Текст книги "Были и небыли. Книга 1. Господа волонтеры"
Автор книги: Борис Васильев
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Кое-как подвязав, подколов и подвернув дядюшкины панталоны, Владимир завернулся в широчайший халат и прошел в гостиную. Лизонька всплеснула руками и звонко расхохоталась:
– Вы прелесть, Володя! Можно мне называть вас так? Ведь вы спасли мне жизнь и, стало быть, отныне почти мой брат.
В шоколадных глазах опять заискрились бесенята. Владимир нахмурился:
– Мне очень приятно, только зачем вы сказали, будто я спасал вас?
– А если это моя мечта?
– Какая мечта?
– Мечта о том, чтобы меня кто-нибудь спас. Взял бы на руки и вытащил из трясины.
– Елизавета Антоновна. – У Владимира опять пересохло в горле, как тогда, когда смотрел из-за кустов на белые ноги. – Поверьте, я бы за вас жизнь отдал…
– Уже? – рассмеялась Лизонька. – Володя, вы прелесть!
Вошел дядюшка. Осмотрел Владимира, остался доволен, похлопал по спине.
– Значит, в юнкерах изволите?
– Да.
– По какой же части?
– Буду командовать стрелками. – Владимир искоса глянул на Лизоньку.
– Замечательно, замечательно! – сказал дядюшка. – Ну-с, к самоварчику, к самоварчику!
За уютным домашним завтраком Полина Никитична прочно взяла разговор в свои пухлые ручки. Мягко расспрашивала Владимира о доме и семье, и Владимир слово за слово рассказал все: о Василии, уехавшем в далекую Америку, и о Варе, ставшей вдруг суровой; об Иване, который – конечно же! – пороха не выдумает, и о Федоре, бесспорно, самом умном, но пока непонятом; об отце, что сам себе выдумал одиночество, и о маме. О том, как неожиданно и несправедливо она умерла и как мучительно долго длились ее похороны.
– Бедный, бедный мальчик! – всплакнула чувствительная Полина Никитична. – Нет, нет, мы никуда вас не отпустим. Мы пошлем человека предупредить, что вы у нас гостите.
А Лизонька улыбалась при этом, да так улыбалась, что Владимир уже ничего не слышал и почти ничего не соображал.
4Второй раз при ежевечерних беседах Федора с мужиками присутствовал посторонний. Беседы эти происходили в сумеречные часы, когда дневная работа заканчивалась, а до сна еще оставался час-полтора. Тогда мужики собирались на одном краю села, бабы на другом, а молодежь на третьем: так повелось с тех времен, когда на эти посиделки захаживала Анна Тимофеевна. Барыню любили и уважали: она была своя, родни не чуралась, работы тоже; эти отношения сельский мир перенес и на детей, о родстве, правда, уже не упоминая. Маша и Иван любили ходить к молодежи. Варя иногда навещала баб, а Федор регулярно появлялся у мужиков, но в отличие от матери слушать не умел, а говорил сам, немилосердно путаясь и запутывая слушателей. Однако мир к нему относился снисходительно и любовно: считали, что барчук малость с придурью.
Посторонний был не из деревни и одет в полугородскую-полугосподскую одежду, носил аккуратную бородку, садился в сторонке, строгал палочки и молчал. Напуганный петербургскими филерами, Федор приметил его сразу, но из конспирации справок наводить не решился. Беседы свои он считал вполне дозволенными, но все же старался думать, что говорит. Да и тему избрал нейтральную – о совести.
– Когда Адам пахал, а Ева пряла, совести не было, – втолковывал он. – Когда двое во всем мире кормятся от трудов своих, им нет нужды лгать, красть или обманывать. Этих грехов нет, а раз их нет, то нет нужды и в совести как понятии. Совесть возникает тогда, когда появляется грех. Конечно, я не имею в виду грех первородный, но парадокс первородного греха как раз и заключается в том, что обманутой была божественная сила, а не человек, вот почему грехопадение и не могло разбудить совести ни в Адаме, ни в Еве. Но вот народились люди, отделились друг от друга, сказали – это мое, а это твое, и человечество сразу же было поставлено перед необходимостью создания внутреннего запрета в душе своей. Поступать по совести стало означать соблюдение законов общежития, придуманных специально для того, чтобы четко обозначить границы дозволенного.
Мужики слушали, ухмылялись, но вопросов не задавали. Но Федора это не огорчало: он получал удовольствие от самого процесса говорения, не думая, зачем, почему и для кого витийствует.
– Какие же это законы, соблюдение которых негласно должна регулировать наша совесть? Если мы рассмотрим их, то увидим, что все они направлены на защиту интересов семьи и основываются на охране частной собственности…
– Завечерело, – перебил староста Лукьян. – Ты уж прости нас, Федор Иванович, а только до дому пора. Завтра до свету в поле.
– Пожалуйста, пожалуйста, – поспешно согласился Федор. – Конечно, конечно.
Мужики расходились, степенно кланяясь. Федор тоже кланялся: ритуал нарушить было неудобно, и он всегда уходил последним. Вчера неизвестный ушел раньше, но сегодня продолжал сидеть, невозмутимо строгая палочку, и это несколько настораживало Олексина.
– Вы очень хорошо говорите, – сказал неизвестный, подходя. – Горячо, увлеченно.
– Не смейтесь надо мной, – вздохнул Федор. – Я жалкий недоучка.
– Ну зачем же? Вы весьма убедительно доказали, что совесть возникла на классовой основе. Не ново, конечно, – а что ново в нашем мире? – но вполне своевременно. Разрешите представиться: Беневоленский Аверьян Леонидович, из породы вечных студентов. Вас, Федор Иванович, помню еще мальчиком, поскольку вырос по соседству, в селе Борок. Там приход моего отца.
Знакомство состоялось. Аверьян Леонидович был собеседником терпеливым – качество, которое Федор неосознанно ставил превыше всего. Днем они бродили по полям, вечером неизменно появлялись на мужицких посиделках: Федор говорил, а Беневоленский помалкивал, строгая палочки перочинным ножом. Спросил, когда возвращались:
– Почему мужики никогда не задают вопросов, Федор Иванович?
– Вопросов? – Федор пожал плечами. – Вопросы возникают тогда, когда появляется своя точка зрения, Аверьян Леонидович. А для этого нужно время. И терпение.
– Возможно, возможно. – Беневоленский забросил палочку в кусты, чтобы завтра сделать новую: он строгал их постоянно. – Но возможно и иное: у них нет интереса к тому, о чем вы толкуете.
– Но они же слушают.
– А у них нет иного развлечения, только и всего. Предложите им что-либо другое, скажем лекцию о началах геометрии, – они будут слушать и это с теми же ухмылками. А вот если вы коснетесь, допустим, землепользования или налоговой системы…
– Извините, я не занимаюсь политикой.
– Занимаетесь, Федор Иванович, занимаетесь, только – в дозволенных пределах. Мы чрезвычайно любим толковать о политике от сих до сих, будто штудируем учебник.
Федор был слегка уязвлен, но счел за благо перевести разговор. Расстались, уговорившись встретиться, но на другой день с утра зарядил дождь, и Федор пригласил Беневоленского к себе.
– Нас свел случай, которому я чрезвычайно признателен, – напыщенно сказал он, представляя нового друга Варе и Маше.
Федор немного волновался по поводу этого знакомства и поэтому утратил вдруг живость и непосредственность. Ему казалось, что Варя будет недовольна, что Маша непременно скажет какую-либо бестактность, а сам Аверьян Леонидович обязательно растеряется, попав в чуждую его взглядам и воспитанию дворянскую семью, и сделается либо развязным, либо робким. Однако страхи его оказались напрасными: Беневоленский вошел в их дом столь же спокойно, как вошел бы в любой иной. Это был его принцип, его стиль, о чем Федор, естественно, не догадывался.
– Случай есть пересечение двух причинных рядов, – улыбнулся Аверьян Леонидович. – И одним из этих причинных рядов было мое огромное желание быть в числе ваших знакомых.
– Это правда или комплимент? – строго спросила Варя.
– Я всегда говорю правду. На худой конец – молчу.
– И часто вам приходится молчать?
– Увы, мир так несовершенен, Варвара Ивановна.
– И что же вы собираетесь предпринять для его усовершенствования?
– Вопрос настолько русский, что мне хочется расхохотаться. Ни в одной европейской стране он не прозвучит даже в шутку: там заботятся прежде всего о себе, потом о семье и никогда – о мире.
– Вы часто бывали в Европе? – Варя не поддерживала разговор, а словно вела допрос.
– Я год прожил в Швейцарии, в Женеве.
– Целый год! – вздохнула Маша. – А почти совсем не старый.
Невозмутимо отошла к окну и уселась там с книгой. Это прозвучало так по-детски, что даже Варя улыбнулась:
– Прошу вас чувствовать себя как дома и не обращать внимания на детей.
Маша на это никак не отозвалась. Она всегда была склонна к созерцанию, любила прислушиваться к своим неторопливым, покойным мыслям. За обедом вдруг каменела, не донеся ложку до рта. Мама в таких случаях говорила: «Машенька слушает, как травка растет». После похорон эта привычка вернулась к ней с новой силой. Маша часами могла стоять у окна, глядя в одну точку, обрывала на полуноте игру, замирая с поднятыми для аккорда руками; долго не шевелясь лежала в постели, разглядывая, как медленно светлеет потолок, как нехотя ползет в углы тьма. Маша словно всматривалась в себя, внимательно и сосредоточенно наблюдая, как растет и наливается ее тело, как из глубин выплывают темные силы и смутные желания. Она совсем не боялась ни этих сил, ни этих желаний, она верила, что они прекрасны, и берегла их для чего-то очень важного и ответственного, что непременно должно было войти в ее жизнь.
Федор и Беневоленский играли в шахматы, а Маша по-прежнему сидела у окна, иногда отрываясь от книги и слушая то ли их разговор, то ли саму себя. Беневоленский часто поглядывал на нее: ему нравилась эта задумчивая, по-крестьянски крепенькая – копия мамы – девушка с детскими губами.
– Что вы читаете, Мария Ивановна?
Маша медленно повернула голову, долгим взглядом посмотрела прямо в глаза и не ответила. Федор улыбнулся:
– Ее надо спрашивать три раза кряду. Что ты читаешь, Маша? Что ты читаешь, Маша? Маша, ответь же наконец, что ты читаешь?
– Я читаю книгу, а ты играешь в шахматы, – со спокойным резоном ответила Маша.
Дождь зарядил на неделю. Беневоленский приходил каждый день и скоро подружился со всеми, кроме Владимира, который все еще где-то гостил. Даже Варя начала улыбаться и слушать рассказы о Швейцарии, а Иван доверил ему свои опыты, и они вместе оглушительно взорвались. В сторожке вылетели рамы, собаки подняли лай. Химиков дружно ругали, и это окончательно сблизило Беневоленского с осиротевшим полудетским семейством Олексиных.
Владимир приехал, когда вся семья азартно заделывала прорехи в сторожке, даже Варя стояла тут же.
– Я познакомился с чудными людьми! – выпалил Владимир, едва соскочив с чужой коляски. – С изумительными, прекрасными людьми! Послезавтра они приедут к нам с визитом! Алхимик взорвался?
– Где твои трофеи, Соколиный Глаз? – весело спросил Иван.
– Будут трофеи, Иван Иванович, все будет! – прокричал Владимир и убежал переодеваться.
Вернулся он в прекрасном настроении: беспричинно смеялся, пел, перестал обижаться и стремился всем помочь. И очень беспокоился о достойном приеме гостей:
– А что на обед, Варя? А ром у нас есть? Сергей Петрович любит после обеда скушать рюмочку рома.
– Ром не кушают, – привычно поправила Варя. – И вообще избегай этого слова – оно шипит.
– Ну, видела бы ты, как он смакует! – с восторгом воскликнул юнкер. – Ну именно – кушает, понимаешь?
– Вкушает.
– Господи, а вина-то хватит? Вдруг Федя все выпил с этим поповичем?
– Как ты сказал? – нахмурилась Маша. – Ты очень гадко сказал.
– Сорвалось, Машенька, просто сорвалось!
– Влюбился, – сказала Варя, когда Владимир убежал. – Нет, Маша, он определенно влюбился там.
– Ну и прекрасно. Влюбиться – это прекрасно.
– Только не нам, – вздохнула Варя. – Мы, Олексины, влюбляемся очертя голову и на всю жизнь.
Гости приехали к обеду. Варя беспокоилась за этот обед, потому что впервые принимала и боялась что-либо упустить. Кроме того, она подозревала, что ей не удастся занять гостей умным разговором, и ради этого пригласила Аверьяна Леонидовича.
– Варя, милая, ты все испортила! – в отчаянии кричал Владимир. – Он же вести себя не умеет, он же из сельских попиков.
Однако Беневоленский вел себя безукоризненно, чего никак нельзя было сказать о самом Владимире. И куда девалась его обычная непосредственность: он то мрачно молчал, уныло глядя в тарелку, то начинал говорить и говорил слишком долго и громко. При этом он много пил, а Варя не решалась остановить его, страдала и с огромным облегчением встала из-за стола.
Дамы пили кофе в гостиной, детей отправили гулять, а мужчин Владимир увел курить на отцовскую половину, там был неплохой погребец, про который Варя запамятовала. Гремел бутылками и восторженно кричал:
– Сергей Петрович, дорогой, вот настоящая ямайка! Господа, р-рекомендую!
Крохотная чашечка пряталась в пухлой ручке Полины Никитичны, и Маша очень внимательно следила, удастся ли почтенной даме дотянуться до кофе. Любопытство было безгрешным: польщенная приглашением разделить дамское общество, Маша пребывала в отменном настроении, и гости ей нравились. Особенно Елизавета Антоновна; ее Маша разглядывала осторожно, но внимательно, и нашла, что в такую можно влюбиться именно очертя голову, по-олексински.
– Как же вы справляетесь одна? – поражалась Полина Никитична. – Господи, такая семья.
– У меня хорошие дети, – улыбнулась Варя.
– Нет, это настоящий подвиг любви и преданности! Подвиг!
– Владимир много рассказывал о вас, – сказала Елизавета Антоновна. – И о вашем американском миссионере, и о сербском подвижнике…
– О Гаврииле, – подсказала Варя, уловив легкую заминку.
– Да, да. Он прелесть, наш юнкер. Скажите, а этот молодой человек – Аверьян Леонидович, кажется? Извините, я скверно запоминаю имена. Вероятно, ваш старый друг?
– Напротив, мы познакомились всего неделю назад. Он прямо из Швейцарии, здесь отдыхает.
Варя сознательно выложила про Швейцарию: кокетливая Лизонька чем-то настораживала ее, и связи их семьи должны были быть безупречными. Кроме того, она сразу поняла, что Володину влюбленность приняли как сельское развлечение, и это было неприятно.
– Он что же, учится там?
– Кажется, по медицине.
– Он очень умен и образован, – сказала вдруг Маша. – И это очень важно, потому что он сын сельского священника.
– Как интересно! – Лизонька с любопытством посмотрела на Машу. – Следует признать, что его способности превосходно подмечены вами.
– Знаете, я лишена сословных предрассудков, – решительно объявила Полина Никитична. – В наше время следует отдавать предпочтение уму и таланту.
– Совершенно согласна с вами, – сказала Варя. – Еще чашечку?
– Благодарствую. Говорят, Бальзак умер от кофе.
– Бальзак умер от гениальности, – улыбнулась Лизонька. – Я где-то читала, что гениальность сжигает человека и все гении умирают молодыми.
– Вероятно, они просто умирают раньше времени, – сказала Варя. – Но нам это, кажется, не грозит. Если не возражаете, я покажу вам ваши комнаты. Чай мы попьем в шесть часов.
Проводив дам, Варя вернулась в гостиную. Маша сидела на прежнем месте, мечтательно уставившись в противоположную стену.
– Зачем ты бахнула про Аверьяна Леонидовича? – недовольно сказала Варя. – Очень им надо знать, кто чей сын.
– Надо всегда говорить правду, – отрезала Маша. – В мире и так слишком много лжи.
– Или молчать. Особенно когда разговаривают старшие.
Маша недовольно повела плечиком, перебросила косу на грудь, потеребила ее и надулась.
– Прости, – улыбнулась Варя. – Просто мне не нравится эта Елизавета. По-моему, она злючка. Пойду-ка я посмотрю, что там поделывают мужчины.
Она пришла вовремя: мама недаром говорила, что женское сердце – вещун. Красный, взлохмаченный Владимир покачивался перед Беневоленским и кричал:
– Вы забываетесь, милостивый государь! Да! Забываетесь!
– Я не дам вам больше ни глотка, – негромко говорил Аверьян Леонидович. – Вы непозволительно пьяны.
– А как вы смеете? Да! Как вы смеете мне ук-казывать? Кто вы такой? Вы штафирка! Шпак! А я – военный!
– Пусть пьет, – благодушно улыбался тоже изрядно хвативший Федор. – Напьется – уснет, а мы будем говорить. С Елизаветой…
– Не сметь о благородной женщине! – кричал юнкер.
В кресле уютно спал Сергей Петрович, изредка морщась от громких воплей. Варя сразу поняла, что уговорами действовать бесполезно.
– Федор и Владимир – в баню! – резким, как у отца, голосом скомандовала она. – Чтоб к чаю были трезвыми! Позор! Федор, выведи его, или я кликну людей.
– Идем, возлюбленный брат мой, – сказал Федор. – Идем, идем.
– Я – офицер! – объявил Владимир в дверях. – Я презираю шпаков.
Братья вышли, с грохотом скатившись по лестнице. Варя робко глянула на невозмутимого Беневоленского и почувствовала, что краснеет.
– Бога ради, извините его, Аверьян Леонидович. Он не ведает, что творит.
– Господь с вами, Варвара Ивановна, – улыбнулся Беневоленский. – Молодо-зелено. Что нам со старичком делать? Оставить в кресле?
– Я пришлю их кучера, пусть отведет в спальню.
Они спустились с лестницы и, минуя комнаты, сразу вышли в сад. Пройдя немного, Варя вдруг остановилась и взяла Беневоленского за руку.
– Это возмездие, Аверьян Леонидович.
– Что? – не понял он.
– Это возмездие, – убежденно повторила она, глядя на него странными расширенными глазами. – Вы верите в возмездие?
– Не стоит принимать близко к сердцу обычную юношескую глупость, – сказал он, помолчав. – Все естественно, все закономерно, и все очень просто. Не ищите предопределений там, где их нет.
– Да, да. – Она грустно вздохнула. – Первый причинный ряд, второй причинный ряд. Все можно объяснить логически в наш просвещенный век, только – зачем? Ах, как было бы покойно и просто жить, если бы все действительно поддавалось объяснению.
– Вас тревожит что-то определенное или некий мираж?
– А ведь все мы, в сущности, жертвы слепого случая, – не слушая, продолжала Варя. – Кто родился, когда, зачем – все до нелепости случайно. Если бы мой отец не встретил мою маму, я бы не родилась вообще, никогда бы не родилась. А ведь могла бы родиться не я, а какая-либо другая девочка или мальчик, даже если предположить закономерность во встрече моих родителей, потому что… – Она запнулась, но мужественно продолжала: – Потому что все решает одна ночь. Понимаете, одна ночь – это же какая-то сплошная нелепица, изначальное отсутствие какой бы то ни было закономерности, игра. Но если это так, если бездушной природе все равно, то зачем тогда я? Почему я – именно Я и для чего Я – это я? Но раз нет на свете ответа, раз «я» – элемент стихийной, бестолковой случайности, тогда я свободна перед любыми законами, потому что и законы-то приняты не для меня: я же волею стихий оказалась в сфере их действия. Значит, каждый – за себя и ради себя? Значит, все мы кирпичики, из которых ничего не сложишь?
Варя говорила быстро, не подыскивая слов, а будто вставляя в речь уже готовые словесные сочетания.
Беневоленский сразу уловил это, тут же про себя нарек ее начетчицей и сказал, пряча насмешку:
– Однако складывают, Варвара Ивановна. И семьи, и народы, и государства.
– Да, вы правы, складывают. Складывают, следовательно, есть состав, скрепляющий нас. И состав этот – высшая идея, предопределяющая жизнь каждого и регулирующая, осмысленно направляющая ее по каким-то непреложным и непостижимым для человека законам.
– Вы имеете в виду Бога?
– Бог – это форма, то есть доступный нам способ объяснения непонятного. Сегодня это Бог, завтра еще что-то: формы могут меняться. А я говорю о существе, которое измениться не может, ибо это и есть данность.
«Нет, она не начетчица, – подумал он. – Просто в этой головке все перемешалось, а потом подошло на женских дрожжах и теперь лезет через край, как опара из горшка. И смех и грех…»
– И у вас есть доказательства этой данности? – вежливо поинтересовался он.
– Не у меня, Аверьян Леонидович, у жизни. Например, любовь. Почему вдруг мужчина, ничего еще не осознав, начинает испытывать страстное, непреодолимое влечение именно к этой женщине, хотя рядом подчас и лучше, и красивее, и умнее, и изящнее? Почему женщина, скромная, нравственная, внезапно влюбляется в весьма ординарного мужчину, который зачастую не только не лучше, но и просто намного хуже окружающих? Причем влюбляется настолько, что готова забыть и скромность, и нравственность – все готова забыть! У вас есть объяснение этому? Нет, а у меня есть: предопределение. Но предопределение немыслимо без возмездия, Аверьян Леонидович, немыслимо, ибо предопределение и возмездие суть две стороны одной медали. Я нарушаю нечто непонятное мне, нарушаю неосознанно, не ведая, что творю, но наказание наступает неотвратимо и последовательно, причем в формах самых нелогичных и незакономерных, как кажется нам, неразумным муравьям. Разве вы сами не можете привести подобных примеров? Разве понятие несчастной любви не есть следствие прегрешения и наказания? Разве…
– О любви говорите, а там чай стынет, – недовольно сказала Маша.
Она стояла на повороте садовой дорожки, теребя переброшенную на грудь косу. Беневоленский рассмеялся.
– Маша, вы – чудо! Извините, что я так запросто, но вы такое прекрасное доказательство абсурдности всяческих мрачных догм, что по-иному вас и не назовешь.
Подхватив юбку, Варя быстро пошла к дому. Напряженно выпрямленная спина ее выражала глубочайшее презрение и, как вдруг показалось Аверьяну Леонидовичу, глубокую женскую обиду. Он смущенно покашлял и двинулся следом, а Маша, серьезно глядя на него, ждала, пока он подойдет. А когда он поравнялся с нею, сказала очень решительно:
– О любви не смейте говорить, слышите? Ни с кем!
И опрометью бросилась в дом, высоко, по-детски взбивая коленками подол легкого платья.
За чаем все весело подтрунивали над Федором: после бани он подстриг бороденку, и клинышек ее торчал, как запятая. Дети прыскали в ладошки, да и взрослые с трудом сдерживали смех, а Федор сердился.
Владимир к столу не вышел, сочтя за благо отоспаться. А слегка помятый Сергей Петрович пришел, чуть запоздав, и благодушно подремывал в кресле.
– У вас чудно, чудно! – восторгалась Полина Никитична. – Удивительно ароматное варенье и покоряющая непринужденность.
– Ваши комплименты, тетушка, несколько напоминают перевод с иностранного, – улыбнулась Лизонька.
– Я от чистого сердца, голубушка Варвара Ивановна. От чистого сердца!
– Я так и поняла, Полина Никитична, – серьезно сказала Варя. – У нас сегодня день открытых сердец.
– Прекрасная мысль, – подхватила Лизонька. – Открытые сердца – редкость, не правда ли, Аверьян Леонидович? Что это вы примолкли, как побритый? О, простите, Федор Иванович, я оговорилась. Я хотела сказать, как прибитый.
– Я понимаю, это тоже перевод, – проворчал Федор, покраснев.
Он побаивался смотреть на Лизоньку, а если и поглядывал, то тогда лишь, когда был уверен, что она этого не заметит. А так как смотреть на нее ему очень хотелось, то он все время боролся с собой и мрачнел еще больше.
– Ваше сердце не пытались сегодня открыть, Аверьян Леонидович?
– Оно у меня всегда открыто, Елизавета Антоновна, – нехотя отшутился Беневоленский. – Причем настежь: там всегда сквозняк.
– Смотрите же не застудите его, ветреный мужчина.
– А я забыла во дворе книгу. – Маша внезапно вскочила.
– Успеешь взять потом, – сказала Варя.
– Успею, но она отсыреет, – резонно пояснила Маша и вышла.
– Очень славная девочка, – заметила Полина Никитична. – Такая непосредственность – просто прелесть! Она где-нибудь училась?
– Машенька закончила Мариинскую гимназию. Я предпочла бы пансион, но она мечтает о курсах.
– Фи! Эти современные курсы…
– …готовят синих чулков, – подхватила Лизонька.
– Курсистки курят, – сказал проснувшийся Сергей Петрович. – Это мило, но как-то не очень привычно.
– Тянет похлопать по плечу и сказать: «Нет ли у вас папиросочки, любезная?» – снова добавила Елизавета Антоновна. – Некоторые женщины ценят и такой знак внимания, дядюшка, так что хлопайте смело!
После чая хозяева предложили осмотреть датских гусей, заведенных еще при маме: просто пришлось к слову. Варя, призвав на помощь Ивана, давала пояснения, гости вежливо восторгались, скрывая зевоту, и Беневоленский постарался поскорее отстать. В одиночестве бродил по саду, не желая признаваться даже в мыслях, что ищет Машу. Но Маши нигде не было. Аверьян Леонидович загрустил и направился в свой Борок.
– Вот вы где, оказывается!
Беневоленский нехотя приладил улыбку, узнав Лизоньку.
– Размышляете в уединении?
– Просто иду домой. В соседнее село.
– А я рассчитывала, что именно вы покажете мне сад.
На «вы» был сделан нажим. Аверьян Леонидович встретился с шоколадными глазами, отвел взгляд. В конце аллеи мелькнула фигура. Он не узнал, но догадался:
– Федор Иванович, пожалуйте сюда!
Федор, помедлив, вылез из-за куста, как-то боком подошел.
– Думается, Елизавета Антоновна, что Федор Иванович куда полнее ознакомит вас с садом, нежели я. Честь имею.
Поклонился и быстро пошел к воротам. Лизонька прикусила губку, глазки ее сразу растеряли ласковую лукавость, но рядом вздыхал Федор, и Елизавета Антоновна постаралась вернуть на место лукавость, и улыбку, и завораживающий шоколадный блеск.
– Ваш друг попросту скучен, Федор Иванович.
– Скучен? – Федор не отрываясь смотрел на нее, соглашался с каждым ее словом и глупел на глазах. – Да, да, конечно!
– Ведите меня в самое таинственное место. Ну?
Тревожно ощущая близость красивой женщины, Олексин шел напряженно, пребывая в состоянии непривычного блаженства. Он всегда сторонился женского общества, не имел опыта в обращении с дамами и готов был лишь с восторгом исполнять любые капризы. Лизонька сразу поняла это и уже плохо скрывала досаду: она не любила легких побед.
Беневоленский миновал ворота и остановился: по тропинке вдоль ограды шла Маша. Он заулыбался – не ей, а самому себе, своему вдруг засиявшему настроению, – но Маша нахмурилась и сказала:
– Долго же вы прощались.
– Значит, вы ждали меня?
– Конечно, – очень серьезно подтвердила Маша. – Сначала я сердилась, а потом мне надоело сердиться, и вот и все. Долго сердиться, оказывается, скучно.
– На что же вы сердились?
– Знаете, Аверьян Леонидович, мне она сначала очень понравилась, а потом сразу разонравилась. Может быть, я непостоянная?
– Просто вы умная девочка и разбираетесь в людях куда лучше, чем ваши братья.
– Девочка, – недовольно повторила Маша. – Интересно, до какого возраста человека будут называть девочкой? Пока он не состарится?
– Если позволите, я буду называть вас так, ну, скажем, до вашего замужества.
– Это уже срок, – сказала Маша. – Потерплю. Но за это вы придете к нам завтра, да? И не будете больше флиртовать с этой кокеткой. До свидания.
– До свидания, Машенька. До завтра!
Он смотрел, как она быстро идет по тропинке, ждал, что оглянется, но Маша не оглянулась. Но Беневоленский не перестал улыбаться, шел через поле, сшибал тросточкой головки чертополоха и радостно думал, что готов влюбиться без памяти. Без всяких желаний, без планов на будущее, без каких бы то ни было расчетов на настоящее – просто влюбиться, как влюбляются только в детстве. И знал, что так и будет, что он непременно влюбится, и от этого хотелось петь.
Федор вообще был склонен воспринимать все буквально, а в состоянии восторженности и подавно, и поэтому повел Лизоньку в старый сад – место, с детства считавшееся таинственным. Сад этот начинался за цветниками на пологом спуске к реке, он зарос и одичал, и под старыми грушами росли грибы. Мама любила его и не велела рубить: здесь рассказывались сказки, здесь ловили стрекоз и ежей, здесь проходило самое первое детство. Корявые старые деревья были полны воспоминаний, но на Лизоньку произвели впечатление удручающее.
– Не сад, а декорация к Вагнеру.
– Да, да, прекрасно! – опять невпопад сказал Федор. – Здесь много груш. Они одичали, но в детстве были вкусными.
Он не знал, о чем говорить, и говорил о том, что Лизоньке было неинтересно: о детстве, о маме, о том, как однажды забрался на грушу, не мог слезть и как Захар снимал его оттуда. Рассеянно слушая, Лизонька присела на рухнувший ствол, почти с раздражением думая, что темпераментный юнкер забавнее этого заучившегося говоруна, хотя тоже провинциален и неуклюж, как, вероятно, и вся олексинская семья.
– Мне холодно, – резко сказала она, бесцеремонно перебив тягучие воспоминания.
– Холодно? Да, да, сыро. Знаете, неделю шли дожди…
– Так принесите же мне что-нибудь!
– Да, конечно, конечно! – Федор метнулся к дому, но остановился. – А что принести?
– Боже правый, ну хотя бы мою шаль, – вздохнула Лизонька. – Кажется, я оставила ее в гостиной.
В доме уже зажгли огни. Федор, запыхавшись, ворвался в гостиную; здесь сидели старшие и позевывающий, слегка опухший от сна Владимир.
– Шаль! – объявил Федор. – Елизавета Антоновна просила шаль.
– А где же она сама? – спросила Полина Никитична. – Приведите ее, Федор Иванович.
Федор, схватив шаль, молча выбежал. Владимир нагнал его уже в саду, схватил за плечо:
– Отдай. Я отнесу.
– Пусти! – Федор тянул шаль к себе. – Сейчас же пусти, она меня просила, меня…
Владимир был сильнее и имел опыт юнкерских драк. Резко ударив Федора по рукам, вырвал шаль и кинулся в садовые сумерки.
– Елизавета Антоновна! Елизавета Антоновна, где вы?
– Отдай! – Федор немного пробежал и остановился, растирая отбитые руки. – Ну и черт с вами. Глупость какая-то, глупость! – Схватился за голову, пошел назад, бормоча: – Глупость. Какая глупость!
По сумеречному саду, то затихая, то усиливаясь, метался призывный крик Владимира. Из сторожки вышел Иван, увидел бредущего без цели Федора, спросил:
– Что случилось?
– Мы дураки, – сказал Федор. – Не знаю, от природы или вдруг.
– Делом надо заниматься, – назидательно сказал Иван. – Вот я занимаюсь делом, и мне наплевать на заезжих красавиц.
– Он ударил меня. – Федор сел на ступеньку и вздохнул. – Ударить брата – и из-за чего? Господи…
– Володька – бурбон. Он будет бить своих солдат, вот увидишь.
– Елизавета Антоновна-а! – донесся далекий крик.
– Ну зачем же кричать? – недовольно сказала Лизонька, выходя к задохнувшемуся от криков и беготни юнкеру.
– Елизавета Антоновна! – Владимир бросился к ней. – Я ищу вас, я… Вот ваша шаль.
– Благодарю. – Она набросила шаль на плечи. – Впрочем, хорошо, что вы кричали: я вышла на крики из той мрачной декорации.
– Елизавета Антоновна. – Владимир теребил конец шали. – Я… Я люблю вас, Елизавета Антоновна.
– Так быстро? – улыбнулась она. – Очаровательно.
– Я люблю вас, – зло повторил он. – Я прошу вас быть моей женой. Нет, не сейчас, конечно, сейчас мне не разрешат, а когда закончу училище и стану офицером.
– Боюсь, что к тому времени я состарюсь.
– Я быстро стану офицером, Елизавета Антоновна. Я попрошусь в действующие отряды на Кавказ или в Туркестан, я не пощажу себя, но сделаю карьеру и приеду к вам в чинах и лентах. Только ждите меня. Ждите, умоляю вас.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?