Текст книги "Камера смертника"
Автор книги: Борис Рудаков
Жанр: Современные детективы, Детективы
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Вот, Володя, – кивнула секретарша в мою сторону, – познакомься, это Борис Михайлович, журналист из Москвы. Захвати его с собой в столовую, пока Воронежцев не приехал.
Володя Очкин оказался словоохотливым начальником отдела маркетинга. По сути, он со своими подчиненными занимался реализацией всего того, что производилось заключенными в цехах колонии. Я слушал его рассказы о продукции, цехах и уникальных мастерах, которых жалко отпускать на волю. Я несколько в ином свете теперь созерцал внутренние интерьеры административного здания. Что касалось деревянных дверей кабинетов, то теперь стало понятно, что все они изготовлены здесь же, в столярном цеху. И аляповатая резная дверь кабинета начальника колонии была гордостью здешнего мастера, который, увы, не имел представления о современных тенденциях в офисном дизайне.
Потолок коридора из подвесных дюралевых плиток был изготовлен, наверное, годах в семидесятых. Стены в столовой были расписаны масляной краской. Поблекшие березки и девушки в белых косынках среди них улыбались со стен тоже, наверное, уже очень много десятков лет. Такого же возраста была и ажурная металлическая перегородка с деревянными вставками между обеденным залом и витриной раздачи.
Самый главный вопрос я приберег на момент, когда мы наконец усядемся за свободный столик и примемся за еду. То, что я услышал, заставило меня чуть ли не облегченно расхохотаться в голос. Все оказалось до идиотизма простым; я, незнакомый с этой системой, не мог и предположить такого варианта. А генерал Коновалов в Москве не объяснил мне, что я еду не в колонию, где содержатся осужденные к пожизненному заключению. Это была обычная колония, просто в ней существовал отдельный блок для «пожизненников». Колония в колонии.
После обеда Очкин устроил мне экскурсию по производственной зоне. Наконец передо мной открылась дверь в иной мир, о котором я знал только понаслышке, по фильмам и чужим публикациям. Открылась она в прямом смысле, и именно та, что имела большой смотровой глазок и находилась на улице рядом с воротами и другой дверью с надписью «Караульное помещение».
Буквально с первых шагов я попал в мир решеток. Коротенький коридор за входной дверью заканчивался решеткой с дверью – точнее, небольшим решетчатым тамбуром, клеткой. В этой тесной клетке, рассчитанной, как мне объяснили, на троих человек, мы сдали в окошечко свои мобильные телефоны. Потом открылась противоположная дверь, и мы вышли на территорию колонии. Справа оказался еще один каменный забор все с той же колючей проволокой поверху, который отделял жилую зону от производственной.
И снова начались решетки. Вся территория состояла из отдельных блоков, разделявшихся решетками. В каждом блоке располагались цеха, склады, будки у входа, где торчали дежурные заключенные. Они обязаны были открывать и закрывать проходы. Кстати, те немногочисленные зэки, которые встречались на нашем пути, очень приветливо и старательно здоровались. Я поинтересовался, что это? Тоска по свободе, по общению со свежими людьми, с людьми с воли, оттуда, из-за стены? Оказалось, что это просто элемент дисциплины. Не поздоровайся заключенный – и он тут же загремит в ШИЗО, как здесь назывались штрафные изоляторы, а по сути карцеры.
Я добросовестно ходил по цехам, смотрел деревообрабатывающее оборудование, металлообрабатывающее оборудование, осматривал изготовленные двери и оконные рамы, дачные беседки, мусорные уличные контейнеры, швейные цеха. Я смотрел, слушал, а самого не оставляло тягостное ощущение. Все здесь было пропитано тоской, застарелой обидой, унижением, будничной серостью. Не было ощущения окружающей тебя злобы, это было скорее терпеливое тоскливое уныние.
Вот рядом строится группа заключенных. Их человек двадцать. Я постарался уловить что-нибудь в их взглядах. И ничего не уловил. Только равнодушие и привычную опаску при появлении человека в форме. Опаску получения наказания за что-то. Я вдруг понял, почувствовал суть выражения «тянуть лямку». Оно мне даже показалось очень близким по смыслу с его теперешним значением и значением, которое восходит корнями к временам бурлачества. Монотонно, угрюмо, терпеливо тянули и тянули бурлаки баржу, увязая по щиколотку в прибрежном песке, путаясь ногами в траве, спотыкаясь о коряги. Так же и здесь, как мне показалось, тянули и тянули свой срок зэки. Монотонно, угрюмо, терпеливо. Попадая в незнакомое мне ШИЗО за малейшую провинность, терпя унижения, возможно, третируемые всякими матерыми уголовниками.
На меня на самого нашло какое-то оцепенение. Я попытался стряхнуть его и понял, что поддаюсь общей атмосфере. Все-таки я очень впечатлительный человек. И день сегодня погожий, солнечный, и в столовой меня накормили сытно и в самом деле вкусно, – а вон как накатило! Зона…
К начальнику колонии я попал только ближе к трем часам. Старший лейтенант Очкин вел меня по коридору, когда около кабинета Воронежцева я увидел невысокого полковника в окружении нескольких человек. Часть из них была в «гражданке», но мне уже объяснили, что начальники цехов, мастера производства, еще кто-то – люди вольнонаемные и не являются офицерами.
Виталий Яковлевич приветливо протянул мне руку, когда я вошел к нему в кабинет. Все те же деревянные панели местного производства на стенах, все те же поделки зэков-мастеров на столе, на стене, на столике в углу. Все в этом помещении отдавало архаизмом, добротностью и прошлыми десятилетиями. Как будто веяния нового времени не дошли сюда, как будто этот изолированный мирок замер в момент его создания в прошлом веке и с тех пор монотонно и тоскливо крутится и крутится на месте, как пластинка в проигрывателе, когда игла давно уже соскочила с дорожек.
И сам хозяин кабинета был как будто из того мира. Приветливый добродушный дядька, которому сильно за пятьдесят, с заметным брюшком и лысеющим черепом. Кисти рук с рыжими волосками были какими-то промытыми, ухоженными. И лежали они на крышке стола уверенно, основательно. И серые глаза, которые смотрели на меня из-под густых бровей, были добрыми, с покровительственным взглядом.
Если бы не этот кабинет, если бы не полковничьи погоны на плечах Воронежцева, не заборы, решетки и колючая проволока за окном, то вполне можно было бы отнестись к внешности начальника колонии как к чему-то естественному. Но о заборах, проволоке, сотнях и сотнях людей в черных робах я помнил. И еще понимал, что добродушные, приветливые дядьки полковниками не становятся. И все, что я вижу перед собой, – не более чем напускной образ. Эдакий Пал Палыч Скороходов из фильма «Джек Восьмеркин – американец», которого замечательно сыграл Лев Дуров. Добрейший человек, так радеющий о благе ближнего, буквально последнюю рубашку не жалеющий, – и тем не менее крепкий кулак, зажиточный разворотливый хозяин.
Моя профессия учит хорошо разбираться в людях. И я сразу понял, что под маской приветливого добряка скрывается именно такой «кулак». И маска эта сформировалась потому, что у него всегда все работает, крутится и вертится так, как надо. Работнички трудятся, механизмы исправно гудят, а хитрые схемы, неизбежные для того, чтобы хозяйство процветало, а хозяин был сыт и доволен, тоже исправно работают. И не сладко приходится тому, кто в этом хозяйстве идет против хозяина…
Мы обменялись обычными фразами о том, как я добрался, о том, что производит колония, какие уникумы тут иногда отсиживают свой срок. И все это под чаек и печенье, которые принесла миленькая секретарша-прапорщик. Приличия были соблюдены, и разговор, наконец, повернул в нужное мне русло.
– У меня их тут сто пятьдесят шесть душ, – покивал полковник. – Сидят, конечно, в отдельном блоке, под особым режимом, спецучасток ПЛС охраняет свой караул, работают там свои инспектора-контролеры. Место это, скажу я вам, не для слабонервных. Как у тебя с нервишками-то у самого?
– Не жаловался, – пожал я плечами и тут же нарвался на пристальный взгляд полковника, в котором были твердость и беспощадность, до того скрываемые напускной приветливостью и добродушием. И мне стало не по себе.
– Значит, ты хочешь статью про них написать?
– Хочешь… – хмыкнул я. – Тут дело не в этом, Виталий Яковлевич. Журналист – он тот же солдат, только средств массовой информации. Он идет туда, куда его посылают, и пишет о том, о чем велят. Поступил заказ на такую статью – и послали меня, потому что я его могу выполнить. А насчет «хочу»… Наверное, хочу. Тут вы правы, потому что я не был бы журналистом, если бы меня не заинтересовала тема. И статья будет не о них, не о вас, а о явлении, о ситуации, когда отменена смертная казнь и когда она заменена пожизненным заключением. Конечно, и о людях, которые его отбывают, но и об условиях их жизни…
– Люди, говоришь… Это не люди, Боря. По разным причинам они совершили то, за чтоих осудили. Может, кто и был до этого человеком, плохим, но человеком. А тут у нас, на спецучастке, людьми не остаются. Охране, и той трудно людьми оставаться, а уж заключенным… Зря вы все это затеяли. Я, конечно, ослушаться не могу, коли в Москве приняли решение пойти вам навстречу. Только вот что я тебе, Боря, скажу: смотреть ты можешь, впечатления свои записывать можешь, а вот приказать своим людям отвечать на твои вопросы, извини, не могу. И у заключенных есть свои права, как это ни парадоксально. Фотографировать их, спрашивать зэков без их согласия ты права не имеешь. Даже фамилии называть.
– Это я понял. Мне Коновалов объяснял в Москве. Я, Виталий Яковлевич, не буду называть номера вашей колонии и места ее расположения, потому что эти данные никакой роли в статье не играют. Она просто одна из нескольких, и неважно, о какой именно я буду писать. И ни одной настоящей фамилии в статье не будет, об этом я сразу скажу в тексте. Ни вашей, ни ваших подчиненных, ни заключенных, если они даже и согласятся, чтобы я их личные данные озвучил.
– Вот это правильное решение, – одобрил полковник.
– Пытаюсь понять, – не очень весело усмехнулся я. – А скажите, Виталий Яковлевич, вы застали те времена, когда смертные приговоры приводились в исполнение?
– Я, Боря, тридцать четыре года в этой шкуре, – вздохнул полковник и задумчиво посмотрел в окно. – Как политехнический институт окончил, так и пошел работать в эту систему. Начинал лейтенантом в производственном отделе в Управлении, а теперь вот… вот здесь. Много чего сам видел, много чего рассказывали. Лично знаю двоих, кто приговоры в исполнение приводил. Точнее, знал.
– В смысле?
– В смысле, что нет их уже, Боря. Долго с этим грузом на душе не живут. Один спился и замерз зимой в подворотне. А второй от рака умер. Только намеков у него с молодости на рак никаких не было. Ни у него самого, ни в родне. Слышал, говорят, что все болезни от нервов. У нас все считают, что если бы он палачом не поработал, то никакой рак у него бы и не открылся.
И Воронежцев стал рассказывать о том, что он знал по службе о смертных казнях. Не о том, как приводился в исполнение приговор – неважно, караульный взвод во дворе или пистолетный выстрел в затылок. Кстати, о способах он и не говорил. А рассказывал, как поставлена была процедура в целом. Как офицеру, приводящему в исполнение приговор, давалось время на подготовку. И делалось это единственным способом – ему передавалось для ознакомления дело приговоренного.
Если разобраться, то с точки зрения абстрактного человека в этом большой необходимости не было. Какая разница, за что его нужно казнить? Если суд приговорил – значит, есть за что. Твое дело – застрелить этого человека, и всё. Но люди, составлявшие систему исполнения наказаний, понимали, насколько это психологически трудно. И предоставленное для ознакомления дело выполняло роль стимулирующего психогенного препарата. Палач должен был понять, что совершил приговоренный, должен был осознать всю меру зла, которое стоит за его деянием, объем горя, принесенного конкретным людям или государству. Это помогало чувствовать себя не убийцей, а рукой правосудия, выработать не просто чувство ненависти к тому, кого он должен будет убить, а именно осознать свою роль вершителя справедливого наказания.
И все равно, как следовало из рассказа, палачи долго не работали. Их вовремя освобождали от этой работы, опасаясь, чтобы человек не сломался. А кто знает, что внутреннего надлома не произошло, если нет внешних признаков? И мог ли вообще этот внутренний надлом не произойти? Особенно если учесть, что осужденному объявляли о времени и часе исполнения приговора, если учесть, что когда его вели на казнь, он об этом знал. Кто может представить себе состояние человека, которого ведут на казнь? Только тот, кто был этому свидетелем. Свидетелем реакции приговоренного, а они ведь бывают разными, независимо от того, каким злодеем, каким вурдалаком был преступник.
Кто видел эти истерики, кто видел глаза обреченного человека, тот, говорят, до конца своих дней от этих воспоминаний не избавится. А если финалом всей этой ужасной сцены будет еще и твой выстрел? Если в финале всего этого будет кровища, дергающееся в конвульсиях тело? И если ты не можешь не смотреть, а обязан вместе с врачом убедиться, что приговоренный мертв, что приговор приведен в исполнение?
И кто, кроме этих капитанов и майоров, нажимавших на спусковой крючок, знает, что не приходилось делать повторного, контрольного выстрела, потому что после первого выстрела не было гарантии… Смотреть на сделанное тобой и стрелять еще раз. Может, отработанная процедура казни и гарантировала стопроцентную эффективность одного выстрела. А если нет, а если случались ошибки? А если просто по инструкции положено стрелять во второй раз?
Все, что я узнал от начальника колонии о смертных казнях, привело меня к раздвоению личности. Стоп, сказал я себе, а ну-ка давай без соплей абстрактного гуманизма. Перед тобой картина, как государство вообще борется с преступностью как с явлением. И тут же вторая моя половина, которая как раз и была вся в этих соплях, заявила, что нет государства вообще, а есть конкретные люди, которые принимают конкретные законы. А есть конкретные люди, которых этот закон карает. И есть конкретные люди, которые действуют от имени закона, исполняя его. Живя в обществе, нельзя быть свободным от него, – эту аксиому выдумал не я. Если ты родился в этом государстве, то ты обязан быть его гражданином со всеми вытекающими из этого для тебя последствиями. Если тебя не устраивают законы, само государство, то у тебя два выхода: либо противостоять этому государству, бороться против него, противостоять его верхушке за иные законы, которые тебе ближе, либо покинуть это государство. Пардон, есть и третий выход – помалкивать в тряпочку и жить.
С этих позиций все выглядит нормальным, но есть и моральная составляющая. Во-первых, право лишать другого человека жизни, решать, кто должен жить на свете, а кто не должен. А во-вторых, заставлять своих законопослушных граждан выполнять грязную, ужасную работу, которая калечит их морально. Это их долг перед государством? Да. Они берутся за эту работу добровольно? Да. По убеждению? А вот тут я засомневался, а Воронежцев мне ничего вразумительного не ответил.
Молодые люди идут в армию, в спецназ, в полицию не потому, что там хорошо платят или есть колоссальные льготы, которые могут привлечь. В армии стали снова хорошо платить только в последнее время, а в полиции до этого еще далеко. Значит, идут, зная, что там, может быть, придется воевать, стрелять, убивать, но мотивируются только романтикой. Какая, к чертям, романтика в работе палача? Видимо, все же были там какие-то надбавки, иные сроки выслуги, которыми можно было в государственные палачи заманить офицера. С одной стороны, хорошо, что было чем заманить, а с другой – людей просто покупали, зная, что в нашей стране за деньги многие готовы на многое. Не особенно заботясь о последствиях для себя.
Я понял, что меня занесло в такие дебри, в которых многие современные мыслители-гуманисты и прогрессивные политические деятели ворочались, как слоны в посудной лавке. И все потому, что на эти вопросы не существует однозначных ответов. Опять же если вспомнить, что ты отец, что у тебя малолетняя дочь, а на свете ходят педофилы. Получалось, что как отец, как простой обыватель я за категорическое истребление всякой нечисти физически. Но потому и стало нарицательным мнение обывателя, что направлено на себя лично, на свой мирок, ограниченный стенами своей кухни и кухонными разглагольствованиями.
А как журналист, как гуманист и просветитель, я обязан быть противником смертной казни, потому что это пережиток доисторических времен, потому что это нецивилизованно. И я понял, что готов на компромисс – не убивать, так навечно изолировать от общества. Тягостно, уныло, свихнуться могут они в этих камерах, решетках и заборах? Пусть радуются, что не шлепнули, пусть радуются, что им удалось избежать этих страшных минут, когда тебя извещают, что в шесть часов утра тебя казнят, когда у тебя впереди ночь наедине с собой и своими ожиданиями, когда путь из камеры до места казни становится душераздирающей пыткой, потому что тебя разрывает на части древнее, как первобытный бульон из аминокислот, желание жить…
От начальника колонии я вышел полный брезгливо-снисходительного чувства к тем, кто содержится в спецучастке ПЛС – пожизненного лишения свободы.
Камуфляжный костюм на парне, который представился мне, скажем, Сергеем, сидел плотно, как влитой. Не курит, не пьет, занимается спортом, женат, есть сын. На все эти вопросы контролер отвечал односложно, с улыбкой. Раньше работал в другой зоне, серьезной, где содержатся только осужденные пожизненно. Я слушал ответы, а сам не мог оторвать взгляда от глаз Сергея. Вроде и шутит, улыбка то и дело набегает на лицо, а взгляд не меняется. Все то же болезненное напряжение. Я такие глаза встречал в больницах у людей, которые лежат, разговаривают с тобой, даже шутят, но при этом стараются превозмочь мучительную боль. Мы сидели в караульном помещении и беседовали.
– Острых ощущений? – Сергей чуть опустил лицо, и мне показалось, что коротко остриженные жесткие волосы на его темени шевельнулись. После короткой паузы он добавил: – Этого добра я испытал столько, что на несколько жизней хватит.
– А что ты сам чувствуешь, изо дня в день находясь среди смертников?
– Смертники – это точно, – без усмешки ответил Сергей. – Мы их так называем по привычке, но по сути они смертники. Зона для смертников – это серьезное испытание для любого, кто окажется по ту сторону колючей проволоки. И для тех, кто тут служит, и для тех, кто сидит. Понимаете, восприятие жизни меняется. Вы там еще не были?
– Нет, я только вчера приехал, с начальством вашим встречался. На промзоне был, цеха смотрел…
– Ну, это вы в раю были, – покачал Сергей головой.
Я с сомнением посмотрел на парня. Сидит вроде спокойно, уверенно, а вещи говорит страшные. Что это он? Кичится тем, что у него самая трудная на свете работа? Или уже надлом наметился? А выглядит сильным человеком… Может, «на публику работает»? Знавал я таких еще по армии и после. Есть такие любители потравить байки на тему «знаешь, где я служил» и «не приведи господь кому еще испытать то, что я испытал». Меня самого по молодости подмывало о службе подзагнуть.
Кстати, здесь, в колонии, я испытал кое-какие чувства, знакомые мне по службе на флоте. Я ведь три года отбарабанил. Шесть месяцев, правда, в «учебке», а вот два с половиной года в железной коробке БПК – большого противолодочного корабля. Везде сталь: и под ногами, и над головой, и стены вокруг. Поначалу на психику очень действовало, но постепенно служба наладилась, нервы в порядок пришли. А ведь там тоже без команды ни шагу, и дисциплинка не дай боже. Но мы находили отдушины. Как ни странно покажется тем, кто не служил, но именно от монотонной рутины и тоски по дому отвлекали боевые дежурства. А еще тренажерный зал. Так что мои бицепсы и мощный торс остались еще с флота. У нас это называлось «умерщвлением плоти».
– У нас тут одинаковые шансы «съехать с катушек», – продолжал говорить Сергей, – и у зэка, и у охранника. Вы сейчас это ощутите на себе, что не в зону входишь, а в другой мир. Это как вход в ад, а мы нужны, чтобы черти не разбежались.
– И отношение к ним соответственное?
– Конечно, соответственное. Если за людей их будешь держать – сам не выживешь.
– Бывает, что и не сдержишься? – попытался я намекнуть.
– Нет, бить, издеваться запрещено категорически, – серьезно ответил Сергей. – Да и не станет этого никто делать.
– Почему?
– Сами поймете. Вот побудете там часок-другой – и поймете. Главное – думать о них как о людях невозможно. Да и нельзя. Сегодня пожалеешь, завтра – в глаза заглянешь, послезавтра – дрогнешь, повернешься спиной… И все. Это дрессировщик в цирке может себе позволить к хищнику спиной повернуться. Но там он своего тигра или льва вырастил, с рук кормил. Там хищник может напасть по вполне объяснимым причинам, и их очень мало, этих причин. А у нас все гораздо хуже. Нам смертельно опасно вообще поворачиваться к ним спиной.
– И что же, ни у кого из охраны, из контролеров нет ни капельки сострадания? Ведь есть, наверное, и раскаявшиеся?
Сергей так нехорошо улыбнулся, что у меня возникло непроизвольное желание отодвинуться даже от него.
– Если они почувствуют в тебе слабину, то опомниться не успеешь.
– Нападут?
– Могут даже без физического воздействия обойтись, просто начнут душу выматывать – здесь этому искусству быстро учатся. Если в тебе слабина есть, то служить здесь лучше не суйся. Через пару лет в такой атмосфере станешь готовым клиентом для психушки. Нельзя тут относиться к заключенным как обычно. Потому что это не люди. И не звери. Это хуже.
Я слушал то, что сейчас говорил мне Сергей, и пытался относиться к его словам скептически. Но в то же время уже чувствовал, что мой скепсис улетучивается и улетучивается. Наверное, мрачность его рассказа накладывалась на мрачность моих ощущений. И даже не эмоциональных – я уже физически ощущал, что сквозь тоску и унылость колонии просачивается что-то зловещее, угнетающее своей безысходностью, обреченностью. Что-то давящее, как бетонная плита. И еще – огромное напряжение, боль.
Почему-то мне вспомнилось прочитанное ранее об аде. Некто высказывал свое мнение, что в аду грешники испытывают отнюдь не физические муки. Этот некто полагал, что ад есть именно чистилище в полном смысле этого библейского понятия. И очищающий огонь отнюдь не физическое пламя, а огонь внутренний, сжигающий, а точнее жгущий, изнутри. Грешники в аду очищаются, претерпевая муки душевные, муки раскаяния, сожалея о содеянных при жизни грехах. И вспомнилось мне все это, как я теперь догадался, именно потому, что я физически ощущал душевные муки, эмоциональный негативный накал, который исходил именно отсюда – из-за трехметровой стены спецучастка ПЛС.
Сергей провел меня все через тот же стандартный предбанник. То же окошечко, куда я сдал мобильник, паспорт. Опять мысленно пробежал по своей одежде, вспоминая, нет ли при мне чего режущего и колющего. Опять получил жестяной жетончик, опять под действием электропривода отъехала дверь из толстых железных прутьев. И опять, как и в прошлый раз, когда меня водили на экскурсию на промзону, мне предстояло шагнуть на территорию зоны, но теперь уже другой. И я замер на месте. Сергей обернулся и уставился на меня, ожидая, когда я выйду следом, а я не мог сделать этого последнего шага, после которого со зловещим стуком встанет на место тяжелая решетчатая дверь и отсечет меня от остального мира.
Черт бы побрал мою эмоциональность! Я опять очень остро ощутил, что для преступников, совершивших тягчайшие преступления, все, что было до этого порога, – было еще жизнью. Там оставался процесс следствия, там были камеры СИЗО, была машина, возившая их на суд, пересылка, поезд. То есть все это было еще частью человеческого мира. А вот то, что они наверняка осознавали на этом (или другом, через который их сюда вводили) пороге, – что это всё, что это навсегда, что это окончательно и бесповоротно. Что отсюда им дороги назад нет, что здесь они проведут остаток своих дней. Мне стало жутко.
Lansciate ogni asperanza voi ch’entrate – оставьте всякую надежду, сюда входящие! Такую надпись разместил над воротами, ведущими в ад, великий флорентиец Данте Алигьери. И написал он свою «Божественную комедию» примерно в моем возрасте. Экскурсия в ад? Ну, что же, такая у меня работа! И я сделал шаг вперед.
Все то же, все те же неприметные вышки, которые мне запретили фотографировать, та же контрольная полоса по периметру для патрулирования. Услышав лай собаки, я вспомнил, что пару дней назад вычитал афоризм: «Друзья человека стерегут врагов человечества». И сказано это было применительно к спецзонам. Вспомнил я это, потому что увидел перед собой не совсем то, что ожидал. Не типичный концлагерь, какими их показывали в фильмах, – хотя там, говорят, на территории охраны тоже были цветники. То, что предстало передо мной, было больше похоже на общежитие или старые, виденные на фотографиях ЛТП для алкоголиков.
Пара кирпичных домов очень старой, но крепкой постройки, хозяйственные строения, ухоженные цветочные клумбы под окнами. «А ведь их из окон камер не видно», – подумал я. Но потом до меня дошло, что цветы эти не для заключенных, а для администрации. Может, для душевного комфорта обслуживающего персонала и охраны, а может, для начальства и комиссий. Я таращился по сторонам, и до меня дошло, что Сергей что-то мне говорит.
– Приспосабливаются, кто как может и у кого какая натура.
– Интересно, и как же? – заинтересовался я.
– По-разному. Кто-то в религию ударяется, к богу обращается. А другой начинает работать в две смены, чтобы занять не только руки, но и мозг. Все-таки, когда что-то руками делаешь, часть сознания на процесс переключается. Ну, а есть такие, что живут надеждой, что через 25 лет после начала отбывания наказания дело пересмотрят и все-таки появится шанс обрести свободу.
Я остановился и нацелил фотоаппарат на здания. Сергей остановился и с каким-то неодобрением стал смотреть на меня.
– Вы что? – спросил я. – Мне сказали, что можно фотографировать.
– Я знаю, – поморщился Сергей. – Только… вы не застали тех времен, когда была мода фотографироваться на кладбищах с гробом умершего? А я видел такие фотографии. Тягостное зрелище. Всю жизнь хранить фото трупа и лица людей со скорбными минами, с выражением горя на лице… Такой негатив, и дома хранить! То, что вы фотографируете, тоже чем-то труп напоминает. Не надо горе и беду снимать.
– Увы, Сергей, но это часть моей работы. Да и на стены я их вешать не собираюсь.
Сергей посмотрел на меня без всякого выражения. Ясно, что моя неуклюжая попытка пошутить до него не дошла.
– Вас предупредили, что заключенных без их согласия тоже фотографировать нельзя?
– Да, конечно, – вздохнув, проговорил я обреченно.
Я это помнил. Разрешение требуется получать в письменном виде и обязательно заверять в администрации. Сергей в который уже раз предупредил меня, чтобы я не поддавался иллюзии безропотности, видимого послушания и готовности выполнять требования контролеров. Каким бы дисциплинированным и кротким ни выглядел среднестатистический осужденный, абсолютное их большинство в курсе, что имеют право на приватность.
– Есть у нас такие любители, – серьезно сказал он мне. – Так и норовят поконтактировать с приезжим журналистом. Только условия ставят: пара блоков сигарет и пара пачек чая. Но вы особенно не торопитесь, приглядитесь сначала, а то так и будете в продуктовую лавку бегать. Ничего путного они вам не скажут. Вы сами поймете, кто и что здесь собой представляет. Пойдемте, я покажу вам прогулочный дворик.
Ассоциации человека, который привык писать, человека, который в каждое слово привык вкладывать свой смысл, тот, что навевался эмоциями, воспоминаниями, образами… Для меня слово «дворик» в первую очередь имеет два образа. Стена бревенчатого дома, завалинка, цветущая яблоня неподалеку; чисто выметено, тележное колесо у верстака, сетчатая дверка курятника; ну и на завалинке дедок в старой ушанке, валенках и с огромной самокруткой. Или второй образ из далекого детства: старые, послевоенной постройки трехэтажные дома, стоящие буквой «П»; тут же разнокалиберные сараи, веревки с бельем, старый «Запорожец», неизменный стол, на котором мужики рубятся в домино, и у подъезда лавка с бабульками.
Ан нет, дворики бывают разные, в том числе и «прогулочные». То, что я увидел, поднявшись с Сергеем по металлической лестнице в три пролета, не наводило на мысли о безмятежном покое теплого летнего вечера, «золотых шаров» в палисаднике и стука домино по жестяной крышке стола. Перед моим взором предстал угрюмый и зловещий большой каменный колодец. А внутри он поделен решетками на десяток клеток. На меня как будто даже пахнуло запахом зверинца. И все это сооружение забрано сверху толстенной решеткой и очень частой сеткой. Вот оно, сказал я сам себе, расхожее представление о небе в клеточку. И в крупную, и в мелкую.
– Значит, им разрешено гулять?
– Да, – кивнул Сергей. – Каждый осужденный имеет право на одну прогулку в день.
– Имеет право? – удивился я, не в силах оторвать взгляда от этого зверинца под открытым небом. – Вы хотите сказать, что…
– Что насильно не выводят, только по желанию. Не хочешь на свежий воздух – сиди в камере. Посмотрите вон туда. Видите? Там есть турники, штанги и брусья. Даже теннисный стол, только его пока не отремонтировали. На прогулку у осужденных отведено 90 минут.
Вот, значит, что у них тут понимается под прогулкой. А чего я, собственно, ожидал? Что приговоренных к пожизненному заключению безвылазно держат в камерах?
– Послушайте, Сергей, – спросил я, налюбовавшись на прогулочный загон, – а вы в курсе, как смертников содержат за границей?
– Слышал. В Интернете читал. На Западе им устраивают чуть ли не спортивные состязания. Где-то, не помню где, на лето монтируют даже небольшие бассейны; где-то разрешают кататься по территории на велосипедах… Судя по фотографиям, у них зона больше напоминает коттеджный поселок эконом-класса.
– Да, что-то они там с гуманизмом перебарщивают, – согласился я. – Очень трепетно на Западе относятся к правам человека. Если в живых оставили, то обязаны создать условия для проживания. Вы своих подопечных видите в таких курортных условиях?
– Не дай бог дожить до таких нововведений, – буркнул Сергей не оборачиваясь. – Ну, пойдемте в жилой корпус. Распорядок строгий. Подъем в 6 утра. Умывание, зарядка, завтрак. Кто работает, тот по распорядку выходит на работу.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?