Текст книги "Бриллианты и булыжники"
Автор книги: Борис Ширяев
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Об «охотничьих рассказах» и им подобных, заполняющих беллетристический отдел последних номеров «Возрождения» говорить не стоит. Отдел воспоминаний, как всегда, необычайно богат, переполнен и даже наползает на соседние отделы. Но погружаясь в его глубины, читатель не может отделаться от преследующего его вкуса жеванной мочалы. Исключение составляют нежные, тонкие кружева, сплетенные А. В. Тырковой-Вильямс – «То, чего больше не будет». Образ прекрасной души русской девушки чарует с этих страниц, но невольно приходит на ум горькая мысль: сколько таких прекрасных душ русских девушек вовлек в себя и погубил революционный «прогрессизм»? Ответ дает сама А. В. Тыркова, рисуя портреты своих подруг того времени, например, Н. К. Крупской, и радостно видеть, вглядываясь в мышление и деятельность А. В. Тырковой наших дней, что кое-кто из них всё же уцелел на пути ложных солнц.
А вот, в литературно-критическом отделе «Возрождения» № 19 виднеется привлекающая внимание статейка Н. Ульянова[28]28
См. о нем в Приложении «Литераторы-эмигранты».
[Закрыть] о Гумилеве. В ней автор всеми силами тужится доказать, что властитель дум современной русской патриотически-мыслящей молодежи по обе стороны Железного занавеса – сам не русский поэт, не патриот России, не монархист, не верующий в Бога, не… довольно перечислять все «лишенства» Н. С. Гумилева, на которые не поскупился Н. Ульянов.
Доказательства и аргументы Н. Ульянова лаконичны и убедительны:
– Не верю! Хоть и писал так Гумилев, а я, Ульянов, не верю!
Возражать на них, конечно, не приходится, но статейка интересна в сопоставлении с главами из романа «Атосса» того же автора, шедшими в том же «Возрождении»[29]29
Вышел отдельным изданием в 1952 г. в издательстве им. Чехова.
[Закрыть]. Фабулу этого довольно пошленького приторно-эротического романа автор развертывает на фоне похода персидского царя Дария в Скифию. Аллегории ясны до грубости. Дарий – Гитлер, скифский царь Скопасис – Сталин, перешедший к Дарию скифский князек – ген. Власов. Скифский Сталин вырисован автором, как жестокая, но подлинно национальная непобедимая сила. Дано много аллегорических деталей, вплоть до «земледельческих скифов» (колхозников), встречающих Дария-Гитлера хлебом-солью и попадающих позже в скверную историю. Страницы 50–51 в № 17 дышат явной угрозой по адресу тех, кто осмелится восстать против национального вождя Скопасиса-Сталина.
Эти главы романа помогают понять и побуждения автора в отрицании им национального значения Н. Гумилева.
В редакционной сноске к статейке Н. Ульянова о Гумилеве отмечен его «оригинальный подход» к теме. Против этого возражаем: современная советская пропагандная литкритика «развенчивает» Гумилева точно тем же способом и теми же аргументами. Оригинальности в статейке Н. Ульянова нет.
«Наша страна» (рубрика «По страницам журналов»),
Буэнос-Айрес, 24 мая 1952, № 123. С. 6
Излом и вывих«Марина Цветаева поглощена всецело тем, чтобы изумлять читателя своей талантливостью и брать с него дань удивления, ничего взамен не давая. Сказать Цветаевой нечего. Ее искусство похоже на зияющую, пустую каменоломню. И не случайно лучшие, самые удачные ее стихи были посвящены великому фокуснику Казанове».
Так характеризует поэзию Марины Цветаевой И. Тхоржевский в своей замечательной работе «Русская литература»[30]30
Издана в Париже в 1946 г.
[Закрыть], причем помещает эту характеристику в главе «Женщины-писательницы в России», а не в разделах, посвященных развитию русской поэзии, как таковой. А ведь И. Тхоржевского ни в коем случае нельзя причислить ни к поэтам, ни к литературоведам «консервативного» направления, отстаивающим общепринятые и закрепленные традицией литературно-поэтические формы. Наоборот, он жадно ловит всё новое, свежее, проявляющее себя в русской литературе, но его тонкий вкус и глубокая эрудиция позволяют ему почти всегда безошибочно распознавать подлинные ценности в новизне, отделяя их от псевдоценностей, новизны во имя новизны, неоправданного фокусничества, жонглирования словом и, что еще хуже того, порчи этого слова, снижения его внутренней и внешней красоты.
Сказанное И. Тхоржевским о стихах Марины Цветаевой полностью применимо и к ее прозе. В ней также доминирует стремление изумлять, поражать читателя и также отсутствует глубина содержания, насыщенность сердца автора. В прозе ей также нечего сказать.
Но вместе с тем книга «Проза» Марины Цветаевой, выпущенная издательством им. Чехова, сама по себе говорит о многом помимо воли ее автора и особенно ценна в сопоставлении с его личной и творческой жизнью.
М. Цветаева принадлежит к поколению революционного перелома всего бытия России в целом и мерности развития ее творческой интеллигенции в частности. Она человек не пути, но распутья, бездорожья и безвременья. В юности ею впитаны и восприняты всем ее существом наркотические туманы пресловутого «серебряного века» русской лирики. В их дымке вся окружавшая талантливую девушку жизнь претворилась в вереницы неясных призраков, а подлинная окружавшая ее реальность утратила в ее представлении четкость своих форм, свежесть и определенность красок. М. Цветаева видела жизнь не такой, как она есть, но такой, какой она хотела ее видеть, хотела не волевым устремлением свободного человека, но зигзагом девичьего каприза. Таким же капризом определялось и ее отношение к слову, к сочетанию слов, к их содержанию. Отсюда стремление к изыску, излому, неизбежно повлекшим за собой вывих, смертельную для творческой личности травму. Вывихи словесной формы, вывихи ее идейного содержания, вывихи духовных устремлений, там, где они все-таки были, громоздились в клубах безыдейных словесных туманов, против которых неутомимо боролся современник М. Цветаевой и властитель дум современной русской молодежи по обе стороны Железного занавеса – Николай Гумилев.
Один маленький бытовой эпизод, рассказанный самою Мариной Цветаевой, как нельзя лучше иллюстрирует этот вывих. Будучи шестнадцатилетней девушкой, М. Цветаева обрила себе волосы исключительно для того, чтобы оправдать… ношение ею чепца, а чепец, которого в те годы никто не носил, служил ей для рисовки своею оригинальностью, вернее оригинальничанием, для осуществления в быту всецело владевшей ею формулы: «У меня всё не так, каку других». Эта формула была ее девизом, и она осталась верна ему до последних дней жизни.
Какая душевно здоровая девушка лишила бы себя атрибута естественной красоты ради бутафории сомнительной красивости?[31]31
Сестра поэтессы Анастасия иначе расставляет акценты: «Уже давно Маринины нечаянно покрашенные волосы стали менять оттенки от желтого и морковного к зеленоватому, и, наконец, Марина обрила голову. По чьему-то совету полагалось ее брить десять раз – тогда могли они завиться. И Марина надела черный шелковый чепец с маленькой оборкой, очень ей не шедший. (Об этом чепце упомянуто в стихах М. А. Волошина, посвященных им ей после знакомства, после выхода ее первой книги – «Вечерний альбом».) Цветаева А. И. Воспоминания. М., 1971, с. 400.
[Закрыть]
Революция, как казалось тогда многим, широко открыла двери для творчества поколения М. Цветаевой, разделявшего в той или иной мере ее стремления к новому, к тому, чтобы все, в том числе и чувство и выражение его в слове, было бы иным, было бы «не как у людей прошедшего». В первые катастрофические годы толпы поэтов и поэтиков заполняли эстрады литературных кружков и поэтических кафе типа «Домино», «Стойла Пегаса», «Бродячей собаки», а за неимением в революционном государстве бумаги декламировали с этих эстрад свои стихи или то, что они называли стихами. Возникло множество новых «измов»: кубизм, эстернизм, имажинизм, ничевокизм…
Всё дозволено, было бы оно лишь тем, чего не было раньше в поэзии! Одна из сверстниц и соратниц М. Цветаевой того времени, «поэтесса» Хабиас[32]32
Нина Петровна Комарова, псевдоним Хабиас (1892 – ок. 1943), поэтесса-футуристка, с репутацией «Баркова в юбке»; в 1921 г. отсидела два месяца в Бутырке за нецензурные публикации, в 1937 г. арестована и осуждена по обвинению в антисоветской агитации, умерла в ссылке.
[Закрыть] дошла в своем стремлении к «новизне» до того, что декламировала с эстрады столь непристойные стихи, что у специалистов в словотворчестве этого рода, бывших в зале матросов раскрывались рты. Вождем этой банды был идеолог и центральная фигура «серебряного века», поэт с крепко установившимся именем Валерий Брюсов.
Но до грубых крайностей «новизны» М. Цветаева не доходила. Она была слишком изыскана и эстетически воспитана для того, чтобы настолько снизиться, а кроме того, слишком ценила себя и, что главное, любовалась собою. Любовалась постоянно, беспрерывно, как любуется и в своей книге «Проза». В этой книге Марина Цветаева описывает свои встречи и разговоры с некоторыми действительно выдающимися представителями творческой русской интеллигенции того времени, но девять десятых этих описаний она берет себе, своему отражению в измышленном ею же зеркале, оставляя своим партнерам лишь одну десятую, характеризуя их не самих по себе, но их отношение к ней.
Однако одно самолюбование никого удовлетворить не может, особенно молодую талантливую женщину, стремящуюся к широкой известности. Эта неудовлетворенность постигла и Марину Цветаеву в последующие годы, когда пафос революции сменился ее серыми буднями, а толпы жаждущих новизны поэтиков были вместе с их эстрадами сметены вступившей в свои права социалистической принудиловкой. Поэт, какого бы калибра он ни был, должен был или стать на службу коммунистической пропаганды или кануть в безвестность, а то и того хуже – в концлагерь, как Клюев, или в петлю, как Есенин.
Марине Цветаевой посчастливилось: она попала в эмиграцию, где, несмотря на все бытовые тяготы российского рассеяния, творческое развитие было относительно свободно и во всяком случае свободно для последышей «серебряного века», к числу которых принадлежало большинство поэтов эмиграции. Здесь Марина Цветаева снова обрела некоторую почву, но как далека была эта почва от подлинной русской почвы, питавшей беспримерную и своей красоте, глубине и силе пушкинскую линию русских поэтов, певцов ясного чувства и ясной мысли, выраженных в их, ясным ритмом построенных, столь же ясных словесных сочетаниях. Оставаясь самой собой, Марина Цветаева и в поэзию эмиграции принесла тот же свой вывих. Он же – и в ее прозе: вывих синтаксиса и построения фразы, вывих морфологического строения слова, вывих мысли, питающей это слово, вывих чувства, его породившего.
Дурман, воспринятый в юности, не дал этому поколению и в его зрелости возможности нащупать подлинную твердую почву, слиться с ней и впитать из нее здоровые соки для насыщения ими своих творческих форм. Прямой и неизбежный путь для таких блуждающих – безнадежный пессимизм, поглощение окружающей их пустотой. По этому пути пошли многие, даже Г. Иванов, скатившийся до концепции:
Трубочка есть. Водочка есть.
Всем в кабаке одинакова честь.
Но Мария Цветаева не скатилась в «кабак». Подобная вульгаризация ей претила. Порывом последних сил она попыталась вырваться из захватившей ее пустоты и слепо, руководимая лишь племенным инстинктом, метнулась назад, в подсоветскую Россию, надеясь там пробиться к творческому зерну русской души сквозь сковавшую его кору революционных наслоений. Это сделать Марине Цветаевой не удалось, не по силам было, и она погибла.
«Мы из калек», признается талантливый, быть может, талантливейший из сверстников М. Цветаевой, Борис Пастернак. Искалеченные жертвы искалеченного поколения. И как каждая жертва, Марина Цветаева заслуживает уважения. Не нам бросать в нее камнем. Нет. Лучше положить на ее могилу увядшие бутоны нераспустившихся цветов. Это символ ее жизни и творчества. Увянуть, не распустившись.
Но только ли революция, только ли она одна, ее террор и тирания в области мысли и чувства виновны в безвременной гибели многих талантов поколения Марины Цветаевой, ярким выразителем которого служит она всею своей жизнью и своею смертью? Не была ли эта гибель нераспустившихся бутонов подготовлена заранее всей творческой направленностью оторвавшейся от родной почвы российской интеллигенции? Мы, русские люди, по обе стороны Железного занавеса переживаем сейчас период переоценки ценностей прошлого. Переживаем его «там» и «здесь», конечно, по-разному. Но и «там», и «здесь» стоим перед неизбежностью этой переоценки. В комплекс нашего прошлого ценностей входит и «серебряный век», взрастивший поколение Марины Цветаевой. «Там» его значение сведено к главе учебника русской литературы для высших учебных заведений. Мне часто приходилось встречать в советских вузах студентов, упивавшихся Гумилевым и Волошиным, но удивленно открывавших глаза при упоминании, например, о И. Анненском, 3. Гиппиус, или стихов Ф. Сологуба. Этими поэтами «там» мало кто интересуется сейчас, а если их стихи и попадутся на глаза, то дальше глаз не проникнут.
Здесь – дело иное. Здесь до сих пор наиболее ходкие литературные критики и литературоведы тщательно обсасывают каждую их косточку, прокламируя нередко именно то, что толкнуло Марину Цветаеву и многих из ее поколения на путь болотных огней, оторвав их от твердой родной почвы, и привело к безвременной могиле. «Проза» Марины Цветаевой, каждая страница которой насыщена манерностью, самолюбованием, болезненными изломами – выпуклая иллюстрация к познанию этого, уже пройденного русской творческой интеллигенцией этапа и, надо признать, печального для нее.
«Возрождение», литературно-политические тетради,
Париж, март-апрель 1954, № 32. С. 143–146
От редакции [альманаха «Возрождение»]
Эту статью мы получили от профессора Ширяева при письме, из которого мы считаем нужным сделать следующую выписку: «Совершенно неожиданно для себя я посылаю Вам две рецензии на последние из книг, выпущенных издательством им. Чехова. Буду абсолютно прямолинеен: послать Вам эти рецензии меня побудило письмо группы писателей, помещенное ими в газ. “Русская Мысль”. Они пишут в нем, что не могут работать в атмосфере современной редакции журнала. Из этого я заключаю, что атмосфера там действительно изменилась, а измениться она могла только в сторону проникновения в нее веяний национально-почвенной мысли. Будучи сторонником этого мировоззрения и работая в области литературной критики в нескольких журналах и газетах, с чем Вы, быть может, знакомы, я осмеливаюсь послать Вам прилагаемые рецензии, в которых ясно высказываю свои литературные воззрения».
Возрождение духаУмолкли последние отзвуки арфы Давида в строках русских поэтов. Блок и Гумилев в могилах. В вынужденном иноческом уединении, замкнутый в круг принудительного молчания угасает Максимилиан Волошин. Толпы оскотиневшейся молодежи, молодежи русской в дикой свистопляске проносятся по улицам городов и деревень с богохульным напевом.
Долой, долой монахов,
Долой, долой попов!
На небо мы взберемся,
Разгоним всех богов.
Оскверняются и разрушаются храмы Господни, варварски уничтожаются бесценные древние иконы и, что ужаснее всего, овладевшая Россией сатанинская власть всеми ставшими доступными ей средствами и силами стремится вытравить в сердцах новых поколений не только самое Слово Христово, но даже память о нем. Само имя Искупителя ставится под запрет. Казалось бы, черная тьма окончательно овладела Святою Русью и не брезжит ниоткуда луч просвета…
Но угасает ли совесть в сердцах русских поэтов того времени? Умолкают ли в них созвучия покаянной арфы?
Ответа на этот вопрос мы поищем в творчестве самого популярного поэта того времени, кумира всей русской молодежи первого десятилетия революции, голос которого и теперь заставляет трепетать сердца уже новых, народившихся и воспитавшихся в дальнейшем поколении русских людей. Спросим Сергея Есенина[33]33
Есенин – вне сомнения, один из любимых поэтов автора; он посвящает ему центральную часть своей главы «Трагедия поэтов» в книге «Panorama…». О популярности поэта в эмигрантской среде Ширяве пишет в книге «Ди-Пи в Италии», в главе «Второе турне Есенина» – это посмертное турне «с толпой нищих Ди-Пи <…> и в этом турне много больше блеска и триумфа, чем в том, <…> с Айседорой Дункан».
[Закрыть], и он ответит нам своей покаянной предсмертной поэмой «Черный человек», страшным, потрясающим выкриком обугленного страданием, спаленного сердца.
Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен!
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь.
Голова моя машет ушами,
Как крыльями птица,
Ей на шее ноги
Маячить больше не в мочь.
Черный человек,
Черный, черный,
Черный человек
На кровать ко мне садится.
Черный человек
Спать не дает мне всю ночь.
Черный человек
Водит пальцем по мерзкой книге
И, гнусавя надо мной,
Как над усопшим монах,
Читает мне жизнь
Какого-то прохвоста и забулдыги,
Нагоняя на душу тоску и страх.
Черный человек,
Черный, черный…
…
Ночь морозная.
Тих покой перекрестка.
Я один у окошка.
Ни гостя, ни друга не жду.
Вся равнина покрыта
Сыпучей мягкой известкой
И деревья, как всадники,
Съехались в нашем саду.
Где-то плачет
Ночная зловещая птица,
Деревянные всадники
Сеют копытливый стук.
Вот опять этот черный
На кресло ко мне садится…
…
Черный человек!
Ты прескверный гость.
Эта слава давно
Про тебя разносится!
Я взбешен, разъярен
И летит моя трость
Прямо к морде его
В переносицу.
Совесть неугасима в человеческой душе. Она тоже дар Божий. Она – предостережение от наползающего на сердце зла. Глубоко грешный в своей земной жизни, Сергей Александрович Есенин, не устоявший в ней против окружавших его суетных соблазнов, вопреки их тлетворному влиянию сохранил совесть, эту последнюю искру Божию в своей душе, сохранил ее вместе со своей искренней и глубокой верой в «Светлого Спаса и Пречистую Матерь Его».
Именно в силу этой сохранности веры в глубинах своей загаженной извне души он молит в своих предсмертных стихах:
Чтоб за все грехи мои тяжкие,
За неверие в Благодать
Положили меня в русской рубашке
Под иконами умирать.
Господь не даровал ему такой христианской кончины. Страшною, постыдною смертью закончил свой жизненный путь последний поэт крестьянской Руси, последний василек на скошенной ржаной ниве.
Сергей Есенин не только происходил из крестьянской семьи Рязанской губернии, но и был воспитан, выращен в крестьянской семье, в духе и заветах патриархального мужицкого быта. А ведь эта крестьянская патриархальность неразрывна с именем Господним. Отсюда и вся поэзия Есенина, несмотря на ее порою даже кощунственные оттенки, неотделима от имени Христова, от образа Пречистой Матери Его, от облика Скорого Помощника, Спасителя на водах, Николы Милостивого, Николы Угодника, от чисто русских праздников – Радуницы, Покрова… Окружавшая мальчика природа неразрывно ассоциируется в его сердце с религиозными представлениями: спелые гроздья багряной калины кажутся ему святыми язвами на теле Христовом; Заступница Царица Небесная лелеет и охраняет не только детские души, но и скотов, рожденных на крестьянских дворах политые потом посевы и их зеленые всходы, а сам Заступник Святой Руси епископ Мир Ликийских видится ему не в грозном облике воина Христова, победителя еретика Ария, но в нищем виде странника и богомольца за землю русскую, за ее страждущий народ, бродящего но пустынным дорогам, дебрям и весям Святой, нищей, страждущей Руси. Таким рисует его Есенин в своей небольшой поэме «Микола». Именно Микола, а не Никола и не Николай.
В шапке облачного скола,
В лапоточках, словно тень.
Ходит Милостник Микола
Мимо сел и деревень.
На плечах его котомка,
Стягловица в две тесьмы,
Он идет, поет негромко
Иорданские псалмы.
Злые скорби, злое горе,
Даль холодная впила,
Загораются, как зори,
В синем небе купола.
Наклонивши лик свой кроткий,
Дремлет ряд плакучих ив,
И, как шелковые четки,
Веток бисерный извив.
Ходит ласковый угодник,
Пот елейный льет с лица.
– Ой ты, лес мой хороводник,
Прибаюкай пришлеца!
Ходит странник по дорогам,
Где зовут его в беде,
И с земли гуторит с Богом
В белой туче-бороде.
Говорит Господь с Престола,
Приоткрыв окно за рай:
– О мой верный раб Микола,
Обойди ты русский край.
Защити там в черных бедах
Скорбью вытерзанный люд,
Помолись с ним о победах
И за нищий их уют.
Ходит странник по трактирам,
Говорит, завидя сход:
– Я пришел к вам, братья, с миром,
Исцелить печаль забот.
Ваши души к подорожью
Тянет с посохом сума.
Собирайте милость Божью
Спелой рожью в закрома.
На престоле светит зорче
В алых ризах кроткий Спас…
– Миколае Чудотворче,
Помолись ему за нас.
Мог ли утративший веру в Пречистого Спаса и первого, превыше всех излюбленного им, Чудотворца написать эти строки? Ответ ясен. Конечно, не мог. Он не получил бы от Господа того вдохновенного песенного дара, которым, несомненно, обладал беспутный и грешный скиталец по жизненным тропам Сергей Есенин. Учтем и то, что Есенин был в то время действительным владельцем сердец нескольких новых, выраставших на Руси поколений, не знавших, правда, великих истин христианства, но вместе с тем свободных от растлевающих влияний позитивизма и либерализма, растливших ум и душу предшествовавших им поколений русской интеллигенции XIX века. О силе господства Есенина в сердцах русской молодежи достаточно свидетельствует такой факт: после его трагической смерти по всей России стали стихийно возникать группы «невест Есенина» – девушек, обрекавших себя на самоубийство, которое они обычно совершали под тенью березок – дерева, посвященного Есенину, русского дерева, как бы олицетворявшего собою его нежную, душистую поэзию. Это была глубоко трагичная эпидемия самоубийств, свидетельствовавшая о глубоком кризисе, поразившем наполненные чуждым содержанием души русской молодежи. Но вера, хотя бы и подсознательно, всё же жила в этих опустошенных душах и она прорвалась в негодующем стихотворении того же Есенина, поднявшего свой голос за оскорбленного скотоподобным версификатором Демьяном Бедным Христа, напечатавшего свое кощунственное произведение «Евангелие от Демьяна». Приводим сокращенно выдержки из этого письма Есенина, конечно, не напечатанного ни в одном коммунистическом журнале, однако, с необычайной быстротой распространенного в рукописях по всей России и получившего созвучие в миллионах сердец:
Я часто думаю: за что Его казнили?
За то, что Он пожертвовал своею головой,
За то, что Он, субботы враг и всякой гнили,
Отважно поднял голос Свой?
За то ли, что в стране проконсула Пилата,
Где культом кесаря полны и свет и тень,
Он с кучкой рыбаков из бедных деревень
За кесарем признал лишь силу злата?
За то ли, что себя, на части разрубя,
Он к горю каждого был милосерд и чуток,
И всех благословлял, мучительно любя,
И маленьких детей и грязных проституток.
Пусть Будда, Моисей, Конфуций и Христос —
Далекий чудный миф, мы это понимаем,
Нo ведь нельзя ж, как годовалый пес,
На всё и вся захлебываться лаем.
Пусть миф Христос, как мифом был Сократ,
Пусть не было Христа, как не было Сократа,
Что из того?… Но ведь нельзя подряд
Плевать на все, что в человеке свято
Ты испытал, Демьян, всего один арест
И ты кричишь: «Ах, крест мне выпал лютый»!
А если бы тебе голгофский дали крест,
Иль чашу с едкою цикутой?
Хватило б у тебя величья до конца
В последний час по их примеру тоже
Благословлять весь мир под тернием венца
И о бессмертии учить на емертном ложе!
Нет, ты Демьян, Христа не оскорбил
Ты не задел Его своим пером нимало
Иуда, был, разбойник был,
Тебя лишь только не хватало.
Но знаешь ли, Демьян, в «евангельи» твоем
Я не нашел правдивого ответа.
В нем много бойких слов, о как их много в нем
Но слова нет, достойного поэта.
…
Ты сгустки крови у подножия креста
Хватив ноздрей, как разжиревший боров.
Ты только хрюкнул на Христа,
Демьян Лакеевич Придворов[34]34
См. о религиозном аспекте творчества Есенина также статью Б. Ширяева «Вера пастушонка Сереги»; «Наша страна», № 172, 2 мая 1953, переиздана в кн. «Италия без Колизея» (СПб.: Алетейя, 2014. С. 72–75).
[Закрыть].
В годы, последовавшие за трагической смертью Есенина, казалось бы, черный занавес опустился над русской поэзией и замолкли в ней аккорды то покаянной, то обличительной по отношению ко злу, то полные светлой веры в искупление и торжество добра арфы псалмопевца. Бездушные мертвые слова восхваления лживым кумирам рекой полились из-под перьев новых поэтов. Шли ли они от души или, наоборот, от силы, поработившей эту душу, – трудно ответить на этот вопрос, но некоторый свет на него проливает самоубийство другого поэта, той же эпохи, Владимира Маяковского, полностью отдавшего себя к свой талант на службу коммунистическому Молоху, опустошенного этим Молохом и погибшего в силу своего внутреннего опустошения…
Прошло полтора десятилетия, и в подсознательных глубинах выросших за это время новых поколений возродились позывы к тем же мотивам, к напевам арфы Давида. Страшные, потрясшие всю нацию годы Второй мировой войны всколыхнули в ней прежде всего ее патриотические чувства. Не за «светлое будущее коммунизма», но за родную страну, за тысячелетнюю вековую Русь. Святую Русь, встал нерушимой стеной весь русский народ – встал и тотчас же на его устах зазвучало неразрывное с русским национальным самосознанием имя Христова, имя Милостивого Спаса. Из народных глубин оно немедленно перенеслось в уста наиболее чутких, наиболее талантливых молодых поэтов и чудесно прозвучало даже в строках коммуниста К. Симонова:
Ты помнишь, Алеша,
Дороги Смоленщины,
Как шли бесконечные злые дожди,
Как крынки несли нам усталые женщины.
Прижав, как детей, от дождя их к груди.
Как слезы они вытирали украдкою,
Как вслед нам шептали: «Господь вас спаси»,
И снова себя называли солдатками.
Как встарь повелось на великой Руси!
Слезами измеренный, больше чем верстами,
Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз.
Деревни, деревни, деревни с погостами —
Как будто на них вся Россия слилась.
Как будто за каждою русской околицей
Крестом своих рук ограждая живых
Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся
За в Бога не верящих внуков своих.
Не верящих ли? Можно ли приглушенную, загнанную в духовное подполье веру почитать за безверие? Неужели замолкла, окончательно замолкла арфа псалмопевца в душах и на устах новых, современных нам русских поэтов? Спросим снова их самих, спросим тех, кому Господь ниспослал счастливый жребий вырваться из плена коммунистического Молоха и заговорить полным голосом, от всего сердца. Спросим новых, народившихся уже в зарубежье поэтов, могущих и смеющих петь не под камертон коммунистической критики, но свободным духом и свободным голосом. Спросим и получим ответ.
Молчавший в период своего духовного плена, в СССР и заговоривший вырвавшись на волю, поэт Д. Кленовский[35]35
См. о нем в Приложении «Литераторы-эмигранты».
[Закрыть] озаглавил свою первую книгу «Навстречу небу» и в ней, в форме, очень близкой к апокрифу первых веков христианства, рассказывает о пути, пройденном его музой, о вдохновенном пути к Господу.
В каком виде, в какой одежде при шла вдохновительница к нему, воспитанному в атмосфере атеизма и исторического материализма? Наложили ли эти мировоззрения свою печать на его душу и на порождаемое ею творчество? Вытравлены ли из его сердца светлые, святые образы сеятелей добра, воспринятые им в ранней юности?
Д. Кленовский пишет:
Когда апостол Иоанн
В ночи повествовал о Боге,
Нежданной гостьей дальних стран
Явилась муза на пороге.
Блистательно обнажена,
Она едва внимала Слову.
Казалось, вот сейчас она
Покинет этот кров суровый.
Но Слово зрело и цвело,
Переливаясь теплой кровью.
То мудростью спокойной жгло,
То кроткой мучило любовью.
И муза ближе подошла
И, кутаясь в овечьи шкуры,
На край убогого стола
Присела, девочкою хмурой.
И длилась ночь. И пел рассказ.
И незаметная дотоле
Морщинка меж лучистых глаз
Легла, чтоб не исчезнуть боле.
И жалость скорбью обожгла
Уста, и навсегда богиня
Голгофы отсвет пролила
В прозрачный мед своей латыни.
На шее девственной она
С тех пор прохладный крестик носит,
И терпелива и нежна
Для нас у Бога песен просит.
Путь, пройденный музой от «овечьих шкур» дионисовых оргий и «прозрачного меда латыни», до «прохладного крестика на девственной шее», это путь возрождения духа самого Д. Кленовского, большого, углубленного в космические тайны поэта, прямого потомка и последователя Тютчева. «Морщинка меж лучистых глаз» на лике музы – это шрамик на духовном лице самого поэта, нанесенный тем же терновником, который терзал главу Христа. Об этом Д. Кленовский повествует в другом своем стихотворении, так и названном им «Терновник»:
Снежной пеной, кружевом нездешним
Весь – несбыточная чистота,
Вот он вьется по оврагам вешним,
Деревце, терзавшее Христа!
Мне таким тебя увидеть внове.
Для меня ты в памяти цвело
Только каплями тяжелой крови?
Умывавшей Бледное Чело.
И забыл я, что в начале мая
Ты цветешь, как в мире всё цветет.
Солнечным лучом благоухаешь,
Вяжешь плод и расточаешь мед.
Что тебя в душевную больницу
Некрасивым девушкам несут,
И когда последний сон им снится,
Снова с Ним встречаешься ты тут.
И пред ним, Невинным, ты предстанешь,
На тебя Он ясный взор прольет,
Потому что ты не только ранишь,
Но цветешь, как в мире всё цветет.
Глубочайший, чисто христианский, оптимизм веры, купленный ценою страдания, вот аромат, которым дышит это стихотворение.
То же неудержимое устремление к горным высотам духа мы видим и у другой вышедшей из того же адского круга поэтессы, но попавшей в свободный мир еще юной, с не обугленной, не кровоточащей душой.
Аглая Шишкова[36]36
См. о ней в Приложении «Литераторы-эмигранты».
[Закрыть] немного моложе Д. Кленовского, подсоветская действительность не успела еще изранить ее неокрепшую душу. Отсюда ее радость при восприятии порожденной Богом, дарованной Им человеку радостной земной жизни, глубоко искренне высказанная ею в поэме… о грибах, которые собирает эта девушка-поэт в баварском лесу и радуется, видя в каждом из них всю красоту мироздания. Но в ней нет твердости, ясности мышления и уверенности в себе, как у Д. Кленовского. Новый, открывшийся пред ее свободным теперь зрением многогранный мир пугает устрашает путницу. Она поражена им и не в состоянии отыскать свою девичью путинку в лабиринте его дорог и дорожек. К кому же прибегнуть? У кого попросить помощи? Конечно, к Ней, и только к Ней, к Заступнице, Царице Небесной, Всех Скорбящих Радости.
На опушке, за пропашинкой
Купол в липовом плену.
С богомолкою-монашенкой
Я в часовню загляну.
У холодного подножия
Прислоню и свой венок:
Помоги мне, Матерь Божия,
В бездорожии дорог…
Чтоб нечаянной развязкою
Утолилася печаль,
Чтоб Твоей согрелась ласкою
Для бездомной чужедаль.
Эти поэта и множество других, внутренне близких им, вырастали и формировались в атмосфере воинствовавшего безбожия.
Что освещало их внутренний творческий путь? Кто звал их к струнам арфы? Маяковский ли, пытавшийся с несомненно большой талантливостью зарифмовать тезисы диалектического материализма, или безвременно погибший, писавший так, как поют славу Господу лесные птицы, Сергей Есенин? И сколько близких, подобных им, но не смеющих коснуться перстами арфы Давида, подспудно томится в беспредельях подъяремной попранной дьяволом, но всё же… Святой Руси?
«Наша страна», Буэнос-Айрес,
13 сентября 1956 года, № 347. С. 7
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?