Текст книги "Бриллианты и булыжники"
Автор книги: Борис Ширяев
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Странное существо русский человек, – сказал однажды А. П. Чехов А. М. Горькому. – В нем, как в решете, ничего не задерживается. В юности он жадно наполняет душу всем, что под руку попало, а после тридцати лет в нем остается какой-то серый хлам. Чтобы жить по-человечески, надо же работать! Работать с любовью, с верой. А у нас не умеют этого. Архитектор, выстроив два-три приличных дома, садится играть в карты и играет всю жизнь. Доктор, если он имеет практику, перестает следить за наукой, ничего, кроме «Новостей терапии», не читает и в сорок лет серьезно убежден, что все болезни – простудного происхождения. Я не встречал ни одного чиновника, который хоть немножко понимал значение своей работы: обыкновенно он сидит в столице или в губернском городе, сочиняет бумаги и посылает их в Змиев или Сморгонь для исполнения. А какое действие произведут они в Змиеве и Сморгони, об этом чиновник думает так же мало, как атеист о мучениях ада. Сделав себе имя удачной защитой, адвокат перестает заботиться о защите правды, играет на скачках, ест устриц и изображает собой тонкого знатока всех искусств. Актер, сыгравший сносно две-три роли, уж не учит больше ролей, а надевает цилиндр и думает, что он гений…
В этих, как всегда, правдивых словах великого правдолюбца им самим или передававшим их в своих воспоминаниях Горьким допущена одна явная неточность, ясная из смысла всей этой речи: А. П. Чехов, сказав «русский человек», подразумевал под ним русского интеллигента его эпохи. Ведь приведя ряд примеров, А. П. Чехов указывает только на лиц так называемых интеллигентных профессий: адвокатов, врачей, актеров и т. д., т. е. на русскую, главным образом, «прогрессивную» интеллигенцию его времени – эпохи «генеральной репетиции» русской революции, первого пятилетия XX века.
Но Чехов – отнюдь не «обличитель». Герценовская тенденция критики «с другого берега» ему абсолютно чужда. Он живет на «этом берегу», в России, в ее среде, вместе с нею, слитно и неразрывно. Вместе с ней он любит, страдает, болеет ее болезнями и радуется ее радостями. Еще более чуждо ему злобное ненавистничество Щедрина. Ни в одной строчке Чехова нет злобы. Он – врач, видящий болезнь пациента, но не осуждающий его за эту немощь, какого бы происхождения она ни была.
– Собственно говоря, подлецы тоже несчастные люди, черт их возьми!
Именно за этот отказ от осуждения, за полное отсутствие злобной сатиры, даже оттенка ее, в мягком, деликатном и чутком юморе сам Чехов был осужден своими «прогрессивными» современниками, в лице их главы, псевдонародника Михайловского и его приспешников, как писатель «без направления» и, следовательно, безыдейный, никчемный…
Но была ли действительно у Чехова какая-либо направляющая его творчество линия, которой он следовал бы всю жизнь? Или он был действительно мягкотелым Маниловым своей эпохи, неспособным к утверждению своей творческой воли?
Ответ на это мы находим в его личном отношении к «прогрессивным» судьям и критикам.
– Попытка свести Чехова с Михайловским и Глебом Успенским не удалась, – свидетельствует В. Короленко в своих воспоминаниях.
И не могла удасться. Чехов был подлинно народным писателем и тонко чувствовал всю фальшь «народников». Знал цену и их критике.
– Только Скабичевский однажды произвел на меня впечатление, – сказал Чехов Горькому, – он написал, что я умру в пьяном виде под забором.
А ведь Скабичевский в то время владел умами молодежи, именно той молодежи, из которой выросло в дальнейшем «февральское» поколение русской «прогрессивной» революционной интеллигенции.
Истинным направлением творчества А. П. Чехова было неизменно владевшее им стремление к правде в литературе. Этому направлению он следовал всю жизнь, не поддаваясь никаким чужим влияниям, даже всецело господствовавшим тогда в русской литературе революционным настроениям. Знал Чехов и им цену.
– Я не понимаю, почему вся молодежь без ума от Горького, – говорил он А. Сереброву (Тихонову), – вот вам всем нравится его «Буревестник» и «Песня о Соколе». Но ведь это еще не литература, а набор громких слов. Я знаю, вы мне скажете – политика! Но какая же это политика? «Вперед без страха и сомненья»! А куда вперед – неизвестно?! Если ты зовешь вперед, надо указать цель, дорогу, средства. Одним «безумством храбрых» в политике никогда ничего не делалось. «Море смеялось»… Море не смеется, не плачет, оно шумит, плещется, сверкает.
А о революционных декадентах типа Бальмонта с его «горящими зданиями» Чехов высказался еще определеннее:
– Жулики они, а не декаденты. Гнилым товаром торгуют… Это всё они нарочно придумали, чтобы публику морочить… И ноги у них вовсе не «бледные», а такие же, как у всех, волосатые…
– Ну, какой же Леонид Андреев писатель? Это просто помощник присяжного поверенного, который ужасно любит красиво говорить.
«Прогрессивная» критика по ту и по эту сторону Железного занавеса до сих пор умышленно не отметила одной чрезвычайно важной черты в творчестве А. П. Чехова: ни в одном из тысячи его рассказов, ни в повестях, ни в сценических произведениях даже отдаленно не показан тип революционера современной Чехову эпохи. Большевистские литературоведы старались изо всех сил установить свое родство с А. П. Чеховым («Вишневый сад») и брошенную вскользь фразу Вершинина («Три сестры) о прекрасной жизни, которая наступит через триста лет. Однако даже Горький был вынужден признать несостоятельность такой «революционности» А. П. Чехова:
– Дрянненький студент Трофимов красно говорит о необходимости работать и бездельничает, развлекается глупым издевательством над Варей, работающей не покладая рук… Вершинин мечтает о том, как хороша будет жизнь через триста лет, а не замечает, что около него всё разлагается… – сказал он.
Чехов с предельной ясностью видел всю фальшь революционной интеллигенции своего времени:
– Студенты бунтуют, чтобы прослыть героями и легче ухаживать за барышнями, – говорил он Сереброву, – а потом сами становятся прокурорами по политическим делам, – добавил он в разговоре с Елпатьевским[63]63
Александр Николаевич Тихонов (псевдоним Серебров; 1880–1957) – литератор, по образованию инженер, автор мемуаров «О Чехове» (1935); Сергей Яковлевич Елпатьевский (1854–1933) – народоволец, врач, писатель; лечил Чехова в Ялте и написал о нем в книге воспоминаний «Близкие тени» (1909).
[Закрыть].
– Хорош белый свет, – сказал он Щепкиной-Куперник, – одно только в нас нехорошо: мы. Как мало в нас справедливости! Как плохо мы понимаем патриотизм. Мы, говорят в газетах, любим нашу родину… А в чем выражается эта любовь? Вместо знаний нахальство и самомнение паче меры, вместо труда – лень и свинство. Справедливости нет… Работать надо, а всё остальное к черту!..
Но кто же эти «мы»? Кого зачисляет А. П. Чехов в разряд «нас»?
Современную ему русскую «прогрессивную» интеллигенцию, в ряды которой он был почти насильно втянут неизбежно окружавшей его литературной средой. А это окружение приложило все силы к тому, чтобы оторвать А. П. Чехова от консервативно-почвенной группы Суворина и Лейкина. Доходило буквально до скандалов, обструкций, которые устраивали «прогрессисты» на квартире Чехова пришедшему к нему нововременцу Меньшикову (воспоминания Елпатьевского). Но и влившись в их русло, сблизившись с группой Горького, с петербургскими «прогрессистами», с Короленко и ловкачом Гольцовым, правдолюбец Чехов остался верным самому себе: певцом «революционной бури» он не стал ни в какой мере. Предпочел промолчать о типе революционера в данной им энциклопедии русской жизни начала века.
Почему промолчал? – приходит невольно вопрос.
Ответ на него дает сам характер творчества А. П. Чехова. Обличителем он не был, а в этом случае нужно было или обличать, или молчать. Не мог он и плыть «против течения» в предреволюционные годы начала века. Сил не было. Последний градус чахотки. Оставалось только закрыть свои усталые глаза и «не заметить» крикливого урода.
Осуждать Чехов не мог, не умел и не хотел. Он и в литературе оставался врачом и как врач, прошел по бесконечному ряду палат, заполненных смертельно больной русской интеллигенцией. Ведь крестьянству и буржуазии Чехов уделил едва ли больше пяти процентов своего внимания. Там натуры здоровые, сами поправятся, а он, врач, идет к больным и ищет для них лекарства.
Идет, он, идет по палатам… Номер один, номер два… номер шесть… страшная номер шесть! А не страшнее ли ее палата «Ионыча», в которой «прогрессивная» интеллигентка, борясь с «предрассудками», зажигает три свечи и читает в их свете бездарный, но «направленческий» роман, а ее пошляк-муж глубокомысленно изрекает: «Недурственно»? Не страшнее ли она потому, что именно в этой тине, отравленной ядовитыми испарениями, гибнет молодая жизнь их дочери?
Дальше идет доктор Чехов. Вот палата «Дуэли». До какого глубокого падения должен был дойти современный Чехову русский интеллигент, чтобы быть принужденным работать после безмерного унижения, под дулом пистолета…
Дальше. Ряд серых, скучных, хмурых кроватей бесконечен. Вот «скучный» профессор, не знающий, как жить и для чего жить при всей своей действительной углубленности, а вот его самодовольный, тупой коллега, поучающий труду скромных работников дядю Ваню и Варю и сам не делающий ровно ничего. Вот палата стонущих от неумения построить свою жизнь трех сестер-интеллигенток… Вот палата самоубийцы Иванова, неврастеника, не знающего к чему применить себя, да и не имеющего воли и стремления к этому применению.
В каждой повести, в каждом рассказе писатель-Чехов открывает дверь новой палаты, а врач-Чехов ставит безошибочный диагноз находящимся в ней больным. Лекарство одно для всех – труд, слияние с творческой работой нации, вхождение в нее для заполнения соответствующего места.
– Работать надо, работать… А всё остальное к черту!
Что «остальное»? Что «к черту»?
Да разве не ясно «что»? То, именно, что сумел отбросить от себя «к черту» сам Антон Павлович Чехов – ту интеллигентскую шелуху, беспочвенное, безответственное политикантство, псевдопрогрессивное «направленчество», самодовольное зазнайство, безволие и вместе с тем воображение себя «солью русской земли», выразителями мысли и чувства народных, крикливое критиканство, отрыв от творческой работы нации-государства и еще, и еще… Длинен перечень всех болезней предреволюционной русской интеллигенции, ее «февральского» поколения…
Страшен диагноз, поставленный мягким, чутким и деликатным, но правдивым д-ром Чеховым у одра безнадежно больного.
Безнадежно?
Есть пошлая, трафаретная фраза, которую нередко произносят врачи у постели умирающего: «наука здесь бессильна, но будем надеяться на милость Божию».
Не обошелся без нее и д-р Чехов, но в отличие от своих коллег произнес ее с полной верой, действительной верой, выношенной в сердце к концу своей недолгой жизни. Пятнадцать лет носил в себе А. П. Чехов дивный образ «Архиерея», служителя Христа, и лишь выносив, выстрадав, смог записать его. К концу своей жизни… И не только его, «Архиерея», видел он вне больничных палат, в ином мире, в мире всей полноты русской жизни. Видел он там и «Студента», повествующего в пасхальную ночь безграмотным бабам о жертвенных муках Христа и сливающегося с ними в общем русле русской народной стихии. Видел и монашка-поэта, вдохновенно слагающего акафисты Небесной Заступнице. Как бесконечно далек этот поэт от тех, с которыми соприкасался А. П. Чехов в литературном мире и как понятна Чехову его светлая красота…
«Наука здесь бессильна». Диагноз д-ра Чехова подтвержден смертью больного, отравленного ядами собственного организма в 1917-м году. Но… «будем надеяться на милость Божию». Живут же еще на Руси «студенты», хранящие правду Господню в сокровенных недрах национальной стихии. Живут! Знаю, сам их видел и рассказываю о них здесь, в зарубежье, по мере своих сил и своего голоса. Жив Бог Земли Русской!
«Наша страна», Буэнос-Айрес,
29 мая 1954 года, № 228. С. 3–4
«Хорошая» война(к 100-летию со дня рождения Вл. С. Соловьева)
«После сражения на Аладжинских высотах один из наших передовых кавалерийских отрядов стремительно продвигался в горы Турецкой Армении. Дело происходило в 1877 году.
Огромный обоз с беглыми армянами не успел спастись и его захватили башибузуки. Они развели огонь под телегами, а армян, кого головой, кого ногами, а кого спиной или животом привязали к телеге, на огонь свесили и потихоньку поджаривали. Женщины с отрезанными грудями, животы вспороты. Всех подробностей рассказывать не стану, только одно у меня и теперь в глазах стоит: женщина навзничь на земле за шею и плечи к тележной оси привязана, чтобы не могла головы повернуть, лежит не обожженная и не ободранная, а только с искривленным лицом – явно от ужаса померла. Перед нею высокий шест в землю вбит, и на нем младенец голый привязан, ее сын, наверное, – весь почерневший и с выкатившимися глазами, а подле и решетка с потухшими углями валяется. Тут на меня сначала какая-то смертельная тоска нашла, на мир Божий смотреть противно, и действую как будто машинально. Скомандовал рысью вперед, въехали мы в сожженное село – чисто, ни кола, ни двора»…
Этот эпизод из русско-турецкой войны 1877–1878 гг. я частично цитирую, а в дальнейшем пересказываю из книги Вл. Соловьева «Три разговора». Он не вымышлен автором, а согласно его сноске, прослушан им из уст командовавшего этим русским отрядом ген. Н. Н. Вельяминова и позже исправлен в рукописи М. М. Бибиковым[64]64
Генерал Николай Николаевич Вельяминов и капитан Михаил Михайлович Бибиков, участники русско-турецкой войны 1877–1878 гг.
[Закрыть], следовательно, достоверность его сомнению не подлежит.
Далее автор, Вл. Соловьев, повествует о том, что занявшие разгромленное и сожженное армянское село русские войска нашли там одного случайно уцелевшего армянина и узнали от него, что банда побывала здесь всего лишь пару часов назад и потом ушла в направлении другого большого армянского поселения, до которого пути часов пять, но по известной армянину горной тропинке можно пробраться туда часа за два.
В распоряжении ген. Вельяминова был Нижегородский драгунский полк, три сотни казаков и конно-горная батарея, а башибузуков, по словам армянина, было не менее пяти тысяч. Но, ни минуты не задумываясь, ген. Вельяминов двинул свой отряд по горной тропе, с невероятными трудностями протащил по ней горные орудия и вышел к угрожаемому поселку в тот момент, когда к нему уже подходили башибузуки. Силы были явно неравны, но настроение драгун и казаков было таково, что командующий отрядом, не колеблясь, решил вступить в бой. Он замаскировал свою батарею, прикрыл ее одной сотней кубанцев, поставил драгун уступами для флангового удара, также скрыв их, а две сотни казаков бросил на банду с целью подманить ее к батарее. Маневр удался. Погнавшись за легкой добычей, вся масса башибузуков тысяч в пять наскочила на орудия, казаки разомкнулись вправо и влево, и батарея смогла на дистанции в 30 сажен дать три картечных залпа. Ударившие с фланга драгуны довершили не только поражение, но почти полное уничтожение разбойников. Наши потери были 37 убитых казаков. Село было спасено. В нем жило несколько тысяч армян.
«Три разговора» Вл. Соловьева написаны им не в форме философского трактата, но в виде разговора между прогрессивным политическим деятелем, бытовым христианином (чуждым богословию и религиозной философии) генералом и самим автором, которого он условно именует инициалами. Тем не менее, «Три разговора» Вл. Соловьева – философский трактат, одной из ведущих тем которого является оправдание справедливой войны с точки зрения христианской идеологии. Приведенный эпизод служит иллюстрацией к основному тезису автора: война не есть безусловное зло и мир не есть безусловное добро. Возможна и бывает «хорошая война, возможен и бывает плохой мир» (курсив В. Соловьева).
Этот тезис философа Вл. Соловьева, признанного бесспорным христианином и православной и католической Церквями, резко противоречит безоговорочному осуждению всех видов и форм войны, распространенному в среде христианских пацифистов основывающихся на утвержденном Евангелием братстве людей во Христе.
«Все люди братья, – отвечает им Вл. Соловьев устами одного из своих персонажей, – прекрасно, очень рад, но ведь братья-то бывают разные? И почему же мне не поинтересоваться, кто из моих братьев Каин и кто Авель? Если на моих глазах брат мой Каин дерет шкуру с брата моего Авеля и я именно по неравнодушию к братьям своим дам брату Каину затрещину, вы вдруг меня укоряете, что я про братство забыл! Нет… потому и вмешался… а то мог бы спокойно пройти мимо».
Таким образом, не прибегая к сложным философско-догматическим построениям, но на основе действительного и действенного в нашей земной жизни здравого смысла, на основе реальной борьбы с реальным злом, Вл. Соловьев утверждает не только неизбежность, но и необходимость справедливой борьбы со «злым братом» ради спасения «доброго брата». Противоречит ли такая концепция христианскому пониманию братства людей на земле? Отрицая ее, мы, безусловно, впали бы в «непротивление злу» Льва Толстого (следует, кстати, напомнить читателю – злейшего врага Вл. Соловьева), т. е. в осужденную православною Церковью ересь. Может ли быть спокойна совесть человека, убившего – в такой, справедливой войне своего врага, – ставит вопрос Соловьев и для решения его вводит в орбиту конфликта «третье лицо», т. е. того страдающего брата нашего, которому каждый христианин обязан помочь.
«Есть и третье лицо и, кажется, самое главное – жертва злого насилия, – требующая моей помощи, – пишет Соловьев, – ее-то вы всегда забываете, а совесть говорит о ней прежде всего. Воля Божия тут в том, чтобы я спас эту жертву… Ей помочь я должен во что бы то ни стало и во всяком случае. Должен помочь тем, кого обижают. Вот что говорит моя совесть».
Для иллюстрации этого христианского разрешения возможного в душе каждого солдата конфликта со своей совестью, для устранения вполне вероятных и смущающих многих сомнений, Соловьев приводит заключительные слова рассказа ген. Вельяминова: «Так чиста моя совесть в этом деле, что я иногда и теперь от всей души жалею, что не умер после того, как скомандовал последний залп. И нет у меня ни малейшего сомнения, что умри я тогда, прямо предстал бы пред Всевышним со своими 37-ю убитыми казаками и заняли бы мы свое место в раю рядом с добрым евангельским разбойником».
Разработка вопроса о разграничении в нашей земной жизни добра от зла, о различии между действительным добром и псевдодобром – одна из главных тем религиозно-этических работ Вл. Соловьева. Признав и утвердив справедливость и согласованность с принципами христианства, направленных к добру освободительных и защитительных войн, этот философ утверждает за русской армией по праву принадлежащее ей имя Христолюбивого Воинства. Одновременно с этим он устанавливает моральную высоту воинского подвига и тем утверждает внутренние духовные основы военной профессии, сближая жертвенность бойца за праведное дело с подвижничеством мученика.
В наши сумбурные дни утраты нравственных основ в политике, общественной жизни и принципах ведения войны морально-этическая философия Вл. Соловьева приобретает особо важное значение. Его труды выходят из рамок изучения их специалистами богословия и философии. Они становятся достоянием широкого круга читателей. Написанные им простым бытовым языком «Три разговора» должны быть прочтены каждым из тех, кто готовит себя к подвигу спасения своих страдающих братьев, и ясным, вполне конкретным указанием для современных политиков служат слова Вл. Соловьева, поставленные им в предисловии к этой книге: «Если прекращение войны вообще я считаю невозможным раньше окончательной катастрофы (которую предвидел и охарактеризовал Вл. Соловьев в “Краткой повести об Антихристе”. – Б. Ш.), то в теснейшем сближении и мирном сотрудничестве всех христианских народов и государств я вижу не только возможный, но необходимый и нравственно обязательный путь спасения христианской мира от поглощения его низшими стихиями».
«Часовой», Брюссель,
май 1953 года, № 331. С. 15–16
«Бриллианты» и булыжникиПридется начать издалека, хотя это и скучно, в силу чего ограничимся лишь расстановкой главных, соответствующих теме, вех на пути развития литературы.
Можно ли не видеть политического значения «Илиады»? Крупнейший государственник того времени Пизистрат, по приказу которого ее песни были собраны, систематизированы и отредактированы, видел это ясно и пользовался ею, как мощным агитационным орудием. Комедии Аристофана пропитаны не только государственной (Афинской) политикой того времени, но отражают даже узко-партийные взгляды ее автора. Гораций тоже не избег уклона в политику, а Овидий откровенно служил ее целям. Данте разместил по кругам ада всех своих политических врагов. Шекспир отражал политическую направленность группы лорда Эссекса, и его пьесы ставились с целью агитации в театрах Лондона накануне и в день восстания. О политической насыщенности памфлетов Рабле и Свифта говорить не приходится, так же как о сатире Вольтера. «Разбойники» Шиллера отвечали политической настроенности Туген-бундта. Гюго гениально облек политику в высшие формы художественного слова. Бальзак… Золя… Патриотические рассказы Мопассана…
Наши времена – Жид, Сартр, Орвелл, Кестлер…
Стендаль был прав, сказав, что «политика – камень на шее литературы», но ошибся в выводе. Как видим, политика не погубила литературы в течение 80 лет, по его предсказанию, но благополучно живет в ней уже третье тысячелетие средиземноморской культуры.
Теперь расставим такие же вехи на пути русской литературы. Национально-политическая направленность «Слова о полку Игореве» ясна из обращения его автора к князьям, и странно лишь то, что до Маркса ни один из исследователей не обратил на это должного внимания. Киевский цикл былин насыщен агитацией борьбы со степью, а образы Ильи Муромца и Микулы Селяниновича определяют в художественной форме политические устремления крестьянства за целую тысячу лет (до наших дней включительно). Политические настроения крепнущей Москвы отражены в слабых по их художественному значению литературных памятниках того времени и ярко выражены в блестящей публицистике – полемике Грозного с Курбским. Кантемир и Ломоносов насыщали свою неуклюжую поэтику политическими тенденциями Петра. Радищев косноязычно пересказывал Гельвеция и Руссо. Пушкин? Пусть за меня ответят «Полтава», «Клеветникам России», а заодно и «Медный всадник». Тютчев? «Целые царства и поколения будут перемелены», – прорицал он, возводя политическую мысль к пафосу мистического прозрения. В 1866–1868 гг. севастополец Л. Толстой ответил на политическую агрессию Европы (1853–1855) непревзойденной в мировой литературе эпопеей русского героизма патриотического подвига, возглавленного народным вождем Кутузовым и монархом, к ногам которых он поверг развенчанного им кумира Европы – Наполеона. И здесь нет политики?
Боюсь, что на газетных листах не хватит места даже для самого сжатого перечисления русских художников слова, обрабатывавших при
помощи его чисто политические темы. «Бесы», Щедрин, Ал. К. Толстой, «Красный смех» Л. Андреева, «Мать» Горького, Гумилев, «Тихий Дон» Шолохова и «Хождение по мукам» А. Н. Толстого в СССР, а параллельно с ними блестящая серия историко-политических романов М. Алданова в эмиграции.
Политика, политика, политика в литературе. Она входила и входит в жизнь людей, поэтому и не может быть исключена из художественной литературы, отражающей эту жизнь. Да, она тяжкий камень, очень трудный для его обработки мастерами слова, но он не тянет литературу вниз, но, наоборот, укрепляет ее изнутри, бетонирует ее сердцевину, на которой базируются внешние формы. Тем самым этот камень усиливает весомость воспринявших его произведений и утверждает их место в общем ходе развития литературы.
Это место они занимают в ней в силу актуальности темы данного произведения, ее созвучия с подлинной современностью, полноты ее разработки, но не вследствие созвучия с крохоборством злободневности. Между актуальностью темы и темой дня непроходимая пропасть, разделяющая, примерно, глубоко актуальные для современности романы и повести М. Алданова (хотя бы на темы Французской революции) от злободневной халтуры Брешко-Брешковского[65]65
См. о нем в Приложении «Литераторы-эмигранты».
[Закрыть], хотя внешне и тот и другой как будто бы обрабатывали в одно и то же время одну и ту же тему.
Уровень талантливости автора играет в данном случае второстепенную роль: «Красный смех» Андреева, блестяще оформленный этим безусловно талантливым литератором, теперь забыт. Он умер, т. к. был только злободневен, но не актуален. «Рассказ о семи повешенных», потрясавший читателя в дни оны, в наши дни бледен и жалок при сравнении хотя бы с «Мнимыми величинами» Н. Нарокова[66]66
См. о нем там же.
[Закрыть], несмотря на то, что Андреев был, несомненно, опытнее и, быть может, талантливее Н. Нарокова, писателя пока еще не профессионального.
Каким же измерителем мы можем пользоваться для определения степени актуальности темы и отграничения ее от злободневности? Кратковременного от долговременного, «вечного»?
Наиболее точным прибором для этого измерения служит, увы, только само время. Актуальная тема любви, видоизменяясь по внешности, прошла от Федры к Аксинье Астаховой, через Хлою, Беатриче, «Прекрасную Даму» менестрелей, Ярославну, Джульетту, мадам Бовари, Наташу Ростову и Лизу Калитину, дав кривую, характеризующую всё развитие человеческого духа, то вздымаясь к небу, то снижаясь к зверю. Эта тема была актуальна во всех своих вариациях.
Тема патриотического героизма, пройдя через множество таких же мутаций, выросла от сугубо внешнего, личного подвига Ахиллеса до глубочайшей внутренней жертвенности, подсознательных комплексов капитана Тушина и так же была актуальна во всех своих видоизменениях, сохраняя эту актуальность во все времена. Таково измерение актуальности по хронологической вертикали.
Тема политики в литературе при обзоре ее в том же направлении разработана еще шире. Она начата под стенами Илиона и дожила до Сталинграда, не старея и, видимо, не готовясь к смерти. Она шире двух предыдущих и потому, что нередко вплетается в них, как например, враждой Монтекки и Капулетти в любовную тему Джульетты, или жертвенностью во имя политических целей с времен Гомера до наших дней. Но нужно и здесь различать политику и политиканство. Первая актуальна, второе только злободневно.
Но измеритель времени действует только в вертикальном, историческом рассечении процесса, в горизонтальном же сечении, в иерархии, устанавливаемой текущим днем, мы не имеем сколь либо точного измерительного прибора. Спрос рынка, «контроль рублем», применяемый в свободном мире, – обманчив. Просмотрим хотя бы книжные каталоги нашей эмиграции, и мы увидим, что раскупались полностью главным образом романы Брешко-Брешковского, Бебутовой и Крыжановской[67]67
См. о них в Приложении «Литераторы-эмигранты».
[Закрыть]. «Проверка рублем» сфальшивила.
В тоталитарных странах при контролируемости библиотек и издательств широко применяется статистика читаемости, но в силу неизменно сопутствующей всем социалистически-тоталитарным системам принудительности в области мышления этот измеритель также фальшивит: население СССР принуждено читать не только вещания Сталина, но и «Мать» Горького. Школьников заставляют прочитывать «Что делать?» Чернышевского, и они повинуются, преодолевая в себе тошноту. На этом принуждении читателя там и строится пресловутый «социальный заказ».
Реальность он или миф?
Для ответа на этот вопрос прибегнем к критерию времени. «Илиадой» упивались Перикл и Пизистрат, ею же зачитывались Энгельс и Толстой. Таким образом, какая-то истинная форма социального заказа во времени – реальность, а не миф.
Но 99 % всех советских школьников всеми силами ловчатся, чтобы не читать, а лишь узнать содержание «Что делать?» и «Матери».
Почему? Потому что реальный социальный (общественный) заказ подменен социалистической фальшивкой. Большевики осуществили то, к чему с переменным успехом стремилась вся «прогрессивная» критика XIX века от Белинского до Скабичевского – принудительное управление читателем и писателем.
В этом и кроется ложность советского «социального», по существу же социалистического заказа. Здесь его миф.
Подобный подмен общественных требований злободневными фальшивками политиканов действительно виснет тяжким камнем на шее не только литературы, но и всех видов искусства, вплоть до столь ограниченного его сектора, как орнамент в живописи и архитектуре. Даже в этой обособленной области художник наших дней вряд ли посмеет ввести в орнамент мотив свастики в Германии, в свободной Италии – связку ликторских прутьев[68]68
Пучок ликторских прутьев с обоюдоострым топориком – символ итальянского фашизма, повсеместно внедрявшийся при Муссолини.
[Закрыть], а в СССР – воспользоваться мотивом креста и лучей. Не только большевики практикуют такого рода зажим. Они лишь осуществляют полностью стремление «прогрессистов» России XIX века утвердить в ней «вторую цензуру». При большевиках она переросла в «первую».
«Прогрессивная» часть старой эмиграции неразрывно связана с предреволюционным русским либерализмом, о чем и теперь гордо возглашают ее лидеры в литературе и публицистике. Традицией именно этого «прогрессизма», чуждого, разобщенного с российской почвенностью, и было вызвано отталкивание «прогрессивной» интеллигенции от русской революции, принявшей в октябре форму ими непредвиденную. Это же служило им базой для провозглашения себя «истинной Россией» в противовес России подсоветской.
Противопоставление себя современной, реальной России живо в «прогрессивной» эмиграции и до сих пор. Оно выявляется теперь в теории «морлоков» («Новое русское слово»), в выдранных из советской самокритики анекдотиках, выдаваемых за драму советского быта, и в утверждении о «низком культурном и умственном уровне» современной подсоветской русской молодежи теми же, кто одновременно закрепляет «почетное место в истории русской литературы» за несусветной нелепицей А. П. Бурова[69]69
См. о нем в Приложении «Литераторы-эмигранты».
[Закрыть].
Русские «прогрессисты» XIX века не врастали корнями в почву нации, но всегда противопоставляли ей самих себя то в лице обличителей ее «косности и мракобесия», то в форме разрушителей всех «основ», то в образах «лишних», непонятных, не оцененных страдальцев за высшую правду, то в виде поучателей бутафорского, загримированного а ля мужик воображаемого объекта этих поучений (вернее всего самих себя).
Шквал революции вымел эти «летучие листья», как именует нескончаемый цикл своих статей один из последышей российского «прогрессизма» в эмиграции. Подобный «летучий лист» не может, не в силах допустить того, что на его опустевшем месте уже пробилась свежая зелень, что оборванный, оголенный пронесшеюся бурей но выдержавший ее могучий дуб оживает, питаясь соками «почвы», в которую всё глубже и глубже врастают теперь его корни. «Промотавшийся отец» не в силах взглянуть в лицо «обманутого сына» и захлопывает перед ним дверь. Открыть ее – значило бы для него отречься от самого себя, покончить с самим собой.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?