Электронная библиотека » Борис Ширяев » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 2 мая 2024, 21:21


Автор книги: Борис Ширяев


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Прошло тридцать лет

«Прогрессистский» Парнас в его современном виде мне представляется так: стоит пара, может быть, и две сильно потертых и побитых Аполлонов, а вокруг них многочисленный рой граций и муз всех видов и возрастов. Их очень много. В одном из номеров «Новоселья» я разом девятнадцать их имен насчитал.

Поют они очень стройно, всё в лад, на один и тот же мотив. Этот мотив – безнадежный пессимизм, безысходная тоска, полная безверия и в Бога, и в себя. Регентом хора считается Г. Иванов, «любимый ученик» Н. С. Гумилева, облеченный всеми полномочиями вспоминать этого поэта, писать о нем, истолковывать его и т. д. Это право он получил, как «наследник», ибо действительно состоял в «цехе поэтов» – школе Н. С. Гумилева. О чем говорить? Значит – «продолжатель».

Но продолжения бывают разные: прямые, логические, вытекающие и «диалектические», отталкивающиеся.

Г. Иванов «продолжает» своего учителя методом второго рода. Например, традиционная готическая луна для Гумилева – «щит героя», а для Г. Иванова – «качан ядреной капусты».

В чем же причина этой «диалектики», превратившей за тридцать лет действительного студента гумилевского «цеха поэтов» в действительную антитезу своего учителя? Она ясно раскрывается нам при ощущении творчества одного и другого. Именно, при ощущении, духовном, а не формальном их восприятии.

Н. С. Гумилев облегал в отточенные поэтические формы то, что он любил, во что верил, чему поклонялся и к чему стремился и как поэт и как человек. Любил он Человека и Божий мир; верил, свято верил в Христа и Пречистую Мать Его, Им поклонялся, а стремился к России, не к отвлеченной ее идее, а к живому героически борющемуся за свою жизнь могучему организму, к одиннадцативековой монархической России.

Г. Иванов ничего не любит, ни во что не верит и ни к чему не стремится. В силу этого Гумилев облекал в бронзу и пурпур своего стиха огромное содержание своего Духа. Иванов же, обучившись у него некоторым, приемам формальной версификации, прячет в их лохмотьях собственное «ничто». Проверим:

У Гумилева – «Всё в себе вмещает человек, который любит мир и верит в Бога».

У Иванова – «Ну, абсолютно ничего». Коротко и ясно. Тут и Бог, и Мир, и человек.

Россия для Гумилева: «Золотое сердце России мерно бьется в груди моей». И перед ним «взойдут ясны стены Нового Иерусалима, на полях моей родной страны». Так говорит ему «малиновый звон речью мудрою человеческой», а сам Гумилев, поэт, воин, отвечает ему словами, сказанными им следователю ЧК:

– Я против революции, потому что я монархист!

Россия для Иванова: «Ничему не возродиться ни под серпом, ни под орлом», ее прошлое – «рассказ обо всех мертвецах-подлецах, что уходят в историю в светлых венцах», а ее будущее для него – «Какое мне дело, что будет потом». С этим откровенным признанием у полинялого Аполлона рифмует «тишина под парижским мостом».

Согласимся, там самое подходящее для него место.

В СССР Гумилева не изучают, не трактуют и даже вспоминать о встречах с ним не рекомендуется. Узнают – посадят, а то и хуже. Посадят и за найденную при обыске тетрадь его стихов, переписанных от руки. Но таких тетрадей я видел много.

Верить в Бога и молиться Ему там тоже не учат, даже, наоборот, отучают.

Из СССР вырвались те, кто теперь называются «новые эмигранты». Некоторых из них начинают теперь называть поэтами, хотя и с некоторыми оговорками, а некоторые же из этих поэтов молятся, молятся Богу о России. Кто же их этому научил?

Кто научил молиться Д. Кленовского, я не знаю но, думается мне, что Тютчев и Гумилев по запретной рукописной тетрадке.

 
В каждой капле, камешке, листе
Шумный космос дремлет изначален.
Оттолкнулся – и, глядишь, причален
К самой невозможной высоте.
 

Духовные глаза Д. Кленовского открыты. Он может и умеет видеть Бытие Божие в «нерукотворном и чудесном стебле» травинки, выросшей из «Творцом просыпанных семян» Гумилева. Бог и Человек, Человек и Мир сливаются в его душе чисто по-гумилевски, в гумилевском «всё» «любящих Мир и верящих в Бога».

 
Это всё, что во славу Бога
Можешь сделать ты на земле,
Это мало и это – много…,
 

пишет Кленовский.

Совпадают даже вехи на их творческом пути. Один и тот же светоч дарит им свои лучи. У Гумилева:

 
Но забыв, что в мире осиянно
Только слово меж земных тревог
И в Евангелии от Иоанна
Сказано, что Слово – это Бог,
Мы ему поставили пределом
Жалкие пределы естества…
 

А у Кленовского:

 
Когда Апостол Иоанн в ночи повествовал о Боге
Нежданной гостьей дальних стран явилась муза на пороге…
 
 
Она едва внимала Слову,
Но Слово зрело и цвело,
То чистой мудростию жгло,
То кроткой мучило любовью.
И жалость скорбью обожгла» и…
 
 
«На шее девственной она с тех пор прохладный крестик носит,
И терпелива и нежна для нас у Бога песен просит»…
 

При жизни Н. С. Гумилева забыли, что Слово «осиянно» и стали «дурно пахнуть мертвые слова». Прошло тридцать лет со дня его искупительной для греха русской поэзии смерти, и Слово «переливаясь теплой кровью» воскресло, заблагоухало и зацвело в устах другого поэта, омытого этой «теплой кровью, стремящегося «прекрасному земному новоселью еще светло и чисто послужить»… Но не того, который затвердив несколько стихотворческих канонов загубленного поэта, не восприняв ничего от его духа,

 
Кружится в вальсе загробном
На эмигрантском балу…
Трубочка есть. Водочка есть.
Всем в кабаке одинакова честь.
 
(Г. Иванов)

Скверны наши дни. Слов нет. Но и в них всё же кое-кто живет и вне стен кабака.


«Наша страна», Буэнос-Айрес,

10 ноября 1951 года, № 95. С. 5–6

Русская классическая проза
Скорбящий Гоголь

Бронзовый Гоголь, смотрящий с немой скорбной укоризной на снующих у подножия памятника ему современных, вольных и невольных Хлестаковых, Чичиковых, Ноздревых, Маниловых, «изъят» с Арбатской площади Москвы. Иначе и не могло быть. Проникновенная скульптура Андреева, показавшая скорбящего Гоголя, Гоголя истинного, а не хлесткого сатирика-комедианта, «обличителя», каким сделала его наша «прогрессивная» критика, был невыносим завершителям российского «прогрессизма». Даже бронзовый Гоголь был страшен потомкам Белинского.

Н. В. Гоголь – обличитель. Это бесспорно. Наиболее яркий период его творческой жизни отдан обнажению и бичеванию порока, разлагавшего современное ему русское общество. Но кого же, кого же персонально, как говорим мы теперь, он обнажал и бичевал? Кого?

Вглядимся пристально в вереницу жутко выписанных им портретов. Кто они? Вот Плюшкин. Не замечаете ли вы в нем характерных черт мольеровского скупца? Вот Ноздрев. Не напоминает ли он вам шекспировского Фальстафа и еще более забавных хвастунов из комедии Гольдони? В них же найдем мы и Хлестаковых. А Чичиков? Его прототипа не нужно искать в литературе. Маниловыми и Чичиковыми во множестве видов кишит вся современная демократическая Европа. И не только она… Загляните в газеты и вы увидите в каких гигантов выросли теперь мировые соглашатели и спекулянты мертвыми душами!

Теперь, дорогой читатель, оглянитесь на прошлое Гоголя, на путь, пройденный до него русским народом и государством Российским. Поищите там прообразов обличенных Гоголем типов. Не стоит искать… Не найдете. Много темного было в русской жизни, много порочного в русской психике, но пятен, указанных Гоголем, не было на русской душе!

Следовательно? Следовательно, то темное, что задолго до Гоголя видели и обличали в современном им обществе Шекспир, Мольер, Гольдони – Гоголь первым увидел в России, обнажил и вскрыл, как нарывы, появившиеся на теле русского общества, как явления антинациональные, чуждые, привитые ему извне, как болезнь уже давно отмеченную у себя великими писателями Европы.

Начав с конца, с демонстрации охватившего русскую общественность заболевания, на следующем этапе своей творческой жизни, Н. В. Гоголь приступил к составлению противоядия, вакцины против заразы, но рано пресекшаяся жизнь дала ему возможность наметить лишь схему, не облеченную в свойственные таланту Гоголя художественные формы. Предчувствие близкого конца заставило Гоголя обнародовать эту схему в отрывистой форме «Выбранных мест из переписки с друзьями». В них – весь катехизис подлинной души писателя. В них ключ к пониманию всего созданного им ранее. Без них «Ревизор» – только хлесткая забавная комедия, а «Мертвые души» – лишь скучноватая повесть со слабо развернутой фабулой…

Куда же зовет в своей «переписке» русский классик Н. В. Гоголь современное ему (и будущее) русское общество? Чем стремится он преодолеть охватившую это общество смертельную болезнь?

В «переписке с друзьями» Гоголь призывает своих современников осознать самих себя, свою национальную душу, свою русскую сущность, свое православное миропонимание, сделать то, к чему в мучительных исканиях и томлениях он шел извилистым путем всю свою жизнь. «Выбранные места из переписки с друзьями» – страшный нечеловеческий вопль русской совести, прозревшей и очистившейся от наваждений рационалистического соблазна.

«Во мне заключалось собрание всех возможных гадостей» – пишет в своей исповеди Гоголь, – «и при том в таком множестве, в каком я еще не встречал в одном человеке. Если бы они открылись вдруг и разом, я бы повесился. Я стал наделять моих героев моей собственной дрянью. Мне нужна публичная оплеуха, даже, может быть, более, чем кому-нибудь другому».

В чем же состоит, какова же эта «дрянь» души Гоголя, за которую он сам бесповоротно осуждает себя, стоя уже на краю могилы?

В чем его грех, требующий искупления? За что мучит совесть умирающего писателя?

«Горьким смехом моим посмеются».

Сумев увидеть и показать наносное, чуждое национально-русской душе зло, Гоголь не осветил, не озарил ее своим исконным добром. Дьявольским смехом насмеявшись над масками дьявола, он не сотворил молитвы Христу, не засветил лампады пред Его Ликом. Отсюда – скорбь, мука, покаяние.

Показав поверхностной, падкой на дешевые эффекты толпе одни лишь темные пятна на светлой душе России, и притом пятна внешнего порядка, Гоголь тем самым дал мощное оружие в руки информаторов маркиза де Кюстин, «прогрессистов» того времени. Вот почему «переписка с друзьями», характеризующая весь внутренний путь творчества Н. В. Гоголя, была встречена его «прогрессивными» современниками диким хором непристойной ругани. Еще бы! «Перепиской» Гоголь выбивал из-под них почву – самого себя, которого они паразитарно облепили!

«Апостол кнута», «поборник мракобесия и обскурантизма», – завопил глава тогдашних и основоположник современных «прогрессистов» В. Г. Белинский, обругав попутно «сволочью» весь русский народ и «гнусью» православное его духовенство. Другие вторили. Даже Аксаков, поверенный всех тайн души Гоголя, растерянно молчал, подавленный трагизмом его покаяния.

В полном одиночестве припал к стопам Скорбящего Христа скорбящий Гоголь.

Помчалась «тройка-птица» Россия по роковому пути, видимому просветленному взору Гоголя, и никто уже не имел сил остановить, удержать ее. Множились, как поганые грибы, понатертые в столицах и в европах Хлестаковы, безудержно врали ноздревы, плутуя на политической шашечной доске, спекулировали на мертвых душах Чичиковы, подменяя ими живую душу России, пока…

…пока не встал над всею Россией непомерно разросшийся Хлестаков и не разослал «всем, всем, всем» 10 тысяч своих курьеров.

Скорбно взирал в эти февральские дни бронзовый Николай Васильевич Гоголь на снующую у его ног оживленную толпу…

Мог ли он, провидевший в истоках характерные черты заполонивших Русь Хлестаковых, ноздревых, Чичиковых и маниловых, оставаться на своем пьедестале, с которого он смотрел грозным обличителем на обличенную им накипь российской общественности?

Люди не терпят живых упреков, а таким упреком был для большевиков созданный скульптором Андреевым бронзовый скорбящий Гоголь.

Бронзового – изъяли, спрятали, захоронили. Но кто в силах «изъять» живого Гоголя из скорбящей русской жизни, бессмертного Гоголя, имя которого – совесть?


«Знамя России», Нью-Йорк,

29 февраля 1952 года, № 57. С. 4–6

Памяти Н. В. Гоголя
(к 100-летию со дня кончины)

Основоположник реализма в русской литературе Николай Васильевич Гоголь не был писателем-баталистом. Он стремился и мог писать лишь о том, что видел воочию. Он даже не видел вскользь – так, как хотя бы Пушкин. В силу этого первым реальным баталистом в русской литературе был М. Ю. Лермонтов, автор «Бородино» и «Валерика».

Но, глубоко проникая в сложную многогранность русской души, безмерно ее любя, Н. В. Гоголь не мог не заметить в ней тех психологических стимулов, которые в боевой обстановке служат духовной основой высокого облика русского воина, основой его жертвенного подвига. Он облек их в художественно-романтическую форму, которой владел столь же блестяще, как и реалистической. В результате возник прообраз столь свойственного Русской армии и распространенного в ней типа «отца-командира», в котором понятие о своей личной жизни слито неразрывно с любовью к своей части, которому армия – семья, а семья – армия. Русский реалист-писатель Н. В. Гоголь увидел эту черту не случайно, именно она – специфически русская, далеко не так выраженная в других армиях, наиболее характерна для русского офицера и в бою, и в мирной обстановке.

«Отец-командир» в творчестве Гоголя – это полковник Тарас Бульба. Его родные дети Остап и Андрей ценны и дороги ему прежде всего по их боевым качествам, о чем свидетельствует первая сцена поэмы-повести, своеобразный «экзамен» в духе того времени, которому он подвергает их при встрече. Это далеко не чудачество: полковник проверяет в нем своих «новобранцев», оценивает обоих и в дальнейшем отдает предпочтение Остапу.

Опыт не обманул старого Бульбу. Порывистая страстность Андрея победила в нем верность долгу и чувство спайки. Он изменил, совершил самое тяжкое с воинской точки зрения преступление, за которое одна кара – смерть.

Казалось бы, в душе отца и командира Тараса Бульбы должен возникнуть конфликт, борьба между вполне естественным чувством отца и долгом командира. Но правдивый реалист Гоголь ни одним штрихом не показывает этой борьбы именно потому, что он видит в отраженном им образе неразрывный слитый тип русского отца-командира, в котором обе его половины не отталкиваются, но срастаются, взаимно дополняя одна другую. Патриархальный авторитет отца лишь укрепляет сознание долга командира, и полковник Тарас Бульба без тени колебания не только выносит приговор, но и сам приводит его в исполнение. Естественная скорбь об утраченном сыне так же тесно сплетена с сожалением командира о понесенной потере.

«А какой бы казак был…»

Такова одна, показанная Гоголем, суровая, но неизбежная часть души отца-командира. Но он видел и другую – любовь вплоть до самопожертвования, отцовскую любовь к своему сыну-солдату, столь яркую в русском офицере, «суворовскую любовь», отмеченную позже много раз Толстым даже в образе забубенной головушки – Васьки Денисова, идущего под суд, но всё же накормившего своих голодных гусар отнятым у вора-интенданта хлебом.

Любовь отца к сыну и любовь командира к солдату тесно и неразрывно связаны Гоголем в описании попытки Бульбы спасти попавшегося в плен Остапа. Ни читатель, ни автор не могут провести черты, разграничивающей одну от другой. Реалист Гоголь и не хочет этого делать. Для него ясно, что обе формы любви слиты воедино в душе отца-командира Тараса.

Эту отеческую любовь офицера к солдату, столь развитую в кадровом составе Российской Императорской армии, суровую и вместе с тем жертвенную любовь правдивец-реалист и провидец Гоголь выдвигает на первый план в заключительной сцене повести.

Бульба уже на костре. Его муки и страх смерти вполне обоснованы и, казалось бы, реалист Гоголь, как писатель, должен был бы их отметить. Но он не делает этого, потому что знает, что в этот тяжелый момент боя русский отец-командир был всецело поглощен лишь одним – спасением своих солдат-детей, что и делает Тарас Бульба с высоты горящего костра.

Русские критики, охотно обличавшие недостатки нашего прошлого быта и зачастую упорно не замечавшие его светлых сторон, много потрудились над освещением «обличительных» черт гоголевского реализма и создали впечатление, что правдолюбец Гоголь видел только отрицательное в окружавшей его русской жизни.

«Тарас Бульба» – один из признаков обратного. Реалист Гоголь облек в нем в историко-романтическую форму реально виденный им, распространенный жизненный тип.

«Выбранные места из переписки с друзьями» ясно говорят о том положительном, которое Гоголь видел в русский жизни и о задачах, которые он ставил себе, как писатель. Увы, ранняя глубоко трагическая смерть пресекла его творческую работу, «Переписка» же подверглась осмеянию со стороны модной в то время нашей прогрессивной критики.

В трагический и судьбоносный год нашей Родины, совпавший со столетием со дня кончины ее великого писателя, прочтем его «выбранные места» из переписки с друзьями. Это будет лучшим поминовением его скорбящей о России душе.


«Часовой», Брюссель,

март 1952, № 317. С. 1–2

Восставший из небытия
(135 лет со дня рождения Аполлона Григорьева)

Виссарион Белинский был исключен из университета за явную неуспеваемость в науках и не знал ни одного европейского языка, хотя с наглым апломбом провозглашал идеи западно-европейской философии и литературы, призывая русскую мысль идти по их следам. В частности, превознесенного им до небес Гегеля он абсолютно не читал, а лишь знал о нем со слов Бакунина. Современник Белинского, литературный критик и философ искусства диаметрально противоположного направления, Аполлон Григорьев, был высоко образованным человеком, знал пять европейских языков настолько, что давал, например, прекрасные, точные переводы Шекспира, бывал заграницей, но не призывал к хвостизму у Европы, а, наоборот, влек русских писателей к родной им национальной стихии, к русскому национальному мышлению, к «почве».

Белинский поучал, судил, карал, клеймил… Григорьев лишь разгадывал, разъяснял, углублял литературное творчество своих современников. Свои литературно-философские идеи он черпал в русском море, выращивал их на русской почве, в климате русской стихии.

Белинский был носителем идеологии Запада и за ним шли толпы оголтелых недоучек, верхоглядов, всезнаек – радикальная российская интеллигенция. Это были «званные».

Григорьев был идеологом русской почвенности (им-то и был применен впервые этот термин) и создателем теории органичности литературы, то есть связи подлинно высоких литературных произведений с порождающей их человеческой средой, с прошлым этой среды, то есть русского народа. Синтезируя прошлое с настоящим, он нащупывал путь в будущее и указывал его писателям-современникам. Эта идея органичности, жизненности, народности литературы и искусства была впервые провозглашена именно Аполлоном Григорьевым, именно на русской почве и лишь через десять лет ее развернул в Европе и в мире Ипполит Тэн[37]37
  Ипполит-Адольф Тэн (1828–1893), французский философ и писатель, создатель культурно-исторической школы в искусствоведении.


[Закрыть]
. За Григорьевым, при его жизни, шли немногие, но это были «избранные». В числе его ближайших друзей и последователей мы видим Островского, Лескова, Леонтьева, историка С. Соловьева, Фета, Тютчева, Аксакова, Хомякова, а несколько позже вдохновенно провозгласил его идею русской почвенности Ф. Достоевский в своей потрясающей пушкинской речи.

И всё же, Белинского изучали в дореволюционных гимназиях, его идейки и критические суждения признавались «классическими», в большом почете он и теперь на литературных факультетах вузов и в советской средней школе. Немало почитателей его можно найти и в «прогрессивном» крыле российской политической эмиграции. Григорьев же еще при жизни был зачислен в лагерь «реакционеров», не допускался на страницы крупнейших журналов (например, «Современника»), был «уволен от русской критики», как писал он сам перед смертью, а потом окончательно погружен в небытие до конца позитивистического XIX века.

«Много званных, но мало избранных».

Овладевшие командованием над историографией русской литературы «прогрессисты» смаху зачислили Аполлона Григорьева в ряды славянофилов, идейное влияние которых к концу XIX века было приведено к нулю. Но это был только шулерской вольт. Славянофилом Аполлон Григорьев не был. Его внимание не привлекали ни «славянские ручьи, сливающиеся в русском море», ни балканские братушки. Его влекло к себе только самое «русское море» в своей полной самобытности, без займов или обносок, принятых как от Византии – «господ греков», по выражению Григорьева, – так и от Запада, воплощавшегося для него в петербургском периоде русской истории. В подлинную русскую почву устремлял он свои корни.

«Мне старый собор нужен, – писал А. Григорьев, – старые образа в окладах, с сумрачными ликами, следы истории нужны, нравы нужны, хоть, пожалуй, и жестокие, но типические».

Эти почвенные его устремления ни в какой мере не походили ни на пресловутое «лапотничество» квасных патриотов, ни на фальшивую гримировку «а ля мужик» слезливых псевдонародников. Углубляясь в родную национальную почву, Аполлон Григорьев искал в ней прежде всего ее самобытной красоты, так как именно красоту он утверждал в качестве главной цели литературного творчества. Отвлеченную красоту, красоту, как самоцель, он отрицал. «Понятие об искусстве для искусства является только в эпохе упадка, в эпохе разъединения», – писал он, то есть тогда, когда гипертрофированный в своем изыске слой интеллектуалов отрывается от основной массы нации, и литература не выражает уже склада духовной жизни народа, но отражает лишь изолированное мышление некоторой его группы. Развивая эту идею в своих литературно-критических концепциях, Аполлон Григорьев приходит к утверждению единства истины и красоты, проистекающего из общности всей духовной жизни нации. В своих разборах современных ему крупнейших русских писателей А. Григорьев намечает динамику их роста, поступательный путь их развития именно от чуждого к родному, к своему, к почвенному. Так творческую линию Пушкина, его возвышение, он ведет от преодоления им посторонних влияний – анархического индивидуализма Алеко в поэме «Цыгане» к жертвенному смирению станционного смотрителя, к тихому подвигу капитана Миронова, к русской душе Татьяны Лариной. Ту же направленность он видит и в Лермонтове: от байронического «Демона» – к чисто почвенно русскому Максиму Максимовичу.

Родную почву он чует и интуитивно предугадывает ее даже в еще далеко не развернувшемся при жизни А. Григорьева творчестве Л. Толстого; умеет найти ее, ощутить ее мощь в казалось бы «обличительных» шаржах русского купеческого быта Островского и даже… в сонной Обломовке, где дремлют не призванные еще историей к действию потенциальные национально-почвенные силы, дремлют, как сама русская почва в предвесенние месяцы. В своей статье о Гончарове почвенник Григорьев осмелился не только развенчать общепризнанную героиню Ольгу, но и установить превосходство над ней простой, уютной и женственной Агафьи Матвеевны. «Из Ольги под старость выйдет преотвратительная барыня, с вечной бесцельной тревожностью, истинная мучительница всего окружающего», – писал он, а «Агафью Матвеевну выбрал Обломов не потому что у нее локти соблазнительные и она хорошо готовит пироги, а потому что она гораздо более женщина, чем Ольга». Эта статья вызвала, конечно, бурный протест в лагере инакомыслящих и послужила одним из предлогов к дисквалификации А. Григорьева, как литературного критика и философа-искусствоведа.

В конце XIX века и в начале XX русское общество и, в частности, его передовые интеллектуалы буквально задыхались в духоте и смраде тупика, в который была загнана русская литература «второй цензурой» душителя свободной мысли псевдонародника – радикала Михайловского, его прихвостня Скабичевского и присных им «направленцев», умудрившихся даже Чехова, бывшего в полном расцвете его таланта, свести в третий разряд писателей. Где выход? При помощи какого орудия можно было разрушить стены этой тюрьмы?

 
Словно молоты громовые
Или воды гневных морей
Золотое сердце России
Мерно бьется в груди моей —
 

во всю мощь провозгласил отважный Николай Гумилев. Эти его слова были не чем иным, как вызволением из небытия почвенной национально-русской идеи Аполлона Григорьева. Свежий, целительный воздух ворвался и оживил атмосферу застоя. Зацвели на рязанском черноземе васильки и ромашки Сергея Есенина: древние песни раскольничьих скитов принес из олонецких лесов Николай Клюев; Максимилиан Волошин решительно отвернулся от пошлятины монмартрских кабаков и молитвенно повторил иеремиады протопопа Аввакума.

Но недолго гулял свободный утренний ветер в возрождавшейся русской поэзии. Глухая тьма революции и пореволюционных тиранических годин замкнула русскую мысль и русское словотворчество в еще более смрадную, еще более тягостную темницу «социалистического реализма» – сознательной, подневольной лжи.

Что же это? Конец? Смерть?

Может ли умереть, заглохнуть голос закабаленного, закованного в кандалы, но еще живого душой своей великого народа? За последние годы, несмотря на жесточайшие условия советской цензуры и Дамоклов меч, висящий над каждым подсоветским русским писателем, появились такие литературные произведения, как «Волга матушка-река» – Панферова, «Лес» Леонова, «За далью даль» Твардовского… В зажатой прессом партийности подсоветской критике прозвучали призывы к освобождению в статьях Померанцева и Щеглова[38]38
  Сибирский писатель Владимир Михайлович Померанцев (1907–1971) опубликовал в 1953 г. очерк «Об искренности в литературе» («Новый мир», № 12), который считается важным документом эпохи «оттепели»; Марк Александрович Щеглов (1925–1956) в середине 50-х гг. выступил с получившими резонанс статьями о творчестве советских писателей.


[Закрыть]
. Русским почвенным духом повеяло от целого ряда поэтических произведений, и, наконец, теперь в течение последних месяцев мы, несмотря на всю неполноту доходящих до нас с порабощенной родины сведений, всё же можем ясно видеть бунт русских подсоветских интеллектуалов – писателей, поэтов, теоретиков искусства и работников сцены – их восстание против «социалистического реализма», как против лжи, искажающей подлинную действительность, как против разрушения красоты истинного искусства, то есть, по концепции Аполлона Григорьева, почвенности, в которой он синтезировал истину и красоту.

Можно исказить внешность земли, навалив на нее мусора, обезобразив, изуродовав, загадив ее, но нельзя лишить эту землю, эту почву ее рождающей созидающей силы.


«Наша страна», Буэнос-Айрес,

14 марта 1957 года, № 373. С. 4


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 3 Оценок: 1

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации