Читать книгу "Франциска Линкерханд"
Автор книги: Бригита Райман
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Он заказал еще пива и бессмысленно уставился на холодильник, в котором бутерброды с рыбой громоздились рядом с иссохшими пирожными, прислушиваясь к голосу за своей спиной, а Ландауер все рассказывал, рассказывал… о серебристом предвечернем свете над речкой Жемчужной, о сладостных звуках свирели, об охоте на тигров в одной из южных провинций, о крохотных мастерских резчиков по слоновой кости и бегущих рысцой, тяжело дышащих, поющих вереницах крестьян и солдат, которые несут в плоских корзинах землю для постройки дамбы, рассказывал о Пекине и Храме неба, что высится над низкими домишками бывшего китайского квартала, круглом, сияющем самой яркой голубизной, которую только можно себе представить, о пагодах с тремя ярусами крыш, о молчаливых буддийских священнослужителях, что прячут руки в рукавах своих желтых одеяний, о садах и дворцах в Запретном городе…
– Уверяю вас, дорогая, это совершенная архитектура, – говорил Ландауер.
В конце двадцатых годов он уехал в Китай, через несколько месяцев после шанхайской резни, и строил там школы для детей коммерсантов в немецком сеттльменте. По пути домой, в купе транссибирского экспресса, английский инженер-мостостроитель, ни слова не говоря, протянул ему газету. Он прочитал о народных волнениях в Германии, сошел с поезда в Новосибирске (там все и вся окоченело от холода, пятьдесят градусов мороза, Обь подо льдом, снег доходил до резных оконных наличников) и поехал обратно в Шанхай. Много лет спустя он разыскал в Нью-Йорке одного из своих братьев, другие братья, сестры и родители сгинули то ли в Освенциме, то ли в Берген-Бельзене.
Прошлой осенью он снова побывал в Пекине и Шанхае. Ему казалось, что он возвращается на родину, но приехал он в качестве туриста в совсем другую страну, в стерильно чистые города, где матери с черноглазыми младенцами на руках закрывали рты марлевой повязкой, где не было больше нищих и проституток, а кроткие и гордые китайцы – слуги в гостинице – отказывались от чаевых и еще стыдили его: он-де, сам того не сознавая, привез воспоминания о желтых боях и слугах в немецком сеттльменте, лопочущих на англо-китайском жаргоне. На одной промышленной выставке он увидел нескольких юношей и девушек, склонившихся над какой-то машиной, он не понимал диалекта, на котором они говорили, ничего из ряда вон выходящего здесь не происходило, просто молодые люди в синих, солдатского покроя кителях обступили машину, взглядами, казалось, разбирая ее на части. Но эта картина прочно врезалась ему в память. Никогда, говорил он Франциске, а она слушала его, как зачарованная, подперев лицо руками, никогда не забыть ему сосредоточенного рвения и умной любознательности, написанной на их лицах, и еще никогда не было ему так ясно, что эти молодые люди, тихо и чинно проходящие по выставке, не жестикулирующие, не хохочущие во весь голос, исполнены чудотворной энергии и способности к деяниям, которые повергнут Европу в изумление и отчаяние.
Шафхойтлин у стойки допил свое пиво. Он спросил пачку сигарет и стал рыться в карманах, ища мелочь, наконец повернулся и изобразил удивление. Ландауер, все время не упускавший из виду его курчавую голову, небрежно помахал ему тремя пальцами. Шафхойтлин пошел между стульев так, словно его вели на сворке.
– Более очаровательной слушательницы себе, право, нельзя пожелать, – сказал Ландауер, склоняясь над столом и целуя руку Франциски повыше запястья. – Глаза, как плошки… Но вы устали, дорогая, молодость требует сна. Простите болтливого старика.
Шафхойтлин остановился возле стула Франциски и ледяным тоном сказал:
– Я велел отвезти ваши чемоданы в Дом приезжих.
– О боже, я совершенно забыла об этих дурацких чемоданах. Большое спасибо, как это мило с вашей стороны.
И все с невиннейшей миной. Просто забыла. Ее беспечность испугала Шафхойтлина, он методически обшаривал номер в гостинице, если, собираясь в дорогу, замечал нехватку одного лезвия, сидя в поезде, всегда держал на коленях портфель и доводил до слез все свое семейство, не найдя на обычном месте сапожной щетки. Вещи надо беречь. Беспорядочность внушала ему подозрение, за нею он чуял недисциплинированность мысли, несерьезное отношение к жизни. После обеда он обнаружил ее чемоданы в коридоре и потащил их к автобусу, а потом в «Дом приезжих», двадцать минут ухлопал на дорогу, а теперь она, как кость собаке, швырнула ему «спасибо». Конечно, думал он, она была уверена, что какой-нибудь сознательный дуралей позаботится о ее пожитках.
Ландауер указал ему на свободный стул.
– Не хочу вам мешать, – заявил Шафхойтлин, но тем не менее помешал или вообразил, что мешает – разве эти оба не обменялись бесстыдно понимающим взглядом? Он сидел рядом с Франциской, слышал запах ее кожи, ее волос – легкий аромат апельсина. Он повернул свой стул и сел спиной к проходу. За высоким столиком напротив стойки вспыхнула ссора, шум нарастал, приходилось кричать, чтобы слышать друг друга, Шафхойтлин крикнул:
– И какое же у вас сложилось впечатление?
– Ужасное, – крикнула в ответ Франциска, – хуже некуда.
– Что?
Пивная кружка пролетела, едва не коснувшись его головы, и разбилась о стену. Девушка у стойки визгливым голосом звала на помощь. Стул, поднятый для удара, угодил в гроздь светильников. Шафхойтлин побледнел, кто знает, с перепугу или от злости на Франциску. Ландауер, не выпуская из рук бокала с вином, нет-нет, да и отпивал глоток, устало и брезгливо глядя на всю эту кутерьму, на потных орущих парней. В драке они уже не различали, кто враг, а кто союзник, в слепой ярости лупцевали друг друга, среди опрокинутых столов, осколков, пивных луж чье-то искаженное, залитое кровью лицо вдруг вынырнуло из туч табачного дыма.
– Безобразие! Надо принять меры! – воскликнул Шафхойтлин. – Необходимо навести порядок. – Он снял пиджак и повесил его на спинку стула; видны стали вздувшиеся жилы на его шее и широкие кряжистые плечи, на которых туго натягивалась рубашка. Он двинулся по проходу, нагнув голову и вытянув шею, словно гусак. Франциска взволновалась: ну это уж глупо… пусть расколошматят друг другу свои дурацкие башки, если не находят им лучшего применения. Он себе даже тыла не обеспечил, тем не менее она мысленно пожелала ему «ни пуха ни пера» и влезла на стул посмотреть, как Шафхойтлин «принимает меры», храбрый из педантизма, и силится разнять ком, что катается по полу, призвать к миролюбию тех, что вгрызлись друг в друга, это сплетение тел, рук, ног. Она увидела за соседним столиком молодого человека и чуть не закричала: Вильгельм, Вильгельм!
Я едва не упала тебе на грудь, Бен, сердце мое остановилось, а ты, ты читал свои газеты, глухой ко всему этому мычанью и воплям, к шуму и гаму, ты даже глаз не поднял, чтобы сказать мне: здравствуй, единственная моя любовь. Наконец-то, где же ты пропадала все это время?
… Ах нет, то не был удар грома, которому Стендаль посвятил целую главу. Женщины, ставшие недоверчивыми из-за собственного своего несчастья, говорит он, неспособны на такие революции сердца, и правда, я не думала о любви, тем более о сексе, с этим все было покончено, меня в дрожь бросало при одной мысли о том, что после того вечера представлялось мне только насилием… Меня потрясло твое сходство с Вильгельмом, и в этот миг я, ни о чем не раздумывая, перенесла на тебя все чувства, которые испытываю к брату, мне казалось, ты должен быть таким же умным, как он, и рыцарственным, и – вообще все… Даже когда он приехал из Москвы и на нем были такие же комичные русские очки, как у тебя, невообразимое сооружение из проволоки, но он утверждал, что они ему дороги, так как один из его великих ракетчиков носит точно такие же, – даже Вильгельм испугался и сказал: этот парень действует мне на нервы… я словно с зеркалом разговариваю, а рожа из него на меня смотрит омерзительная… Мне ясно одно: после того как я тебя увидела в первый раз, ты уже не шел у меня из головы, и я тебя получила, потому что человек всегда получает то, чего по-настоящему хочет…
На нем была спортивная куртка оливкового цвета, расстегнутая на груди, он засунул под нее целую груду газет, на столике перед ним тоже лежали газеты и журналы, красная тетрадь «Вельтбюне», «Айнхайт» и «Вопросы философии» – видно, скупил добрую половину газетного киоска, он читал и курил, держа сигарету большим и указательным пальцами, как солдат или лесоруб, горящим концом внутрь, к ладони, и Франциска видела его, так ей казалось впоследствии, ясно, но издалека, словно на большом расстоянии, когда воздух чист и прозрачен. Лоб Вильгельма, его сломанный нос, высокие скулы, подпиравшие глаза – глаза с воспаленными веками за очками в проволочной оправе, – прямые, сросшиеся на переносице брови. Но Вильгельм рыжий, лиса… а лисы хитрые и фальшивые, говорили девочки в школе, эти маленькие ведьмы, пугавшие Франциску мудрыми изречениями своих бабушек: люди со сросшимися бровями умирают неестественной смертью – обычно от руки убийцы, да-да, подтвердила белокурая красавица.
Кельнерша схватила долговязого детину за загривок и, наподдав ему коленкой в зад, вышвырнула за дверь, прямо в объятия оперативной группы, подоспевшей в машине с синей мигалкой и сиреной, потом, глазом не моргнув, расправилась со следующим, не горячась, не растрепав своей изящной прически с кокетливым бантиком на затылке. За дверьми блеснули фуражки полицейских, девушки повскакали со стульев, Франциска расхохоталась: пятеро или шестеро мужчин, ободранных, с распухшими физиономиями, одновременно старались протиснуться в туалет, чтобы выпрыгнуть из окна во двор – старый-престарый трюк, на него не попадается ни один полицейский, спорим, что полицейские уже дежурят в неосвещенном дворе…
Кое-кто выказывал лицемерную добропорядочность: сижу я спокойно за столиком и пью свое пиво, вот мой друг – свидетель, а обороняться, насколько мне известно, пока еще не запрещено. Они все были отлично осведомлены о своем праве на самооборону, ни один из них не помнил, кто, собственно, затеял свалку. Только Шафхойтлин, вернувшись на свое место, с кровоточащей царапиной на носу и, слава богу, в неразодранной рубашке, впрочем, с двумя бурыми пятнами на манжете, мрачно сказал:
– Все та же публика, перебежчики границ, бездельники, отлынивающие от работы, которых после тринадцатого августа посадил нам на шею Берлин. Перевоспитание при помощи трудовых процессов – мера эффективная, ничего не скажешь. Но что же делают эти пройдохи из жилищного управления? Они поселяют все эти элементы в одном блоке, и те, до сих пор разрозненные, быстро объединяются. Вот какое создалось положение.
Недели через две-три после тринадцатого появились лозунги, написанные на мостовой мелом, а то и масляной краской: «Долой СЕПГ», и намалеванные на стенах домов свастики. Рабочие комбината с дубинками в руках, по двое или по трое патрулировали на ночных улицах. Драки, похожие на атмосферный разряд, на грозу, быстро надвинувшуюся в знойный летний день, целый ряд преступлений, телесных увечий, кражи со взломом, несколько случаев изнасилования встревожили обитателей блока, которые приехали сюда из разных частей страны, не знали своих соседей и, встречаясь на улице, даже не раскланивались. Пошел шепоток о каком-то борделе, о провинциальном call-girl-ring, цены там будто бы колебались от пяти до десяти марок. Люди говорили: всему виной стена. Берлинские шлюхи и вся шантрапа, даже проституирующие мальчики, виляя бедрами, околачивались перед рестораном «Голубь мира».
– Сущий Вавилон, – говорила Франциска, захлебываясь от смеха, особенно когда Ландауер уморительно изображал их: томные глаза и черные бакенбарды – лицо, накрашенное от висков до самой шеи. – Пять марок? Да это же смехотура… А мои друзья утверждали, что я здесь подохну от скуки. Нейштадт не менее занятен, чем сусликовые прерии в Миннесоте.
– Не знаю, что тут смешного, – заявил Шафхойтлин. – Вы неправильно смотрите на вещи, да, да, неправильно… К тому же не стоит всему верить, люди чего только не болтают со скуки. – И добавил, ни к кому не обращаясь, хотя его слова явно относились к гримасничавшему Ландауеру: – Я считаю, что распространять такие слухи – по меньшей мере легкомыслие. За ним может скрываться целенаправленная пропаганда против стены, защищающей нас от фашизма.
Ландауер подозвал кельнершу.
– Четыре водки, но, прошу вас, не Адлерсхофской. Вы не откажетесь выпить с нами, фрау Хельвиг?
– Вам я отказать не могу. – Она принесла четыре стопки. – Советская, господин Ландауер, последки я сберегла специально для вас. – Шафхойтлин сидел неподвижно, явно рассерженный фамильярным заигрыванием с кельнершей. – Да, – сказала она, – так вот, по двадцать раз в вечер, «выпейте с нами стопочку», и, если бы мы не знали кое-каких фокусов с холодной водой и чуточкой холодного кофе под стойкой… – Была она гладкая, белокожая, лет эдак под сорок, и пахло от нее приятно, как от свежевыстиранного и подкрахмаленного полотна.
Ландауер поднял свой стакан.
– Это мой последний вечер здесь, фрау Хельвиг… Перенесите свое благорасположение на эту юную даму. – Он взял ее руку, некоторое время продержал в своей и тихонько спросил: – Ну а как обстоит дело с вашим молодым супругом?
– Бог ты мой, господин Ландауер, видно, нет у меня счастья. Опять не тот, о ком я мечтала. Он уезжает в Росток работать на верфи, а вы сами знаете – с глаз долой, из сердца вон… Но квартиру я все равно получу, в высотном доме, я каждый день после работы прохожу мимо и радуюсь, они уже пятый этаж строят. Я хочу, непременно хочу жить на восьмом, ниже ни за что не соглашусь.
– Вот видите, – сказал Ландауер и погладил ее руку, – квартира уже есть, а «тот» уж найдется, вы так выглядите… а если и нет – холостяцкая жизнь, пожалуй, лучше, чем семейная.
– Куда лучше, – вставила Франциска. Фрау Хельвиг взглянула на нее своими ясными синими глазами, самыми смелыми на свете, решила Франциска. Она покраснела и сочла необходимым сказать ей что-нибудь приятное. – Какой у вас красивый бант, я сразу его приметила.
– Это тоже фокус, – смеясь, отвечала фрау Хельвиг, – я сама его изобрела и никому не говорю, как надо его завязывать, даже своим товаркам, хотя они и умирают от любопытства. – Она отошла, но снова вернулась к их столику и сказала: – Господин Ландауер, мне очень жаль, но вашу Гертруду мне придется отсюда выставить, она все наше заведение перемутит.
Ландауер молча поднял свои длинные костлявые руки ладонями наружу – сдаюсь, мол, тут ничего не поделаешь…
Когда они направились к двери, какой-то бледный до серости сутенер подставил ножку, видимо, он имел в виду Франциску, но споткнулся Шафхойтлин. Сутенер, ухмыльнувшись, пробормотал: «Прошу прощенья, шеф». Шафхойтлин прищурился, словно яркий свет ударил ему в глаза, и вытянул шею. За его спиной кто-то тихо, но отчетливо проговорил:
– Мы с тобой еще сочтемся, охотник за головами.
Это была уже не пустая болтовня в пивнушке, не вырвавшаяся на волю агрессивность пьяного, даже, как это ни смешно, не жаргон вестернов – слова, произнесенные тихим, обычным голосом – мы еще сочтемся, – означали засаду, бандитский налет, трое против одного в темном углу, Шафхойтлин покрутил короткой шеей, словно ища чью-то подлую физиономию, в его серых, слегка выпуклых глазах промелькнули ненависть и страх, да, он боялся, хотя и не выказывал этого, он уперся ногами в пол, решившись дать бой немедленно и не сходя с места. Франциска взяла его за рукав.
– Не надо. Идемте отсюда.
Он принудил себя шагать неторопливо, но за дверью, под навесом над маленькой запущенной террасой вытер пот со лба.
– Да, трусом вас не назовешь, – заметила Франциска.
Ландауер деревянной походкой прошел по террасе, стуча по разбитым плитам своими высокими черными ботинками.
– Все развалено, изуродовано, а мы потратили на это пять лет жизни. Ах, да подите вы с вашей золотой молодежью!
По обе стороны ступенек, ведущих к террасе, стояли два фонаря. Один был разбит, а в молочно-белом стеклянном шаре другого зияла дыра. В его свете видна была сетка трещин и четко обозначенное ярко-белое пятно на плитах пола. Ландауер подозвал Франциску к балюстраде. У ног ее лежала площадка – двести шагов в длину и тридцать в ширину, – голый заснеженный газон, вдоль и поперек простеганный ниточками следов, с одной стороны – кварталы домов, серо-белые крыши которых сливались с цветом неба, так что казалось, будто телевизионные антенны парят в воздухе или плывут над уступами домов, как мачты и реи невидимых парусников на горизонте, с другой стороны – мощеная площадь в обрамлении лавок и каменных будок, выходящая на главную улицу. Сейчас – было около одиннадцати – асфальтовая улица походила на русло мертвой реки, по берегам которой никогда не ступала нога человека. Фонари на гнутых столбах струили из своих ящеричных голов потоки холодного зеленого света, киносвета, топившего все в нежной полутени, резко подчеркивавшего все угловатое и прямолинейное – углы домов и четко проложенные пути – и создававшего как бы искусственный мир, улицы в кинопавильоне посреди чудовищно увеличенной модели города из гипса, глины и папье-маше…
Какое-то время они молча стояли рядом, облокотясь на балюстраду. Ландауер поднял воротник пальто, так что Франциска не могла видеть его лица, но голос его звучал все так же вежливо и снисходительно:
– Вы очень молоды, что значат для вас пять лет жизни? Ничего, почти ничего, так, частичка прочной материи, которая просуществует до смены столетий, и даже дольше, а возможно, окажется прочнее этих домов… Мы уже не закладываем наши города для грядущих поколений. И все-таки я надеялся построить город, в котором ваши два-три поколения будут не просто обитать, – город, который предложил бы людям нечто большее, чем застроенное пространство, где можно поместить стол и кровать. И подумайте только, я уже вижу себя пенсионером, идущим по своему городу и пьющим по воскресеньям кофе «мокко» на этой вот террасе или, еще лучше, в открытом кафе на тротуаре. Вы знаете Париж? Конечно нет. Молодые люди ничего не знают о мире…
Шафхойтлин топнул ногой от нетерпения. Париж. Еще и это. Старая эмигрантская порода, стоит таким заговорить о Париже, они становятся сентиментальными и не знают удержу. Ландауер все тем же снисходительным, занудным тоном продолжил свою прощальную речь:
– То, что вы здесь видите, моя юная подруга, – объявление о банкротстве архитектуры. Дома больше не будут строить, а будут производить, как любые другие товары, и место архитектора заступит инженер. Вы знаете, кому в этом году присудил Международный союз архитекторов премию? Инженерам Нерви и Кандела… Мы стали служащими строительной индустрии, для которых «стремление к выразительности» и «своеобразие» – чужеродные слова. Мы утратили свое влияние в тот миг, когда лишились хозяина, заказчика, имевшего свое имя и свое лицо. Мой уважаемый сотрудник, – сказал он, как будто Шафхойтлина не было тут, рядом, – станет вам внушать, что новый заказчик – коллектив…
– Народ, иными словами… – сказал Шафхойтлин.
– Народ. Прошу прощения, любезный коллега, но это лирика. Если мы выразимся точнее – будущие жители. Но разве когда-нибудь, хоть в одной из сотен комиссий, активов, советов, комитетов, на которые мы тратим наше время, вы видели хоть потребителя нашей продукции? Да и зачем, ведь живущий имеет о жилье еще менее ясное представление, чем строящий… – Он повернулся к Франциске и встретил ее холодный, испытующий взгляд. – Вы сомневаетесь. Вы еще считаете за добродетель ни во что не ставить опыт старших…
– Я жду, – сказал Шафхойтлин резко. – Нам с вами по дороге, фрау Линкерханд. – Он видел, что от ее радостного внимания не осталось и следа, что глаза и у нее слипаются, и отпустил Ландауера, который приподнял шляпу и простился – с Франциской по-старомодному куртуазно, а с Шафхойтлином молча, каким-то намеком на поклон, – зябко запахнул шелковое кашне над галстуком-бабочкой в симпатичную точечку, как у Гропиуса, и ушел по тропинке через газон, высокий и тощий, подняв к небу востроносое лицо. Бесславное возвращение на Фрауэнплан[23]23
Площадь в Веймаре, где жил Гёте.
[Закрыть], в тишину герцогского парка. И Франциска, со всем презрением двадцатипятилетней к неудачникам, подумала: благородный фасад, но внутри гниль и труха, в капителях живут ежи, а в окнах кричат выпи…
Они обогнули газон: Шафхойтлин уважал запретительные таблички. Снег скрипел под ногами. Между двумя блоками виднелась короткая прямая улица и такие же жилые силосные башни, как на площади, такие же фасады, двери и коньки крыш с парящими в пасмурном небе антеннами. Ни одно освещенное окно не украшало безмолвные дома, и, когда Франциска оглянулась, ресторан в дымке тепла и света показался ей приветливым, как большая кафельная печь, галдеж доносился из открытого окна, пение реяло над площадью, как пестрый, драный разбойничий флаг, поднятый живыми и бессонными… и она примирилась с бледными сутенерами, магнетически привлекательными для приветливых и общительных людей, спасающихся от этих бетонных спален.
– Вы, кажется, весьма критически отозвались о городе, – сказал Шафхойтлин, он давал ей возможность отречься от своих слов. – Или я ослышался?
– Я сказала: просто хуже некуда.
Он шел решительно, тяжело ступая и слегка раскачивая свое плотное тело, как ходят по палубе корабля.
– Впредь будьте добры держать ваши скороспелые мнения про себя. На сей раз я еще воздержусь от бесед с коллегами, они были бы обижены, да, очень обижены… Мы делаем лучшее из возможного. Только если вы охватите наши проблемы в целом, вы сможете понять, почему мы гордимся нашими достижениями, этим первым городом, который будет построен из одних только заранее заготовленных элементов и при помощи самой современной техники. Мы заинтересованы в деловой критике, но на элегантную и бесплодную болтовню о всяких ущербных теориях у нас нет времени. – Она молчала, и он присовокупил уже мягче: – Я понимаю, для вас это новая область. У профессора Регера вы вряд ли получили верное представление об индустриализированном типовом жилищном строительстве.
Этого надо было ожидать. Регер и его неясности… «Камбала» ничего не забыл, он был дух от духа, вернее, от бездуховности тех людей, что нападали на Регера.
– Я знаю уже, на что вы намекаете, – сказала Франциска и остановилась. – И если вы интересуетесь: я считаю все это пленарное заседание свинством, считаю, что в мизинце Регера больше разума и фантазии, чем у всех этих счетоводов от зодчества, этих академических бюрократов, которые крестятся, услышав его имя, потому что он подкапывается под их тотем. – Она позабыла его капризы тщеславного деспота, шумные сцены и собственные свои сомнения в его непогрешимости. Она бросилась грудью защищать своего учителя: – Регер, если хотите знать, вовсе не слеп и протестует не против идеи серийного производства… Но у него есть чувство качества, как сказал Корбюзье, он протестует против невыносимого равнодушия фабрикантов этих домов, против их самодовольства, он говорит о недостатках, заходит слишком далеко, получает по носу…
– … и восстанавливает Гевандхауз, – подхватил Шафхойтлин. – Он вещает, а мы работаем, вот в чем разница.
– Он думает, – заикаясь, воскликнула Франциска, – он думает, и если он заблуждается, то в заблуждениях его есть размах…
Этот кого угодно до бешенства доведет постной миной активного товарища, темпераментом броневой плиты… Она не чувствовала, что Шафхойтлин, пусть по-своему, сухо и педантично, но идет ей навстречу, пытается быть справедливым, он знал Регера, предвидел ослепительные соблазны… Незакаленная молодежь, сказал он себе, нельзя же так доверяться помпезному индивидуалисту, они ведь рискуют оторваться от требований реальности… Он задумчиво потер покрытые бородавками пальцы о рукав пальто и спросил себя, был ли он когда-нибудь так страстно и некритически привязан к учителю или другу, но мысли его тут же вернулись назад, воспоминание о мальчишеском воодушевлении, а тем более о собственных стихах смутило его. Он устыдился: смешно мужчине в тридцать шесть лет позволять себе этот возврат в прошлое, к своим чувствительным глупостям.
– Мы еще завершим эту дискуссию, – сказал он рассеянно, шаря в кармане пальто. И подумал: раз она так высоко метит, заставлю-ка я ее полгодика чертить детали, это охладит ее пыл. – У вас есть зажигалка?
– Спички.
Он протянул руку. Франциска, широко раскрыв глаза, трагическим голосом произнесла:
– Все пропало.
– Что еще опять?
– Пропала моя сумка… документы, деньги, я погибла…
Шафхойтлин схватился за голову. Потерю денег другими людьми он воспринимал как собственную потерю. Он не позволял себе сочувствовать людям в их личных заботах (если в столовой или на службе он слышал разговоры о любовных неурядицах, семейных ссорах, о скучном дождливом воскресенье, то сидел прямой и холодный, массируя левую руку. Пустомели, говорил он), но конвенциональный штраф заставлял его не спать по ночам, он боролся в арбитражах так, словно обязан был выплачивать долги предприятия из собственного кармана, а на стройках его ненавидели за крайнюю тщательность, он наклонялся за каждым гвоздем, видел каждую трещинку в черепице, каждый прогнивший фонарный столб, а водители думпкаров терроризировали «кучерявого счетовода», окутывали его облаком пыли, останавливались, визжа тормозами, когда нос машины уже вот-вот ударит его в грудь… Он задыхался от злости.
– Так, хорошее начало, без документов, без денег… А ведь день еще не кончился, что вы еще можете выкинуть? О чем вы думаете?
Однажды во время поездки за город его жена потеряла сумочку. Он допрашивал ее тихо, сдержанно и так безжалостно долго, что она расплакалась, изнервничавшиеся дети тоже заревели, и прогулка была испорчена. Франциска не принадлежала к молчаливым страдалицам, как его жена. Он напустился на нее:
– Нечего смеяться. Подумайте лучше, где вы вашу сумку… да вам что, обязательно над всем смеяться?
– Я могу, если угодно, шмякнуться на улице и зареветь.
– Даровитая ученица комедианта… Ладно. Ждите здесь и не трогайтесь с места. Я пойду обратно в ресторан.
– Нет-нет, я сама… бегу, лечу!
Не снимая руки с дверной ручки, она искала за дымовой завесой лицо брата. Увидела опрокинутый стул, пустую кофейную чашку на столе и почувствовала себя обманутой, вторично покинутой Вильгельмом… долгая белая секунда, в течение которой она спутала чужого человека с ним, с Вильгельмом, шедшим по летному полю в неуклюжей шубе… он остановился на трапе и помахал ей…
Франциска равнодушно взяла свою сумку, которую припрятала фрау Хельвиг, покрутилась еще какое-то время у стойки, покуда та не вернулась с пустым подносом, и спросила застенчиво и в то же время решительно, кто этот человек с газетами.
– Господи, да разве всех гостей упомнишь… Не знаю, как его зовут, но если вам надо…
– Спасибо, не стоит затрудняться, – сказала Франциска, красная как рак, и скорчила высокомерную мину. – Я спутала, он тоже не поздоровался.
– Потому что важничает, – вставила фрау Хельвиг. – Кроме «пожалуйста» и «спасибо» ничего не говорит, а пьет только кофе. – Ее синие глаза смеялись. – Он бывает у нас каждый вечер, кроме субботы и воскресенья.
– Важничает и задается, конечно, это он, – сказала Франциска, сияя, – мы вместе ходили в школу… Он был на два класса старше.
Шафхойтлин медленно пошел за ней, теперь он стоял в двадцати шагах от террасы и смотрел, как эта маленькая особа в распахнутой, раздутой ветром шерстяной куртке прыгала по ступенькам вниз и побежала к нему, размахивая над головой своей сумочкой, слышал ее резкий мальчишеский голос, звавший его, и вдруг на мгновение почувствовал себя так, словно кто-то нанес ему внезапный и сильный удар в живот.
– Вы заставляете себя ждать, – заметил он.
– Господин Шафхойтлин, – запыхавшись, сказала Франциска, – мне очень жаль, вы правы, это было просто невежливо с моей стороны, вот спички, и мне тоже дайте прикурить…
Он сунул обгорелую спичку в коробок. И сказал:
– Я думал, у вас карие глаза…
– Нет, почему карие? Послушайте, я запишу все это так тщательно, как вы только захотите. Пункт первый: развертывание фасада, пункт второй: прокладка улиц, пункт третий: жилые здания… – Она один за другим загнула три пальца.
– Жилые комплексы, – поправил он.
– У Регера мы говорили «здания»… А вы уверены, что мы не заблудились? – Ей казалось, что они ходят по кругу, снова и снова упираясь все в ту же короткую улицу, в тот самый квартал и в тот же заснеженный, испещренный следами газон. То, что на плане выглядело строгим, вполне обозримым порядком – «логично», как сказал Ландауер, с последней вспышкой гордости или, по крайней мере, преданности делу, – здесь в своей объемности превращалось в лабиринт и напоминало Франциске детскую игру с хитроумно вставленными друг в друга чурками и коробками.
Они свернули за угол и вышли в открытое поле, где дул резкий ветер, гнавший снег с песком. Здесь, в последнем жилом блоке на окраине останавливались на ночь приезжие, и недели, а то и месяцы жили рабочие, холостяки и супружеские пары, ожидавшие квартир, две или три девушки в одной комнате, и лица, выдворенные из Берлина, люди, лишенные корней, люди, чего-то ждущие, постояльцы и бывшие заключенные – все они набились в один дом, стены которого, казалось, уже трещат по швам… Здесь еще горел свет, играло радио, мелькали тени в окнах за драными занавесками. Шафхойтлин открыл дверь.
– Вы тоже тут живете? – спросила Франциска.
– В тех случаях, когда опаздываю на автобус. – Он зажег свет на лестнице. – У меня есть дом в Уленхорсте, час езды отсюда.
Франциска взглянула на него. Он снова ощутил короткую острую боль под ложечкой и приглушенным голосом, словно в коридоре настоящего отеля, сказал:
– Я не могу отказаться от этого дома из-за детей… У нас большой сад, жена очень привязана к саду и к дому…
– Ах, вот что, – сказала Франциска. Они поднялись по лестнице. Шафхойтлин вынул из портфеля, который весь вечер таскал с собой, ключ и отдал его Франциске.
– Комната возле кухни. Я велел поместить вас на четвертом этаже. Здесь живут только делегации, так что вам никто не помешает. Но вам придется самой о себе позаботиться, здесь не отель, завтрака не дают. Кухней и ванной можете пользоваться. И… да, если ночью услышите шум, не волнуйтесь. Спокойной ночи.
Она ощупью пробралась через темный коридор и отперла комнату возле кухни, оттуда на нее пахнуло горячим сухим воздухом. Огромное, почти во всю стену окно напоминало сцену с закрытым занавесом красно-бурого цвета, а на линолеумном полу, сверкавшем, как зеленое ледяное поле, лежал коврик, мебель была светлая и назойливо целесообразная: стол, стул, на котором сидят, шкаф, куда вешают платья, и кровать, исключительно для сна, для восстановления потраченных за день сил, и никому не дозволено валяться на ней, реветь, уткнувшись в подушку, и видеть нецеломудренные сны. Над кроватью висели две картины: «Гавань в Арле» и «Подсолнухи»… и рядом, и в другой квартире висели они же, на самом почетном месте, «Гавань в Арле» и «Подсолнухи», радуя глаз коменданта.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!