнович
Владимир Корнилов
Феликс Светов
Ироническое, – я бы даже сказал издевательское – «члены ордена Ленина» (как раз в это самое время Союз писателей был удостоен этой высокой правительственной награды) наверняка придумал Войнович.
Как бы то ни было, телеграмма была отправлена. А вскоре, доведя число «подписантов» до восьмидесяти, отправили наше послание съезду и мы тоже.
* * *
Всё рассказанное выше относится ко времени моего заочного знакомства с Александром Исаевичем.
Очное состоялось чуть позже и вызвано было обстоятельствами, можно сказать, экстраординарными.
Впрочем, формально мы с ним и до этого были уже знакомы: познакомились на обсуждении «Ракового корпуса», где я к нему подошёл, назвался и поблагодарил за подаренную мне книгу, а он в ответ произнес несколько вежливых фраз, из которых мне запомнилась только одна, смысл которой состоял в том, что в натуре я оказался гораздо более молодым, чем это представлялось ему издали.
Было ещё несколько мимолетных встреч, о которых упоминать не стоит.
А вот о той, с упоминания о которой я начал эту главку, пожалуй, стоит рассказать подробно.
* * *
Мы сидели с Войновичем на ветхом, продавленном его диване и играли в шахматы. Раздался телефонный звонок. Звонила, как я и думал, моя жена. Но, вопреки моим ожиданиям, она не стала требовать, чтобы мы немедленно пресекли наше шахматное безумие, потому что дома полно дел, с которыми она не может справиться без меня, – а каким-то, совсем не свойственным ей в подобных случаях, я бы даже сказал, кокетливым тоном произнесла:
– А у нас Юра!
Положение на доске было для меня крайне неблагоприятное, и, целиком погруженный в свою шахматную мысль, я даже не сразу понял, о каком Юре она говорит. Да и потом, когда трубку взял Юра, я тоже не сразу сообразил, что это – наш «связной», и у него ко мне, судя по всему, какое-то важное дело. Положение мое (я имею в виду шахматное) стало тем временем уже совсем угрожающим, и потому я слушал его вполуха.
Юра сказал, что у него ничего срочного, спешности никакой. Но вообще он хотел бы меня повидать.
– Когда освободишься, зайди к Лёве, – закончил он. – Договорились? Ну и отлично. Мы тебя ждем.
Увлечённый шахматами, я даже не обратил внимания на это «мы», хотя потом, задним числом, вспомнил, что произнесено оно было как-то особенно многозначительно. С некоторым, я бы сказал, нажимом.
А на квартире у Лёвы Копелева, куда я должен был заглянуть, когда освобожусь, тем временем происходило следующее. (Об этом мне потом рассказал главный виновник всего этого переполоха – Эмка).
Александр Исаевич ходил по комнате, время от времени взглядывая на часы, и это несколько нервное его ожидание невольно заражало всех при том присутствующих. А присутствовали там, если не считать хозяина квартиры, – «связной» Юра и Эмка.
Эмка сказал:
– Александр Исаич! Да вы не волнуйтесь, сядьте. Я этих людей знаю: пока они партию не кончат, он не придёт.
Александр Исаевич пробурчал что-то неодобрительное по нашему адресу и продолжал мерить шагами паркет Лёвиного кабинета.
Но тут надо наконец рассказать о том, по какой причине я вдруг так срочно ему понадобился.
В книге А. Солженицына «Бодался телёнок с дубом» об этом сказано так:
...необъяснимым путем вырвался в «Ди Цайт» 5 декабря отрывок из «Прусских ночей» и обещалась вскоре вся поэма! Это удалось остановить... Но тут слух пришел, что и в Москве поэму уже читают. Я кинулся со следствием по Москве, разъяснилось: некие добродеи из членов СП, считавшие опасным меня защищать, для меня после исключения считали уже не опасным ничто – и решили... распространять «Прусские ночи».
«Некие добродеи из членов СП» – это, наверно, отчасти и про меня. Но даже если не про меня, всё равно я должен решительно заявить, что никаких таких «добродеев», которые что-то такое «считали» и, посчитав, что-то такое «решили», на самом деле не было.
А вот утечка действительно произошла.
Случилось это так.
Пришла однажды ко мне наша давняя приятельница и соседка Мима Гребнева и говорит:
– Хочешь поэму Солженицына почитать?
Еще бы! Конечно, я хотел.
Читать при ней, наспех, мне не хотелось, и я уговорил её оставить мне рукопись на один день.
Мима от солженицынской поэмы была в восторге. Именно этот восторг и побудил её, нарушив все правила конспирации, показать поэму мне и даже оставить её у меня на целые сутки. Я же, прочитав её, по правде сказать, особого восторга не испытал: стихи, как мне показалось, – не его, Солженицына, стихия. Хотя были там и яркие, талантливые строчки. Некоторые даже навсегда впечатались в мою память. Например, вот эти:
Жданов с платным аппаратом,
Шагинян, Сурков, Горбатов,
Главный фокусник – Илья...
Мог таким бы стать и я.
Прочел я эту поэму и совсем было уже собрался отнести её в соседний подъезд Миме, но помешал Мандель. Он появился, как всегда, без предупреждения, без телефонного звонка. То есть телефонный звонок был: он позвонил снизу, из подъезда, и сказал, что едет ко мне из своего Беляева. Не прошло и минуты, как раздался звонок в дверь нашей квартиры, и Эмка, очень довольный тем, как он меня (снова, уже не в первый раз) разыграл, радостно возгласил с порога:
– Мимо тещиного дома я без шуток не хожу...
Эта шутка у него была постоянной. Как постоянной была и фраза, которой он объяснял обычно свою манеру приходить к кому-нибудь из друзей, живущих в нашем доме, с самого утра и сидеть чуть ли не до вечера. Если друг, которого он осчастливил своим визитом, пытался дать ему понять, что хотел бы хоть час-другой посидеть за письменным столом, – нельзя же целый день провести в праздной болтовне, надо ведь и работать, – Эмка отвечал:
– Понимаешь, солнышко! Тот день, когда я еду в поликлинику, он у меня уже все равно пропал...
Вот и в этот раз, поняв, что день уже все равно пропал, я решил отложить свой визит к Миме до вечера. А потом, подумав, что не дать Эмке поэму Исаича, которого он боготворил, было бы просто подло, сказал:
– Хочешь поэму Солженицына прочесть?
Конечно, он хотел.
Ну, а дальше события развивались стремительно. Прочитав поэму, Эмка, вопреки всем моим ожиданиям, задерживаться у меня не стал, а сразу куда-то заторопился. И, как это всегда бывает с людьми, отмеченными перстом Божьим, выйдя от меня и пройдя буквально несколько шагов, наткнулся на Солженицына.
– Александр Исаич! – радостно заорал он. – А я только что вашу поэму читал!
– Что?.. Как?.. Где?
– У Сарнова...
Вот так и вышло, что Александр Исаевич пожелал немедля со мной встретиться.
Надо сказать, что эта – на сей раз не такая мимолетная, как все предыдущие – встреча с ним произвела на меня совершенно оглушительное впечатление. И отнюдь не только потому, что на меня действовал гипноз его имени. Этот человек мог произвести (и наверняка производил) такое впечатление задолго до того, как имя его стало живой легендой.
Он тогда только начал отпускать бороду. Борода была ещё не толстовская, даже не «достоевская», а – короткая, шкиперская. И во всем его облике виделось что-то офицерское, спортивное, – чёткое, ловкое, быстрое. Он был обворожительно любезен, как мне показалось, даже чуть-чуть играл, наслаждаясь своей подчёркнутой куртуазностью. Но за этой безукоризненной любезностью чувствовался холодок хорошо ощутимого расстояние между ним и мною. Дистанция эта сохранялась на протяжении всей нашей встречи и ни на миг не была нарушена.
Начал он с извинения, что вот, мол, вынужден был побеспокоить, оторвать меня от моих занятий.
В этом его извинении не ощущалось и тени иронии, но я сразу же подумал, что кто-то (тот же Эмка) наверняка уже доложил ему, от каких таких важных занятий он вынужден был меня оторвать.
Поняв, в чем дело, я сразу же выразил готовность свести его с «добродеями», от которых получил поэму. Оставив Юру и Эмку у Лёвы, мы с ним вдвоём отправились ко мне (моя квартира была в двух шагах от Лёвиной). Дома была только жена. Она лежала в моем кабинете под пледом и что-то читала. Увидав со мною рядом – живьем – легендарного человека, она – от растерянности – даже не встала.
Я сказал:
– Александр Исаевич, это моя жена – Слава.
– Слава? Что за странное имя? – удивился он.
– Самое обыкновенное православное имя, – с каким-то, слегка удивившим меня полемическим задором ответила она. И для убедительности добавила:
– Есть в святцах
– Так-таки уж прямо и в святцах, – несколько иронически отреагировал Александр Исаевич.
Откуда у моей жены явилась эта уверенность, что её имя – самое обычное, православное, и даже есть в святцах, – я знал.
На самом деле ни в каких святцах ничего похожего нет и в помине, а происхождение её странного имени с православием уж тем более не имеет ничего общего.
В жизни нам с ней иногда (хотя и не так уж часто) встречались женщины, носившие имя «Слава». Но в одном случае это была «Станислава», в другом – «Бронислава». А она была – просто «Слава». Слава Петровна. И это в самом деле было странное имя: Александр Исаевич был прав.
Странность же объяснялась просто.
Отец моей жены – Петр Иванович – был человек, мягко говоря, неординарный. Попросту говоря, – шальной. Будущая моя жена только ещё должна была – со дня на день – явиться на свет, а он уже растрезвонил всем своим друзьям-приятелям, что у него родился сын, которого назвали Слава. И когда вместо сына родилась дочь, деваться ему было уже некуда: вот так она и стала – и осталась – Славой.
Некоторая необычность этого её имени не то чтобы сильно её тяготила, но все-таки досаждала, вынуждая время от времени отвечать на этот, порядком уже поднадоевший ей вопрос: «Слава? Что за странное имя?» Был даже такой случай: в разгар космополитизма какая-то соседка поинтересовалась у моей тёщи: «С чего бы это, интересно знать, вы дали своей дочери еврейское имя?»
На подозрения соседей в её тайном еврействе моей жене было наплевать. Но не объяснять же каждому подробно про оригинала-отца.
А у нас в Литинституте, где я учился, была преподавательница марксизма-ленинизма – Слава Владимировна Щирина. Тоже – не Святослава и не Бронислава, а просто – Слава. И однажды я у неё спросил, откуда у неё такое имя. И она ответила: «Самое обыкновенное православное имя, есть в святцах», – о чем я тут же сообщил своей жене.
На самом деле Слава Владимировна Щирина, – как это позже выяснилось, – была еврейка, о чем я тогда не подозревал. Я и сейчас-то не всегда могу отличить еврея от нееврея или еврейку от нееврейки (если, конечно, еврей – не Михаил Аркадьевич Светлов, а еврейка – не Алла Гербер), а уж в те, юные мои годы, и вовсе не обладал этим нехитрым умением.
В общем, мы с женой поверили тогда Славе Владимировне, что имя Слава – самое обыкновенное православное, и что оно есть в святцах. Я, правда, с тех пор давным-давно уже про это забыл, но у жены в голове эта фраза, как видно, застряла крепко. И вот в ответ на вопрос Александра Исаевича она из неё вдруг и выскочила.
Но выскочила она из неё не случайно, потому что весь этот быстрый, короткий диалог, конечно же, имел весьма определенный подтекст.
– Слава? Что за странное имя? – спросил он.
«Еврейка, наверно?» – услышала она в этом его вопросе. И быстро отреагировала:
– Самое обыкновенное православное имя, есть в святцах.
Подтекст же, легко различимый в самом тоне её ответа, был такой: «А вот и нет! Ошиблись, Александр Исаевич!»
Тогда я, признаться, был сильно зол на жену, поскольку эта её выходка казалась мне ни в малой степени им не спровоцированной. Тогда – в отличие от жены – я был уверен, что никакого намека на её национальную принадлежность, а уж тем более с антисемитским привкусом, в вопросе Александра Исаевича не было.
Сейчас, увы, я думаю иначе.
Но – не будем забегать вперед. Всему свое время.
Покинув Славу, которая так и осталась лежать под своим пледом, мы с Александром Исаевичем ушли в другую комнату, и я стал названивать Миме.
Но дозвониться никак не удавалось: у Гребнёвых никто не брал трубку.
Я успокоил Александра Исаевича, сказав, что ждать нам наверняка придется недолго. Так оно и вышло. Но эти недолгие минуты ожидания для меня оказались довольно томительными. Все, что мог сообщить ему на интересующую его тему, я уже сказал. А вести с ним праздные, ни к чему не обязывающие, пустые разговоры мне, естественно, не хотелось.
О чем-то все-таки говорили... Не прекращая разговора, он несколько раз вынимал блокнот и что-то записывал, не забывая всякий раз извиниться предо мною. Я сказал, что и у Толстого читал, и по себе знаю, что мысль надо схватывать в тот самый миг, когда она к тебе пришла, иначе она потеряет свою силу, будет сформулирована уже гораздо менее точно, – вяло, расплывчато. Он объяснил мне, что дело совсем не в том. Вынимал блокнот и делал свои записи он вовсе не потому, что его осенила какая-то мысль и он боялся, что если тотчас же её не записать, она ослабеет. Обыкновенно у человека, сказал он, уходит восемь часов на сон, восемь часов на работу (кажется, он выразился как-то иначе, назвав эти восемь часов активным временем, что-то в этом роде). Остается, таким образом, ещё восемь часов, которые, как правило, уходят неизвестно на что. Так вот, сказал он, я не могу позволить себе такую роскошь, я стараюсь, чтобы у меня все время, остающееся мне от сна, все эти шестнадцать часов, были активными.
Разговаривая, я все время названивал Гребнёвым. Но слышал только долгие гудки. Александр Исаевич нервничал. И тогда вдруг меня осенило, что наверняка всё можно выяснить у Бахновых. Жили они с Гребнёвыми рядом – квартира к квартире. И не было на свете более близких друзей. Никаких секретов друг от друга у них, конечно, быть не могло.
Позвонив Бахновым и услыхав голос Нели, жены Владика, я, ничего не объясняя, спросил, можно ли к ним сейчас заглянуть на минутку. Да, конечно, – сказала Неля.
И мы пошли.
Когда она открыла нам дверь и узнала моего спутника, у неё подкосились ноги. Но, сохраняя – хоть и с трудом – самообладание, она провела нас в крошечный кабинет Владика. Первое, что сразу бросилось нам там в глаза, был большой, – как мне тогда показалось, огромный – фотопортрет Солженицына, глядящий на нас из застекленного стеллажа с книгами. Александр Исаевич цепким своим взором эту деталь интерьера, конечно, сразу углядел. По моим понятиям она должна была если не умилить, так хоть немного смягчить его. Но, как я теперь понимаю, она только усилила его неприязнь к «добродеям из членов СП», у которых достало смелости только на то, чтобы выставить у себя дома на всеобщее обозрение его портрет, но оказалось слишком её мало, чтобы опрометью кинуться защищать его.
Кстати, в том же «Теленке», спустя лишь несколько страниц после упоминания об этих презренных «добродеях», Александр Исаевич так объясняет, почему он сам не выступил в защиту Владимира Максимова, а до него – Синявского и Даниэля, а потом – и других преследуемых властями диссидентов:
А я не защищал и его, как остальных, всё по тому же: разрешив себе заниматься историей революции и на том отпустив себе прочие долги. И по сегодня не стыжусь таких периодов смолкания: у художника нет другого выхода, если он не хочет искипеться в протекающем и исчезающем сегодня.
Простая мысль, что такое же разрешение имеет право дать себе и какой-нибудь другой художник, ему в голову не приходила. Да он, конечно, и не мог представить себе, что среди этих самых «добродеев из членов СП» отыщется хоть один истинный художник. С какой стати вдруг может он там среди них оказаться?
Вспомнил это я – так, к слову. На самом деле в этом его убеждении я его ничуть не виню. Признаю, что у него были основания так про нас думать.
Вернусь, однако, к своему сюжету.
Так и не опомнившимся от внезапного появления «бога из машины» Неле и Владику он задал несколько коротких, быстрых вопросов, самим темпом своим и лаконичностью исключающих слишком многословные и не слишком вразумительные ответы. Но на первых порах никаких ответов не последовало: Неля ни за что не хотела сказать, откуда к ней с Мимой попал текст поэмы. Потом выяснилось, что для этого у неё были особые причины.
А цепочка была такая.
Тетрадь с рукописным текстом поэмы и с солженицынской правкой хранилась у жены Копелева – Раи. Рая отдала её своей сестре. Та – подруге. Подруга – Миме, а Мима, естественно, Неле (у них, как уже было сказано, никаких секретов друг от друга не было). Текст поэмы Неля перепечатала в двух экземплярах, а тетрадку с авторской правкой Солженицына они сожгли.
Подруга Мимы, передавшая ей тетрадку, была в это время тяжело больна, лежала в психбольнице. Поэтому Неля и не могла её назвать: молчала, как партизан на допросе.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?