Текст книги "Зубр"
Автор книги: Даниил Гранин
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц)
– А дочь ты не должен осуждать, – сказал С-ов, – я ее не осуждаю, и ты не должен. Она кормила всю семью, квартиру сохранила, библиотеку. Я благодарен ей, она своей честью пожертвовала.
Зубр упрямо сопел, мотал головой:
– Библиотеку сохранила! А душу? Разве такую жертву можно принести?
Простить он мог, понять отказывался.
– Ты европейский человек, тебе не пришлось всего этого пережить.
У них произошел тяжелый разговор. С-ов привел в пример их общего друга Михаила Михайловича Завадовского.
– Ты его винил за ту историю в Аскании-Нова, а ведь он боролся с Лысенко в самые страшные годы, когда это требовало мужества, может, больше, чем в Гражданскую войну. Он тебе не рассказывал, как его выгнали из университета? Его, Шмальгаузена и Сабинина в сорок восьмом году выгнали. Все шепотом возмущались, и никто не встал на их защиту. Никто не подал в отставку в знак солидарности, как это сделали в том же университете в девятьсот одиннадцатом году. У Завадовского был инсульт, Сабинин застрелился. Так что война у нас была не словесная. Кровь лилась.
Зубр готов был отдать должное и Завадовскому, и Сабинину – всем, кто выстоял, но примеры на него не действовали. Слишком много имелось оправданий. Никто не замечал, как разительно переменилась наука. Та русская, советская наука, которую он оставлял в полном расцвете, которой привык гордиться, пропагандировал ее на Западе… Она заросла сорняками, опозорила себя средневековыми ахинеями: ель порождает сосну, граб порождает дуб, пшеница превращается в рожь. Научные журналы публиковали эти случаи, находились свидетели, которые подтверждали. Не стеснялись клясться. Академики покорно заверяли: да, все так и есть.
Сам Лысенко перещеголял своих учеников: у него пеночка порождала кукушку.
Налетели на легкую поживу – посты дают, звания! Бери, хватай! Тут не до чести. С идеями и принципами потом разберемся. Сейчас не упустить, места освобождаются. Признавай, разноси всех, кто против Корифея нового учения, поноси немичуринскую генетику! Брань произносили как нечто положенное, таков был ритуал посвящения, так же как акафист Корифею. Отбирали тех, кто истовее других славил.
Какие измятые судьбы обнажились перед Зубром, какие разоренные характеры предстали. А что творилось с молодежью. Она видела, что ценить стали не самостоятельность, а послушание. Талант становился подозрительным. Газеты и журналы славили правоту нового учения. Разве можно было сомневаться? Были пересмотрены учебники всех вузов. Эмбриология, семеноводство, физиология, лесоводство, медицина, ихтиология, цитология, овощеводство, ботаника – куда ни кинь взгляд, во всех науках, теоретических, практических, появились энергичные молодцы-корчеватели «в свете сессии ВАСХНИЛ». Крупные чиновники поддерживали Новатора, он поддерживал их, отладилась система…
Немало людей сделали в те годы карьеру. Ученую, наиболее надежную. Заняли места в ученых советах, на кафедрах, в институтах, в редколлегиях. Обрели себе репутацию борцов. Они разгладили науку – утюги, – им несвойственны были сомнения, инфаркты, укоры совести. Лысенковщина, или, как тогда говорили, – облысение науки, привела к тому, что позволяли себе подделывать данные, передергивать цитаты, приписывать себе чужие идеи. Приемы были отработаны.
Глава сорок третья
Открытое выступление Зубра против лысенковщины не могло остаться безнаказанным. В нем учуяли противника опасного, с мировым именем. Не физик, не почвовед, самый что ни есть биолог чистых кровей, генетик, причем, как говорится, непуганый, не прошедший проработку, не имевший ярлыков… В 1948 году с ним бы расправились быстро, но времена пришли другие, удавку не накинешь. «Буржуазная наука», «мухолюбы-человеконенавистники», «генетика – продажная девка империализма» и тому подобные приемы не проходили, шел все же 1957 год. Надо было сокрушить этого шедшего на них зубра чем-то другим, как-то припугнуть, подрезать ему жилы. Пустили слух, что в Германии он работал на гитлеровцев, занимался опытами на людях, на советских военнопленных. Пошли анонимные письма в ЦК, в Академию наук. Фактов не приводили, клевета не нуждается в фактах: «Как известно, он был главным консультантом Гитлера по биологии», «Был близок с Борманом». В измышлениях не стеснялись. Человек, который жил в Германии во время войны, уже за одно это принимался неприязненно. Тем более работал. Тем более русский…
В 1957 году, когда я впервые был приглашен издательством в ГДР, друзья осуждали меня: «Как ты можешь ехать в Германию?» Официальная пропаганда настойчиво отделяла немцев от фашистов, в народе же еще пылала ненависть за причиненное горе, не разбирали – кто фашист, кто не фашист.
Мало того что он остался в Германии, так он еще на отечественную науку нападает… Наветы действовали. Близкие ему люди и то избегали его расспрашивать о немецкой жизни. Тем более что и Зубр не рвался оправдываться, протестовать. Это много позже, помимо него стало выясняться насчет помощи военнопленным, подробности ареста Фомы. Он молчал. Молчание усиливало подозрения. Клевета расползалась, формально никто обвинений ему не предъявлял, но холодок отчуждения сопровождал его. Перешептывались при его появлении, чинили ему препоны. Посторонние люди в разных учреждениях встречали его недружелюбно. В те годы ничего не было позорнее, чем быть пособником фашистов.
Это была искусная расправа. К тому же безопасная. Заплечных дел мастеров за руку не хватали, и они громоздили ложь на ложь.
– Пусть докажет свою невиновность! – требовали они. Это был испытанный в репрессиях 37-го прием.
Судьба отняла у него сына, бросила его самого в лагерь, теперь в довершение лишала его чести. Похоже, что под личиной судьбы, случайности скрывался рок. Разве Иову не казались случайностями кары, которыми испытывал его Бог? Дети погибли. Мор охватил скот… А ведь это Господь испытывал его веру. Рано или поздно Иов догадается об этом. Может, и Зубра испытывало провидение? И ныне – этой клеветой, ложью, которые облепили его? Но возникал вопрос: на что испытывало? Он не находил ответа. Рушились небеса, он барахтался под обвалом, унизительно беспомощный, подавив крик боли. Глыбы должны были придавить его, распластать, он был слишком большой зверь, чтобы уцелеть. Злой рок лишал его то родины, то сына, то свободы и, наконец, честного имени. Любое из этих лишений было убийственным, раздавливало и душу и ум. Почему? за что? – вопрошал он, как вопрошал во все века человек, будучи не в силах найти свою вину. За что, о Господи? – теряя веру, обращал он взор в сияющее синее небо. Все зло, был убежден он, шло от политики, от которой он бежал, ограждая свою жизнь наукой. Он хотел заниматься одной наукой, жить в ее огромном прекрасном мире, где чувствовал свою силу. А политика настигала его за любыми шлагбаумами, за институтскими воротами. Нигде он не мог спрятаться от нее.
Его сторонились: падший ангел. Но унижение не устраивало его врагов. Унижение – это субъективное переживание, как говорил Д. Задача состояла в том, чтобы обезвредить его. Для этого надо было сломать его независимость и закрыть ему путь наверх. Путала карты таинственная сила, что всякий раз возрождала его из небытия. Когда все бывало кончено и он лежал бездыханный, заваленный, пригвожденный, оказывалось, уцелела последняя жилочка, и жилки этой хватало, чтобы удержать душу. Злому року противостояла другая сила. Что это было? Везенье, удачливость, счастье? Что бы то ни было, эта сила вызволяла его, поднимала из-под руин. Удачливость и рок боролись, и ареной борьбы была его судьба.
Был ли у него свой бог? Я никогда не мог уяснить себе этого до конца. Достоевский полагал, что если Бога нет, то все дозволено, а раз дозволено, то можно и духом пасть, отчаяться. Но человек есть тайна, от себя самого тайна. Не верит ни в черта, ни в дьявола, тем не менее что-то его останавливает. Не дозволяет. Бога нет, страха нет, а – нельзя. Тот, кто преступает, тот и с Богом преступал, поклоны бил и все равно преступал. Когда вера религиозная схлынула, думали, наступит вседозволенность. Не наступила. Необязательно, значит, что неверующей душе запретов нет. Всегда они были, запреты, во все времена; они-то и роднят поколения, народы, всех, кто когда-то плакал и смеялся на этой земле.
Что же это такое, что за сила удерживает человека, не позволяет сдаться перед злом, впасть в ничтожество, потерять самоуважение, запрещает пускаться во все тяжкие, пресмыкаться, подличать?
Вот вопрос вопросов. Вот вопрос, который пытался я постигнуть на судьбе Зубра.
Что касается Бога и веры, то мне так и не удалось выяснить, был ли он верующим человеком, имел ли своего Бога. Одни считали – был, имел, другие уверяли, что не был, не имел, что он материалист, атеист. Спрашивать напрямую о таких вещах и вообще-то не положено, а у него было просто невозможно. Он не позволял непрошено приближаться к себе вплотную, появлялась надменность, высокомерие породистого аристократа, неприятное, замораживающее любого.
Впрочем, потом кое-что набралось от разных людей, с которыми у него с глазу на глаз происходили откровенные разговоры. Но к этому мы еще вернемся.
Он продолжал отмалчиваться. Ему ничего не стоило собрать свидетельства военнопленных, которых он спасал в Германии, прятал у себя. Живы были еще Бируля, Борисов, был Лютц Розенкеттер, о котором известно лишь, что он бежал из Дрездена и скрывался в Бухе у Фомы, был некий П. Вельт, у которого мать погибла в концлагере, был какой-то грузин, еще итальянец… Можно было запросить сведения у буховских немцев, сотрудников Кайзер-Вильгельм-Института, у многих немецких ученых, которые находились в ГДР или уехали в Западную Германию, – все еще были живы, переписывались: Мелхерс, Шарлотта Ауэрбах, Борис Раевский, французы братья Перу. Наверняка можно было собрать письма, справки, показания спасенных при его участии людей, тех, кому он в годы фашизма оказывал помощь. Сотрудники Буха опровергли бы измышления о каких-то опытах над людьми и тому подобную клевету. Многие дали бы свидетельства – и Лауэ, и Гейзенберг, и Паули. Зубр посрамил бы клеветников и появился бы перед нами как один из героев антифашистского Сопротивления. Это была бы славная история о советском ученом, который, отвергнув свое безопасное существование, включился по-своему в борьбу с фашизмом в центре Германии. История о том, как, потеряв сына, он не отступил, продолжал… Оснащенная документами, датами, именами, фотографиями, она выделилась бы из многих других.
Ничего этого сделано не было, теперь приходится заниматься археологией, искать черепки. Недаром в ту пору вокруг Зубра вертелись журналисты. Чутье подсказывало им, какой тут скрывается клад.
Пущенные слухи делали свое дело. Близкие ему люди понимали, что ничего такого не могло быть. Незнакомые – те верили.
Шла реабилитация незаконно осужденных, возвращались из лагерей пострадавшие, их принимали как мучеников. Его же арест и ссылку клеветники истолковывали как наказание справедливое, за сотрудничество… Никто не задавался вопросом, почему следователи не предъявляли ему подобного обвинения, почему и в приговоре такого не было. Никто не ставил ему в заслугу сорок пятый год. Недоверие окружило его петлей, чуть что – она затягивалась.
Не пригибая головы с лохматой, заиндевелой уже гривой, шел он сквозь недобрые косые взгляды, не желал отвечать тем, кто кидал ему обвинения. Однажды такое произошло при мне. И не от какого-нибудь проходимца, от вполне уважаемого, порядочного человека. Я бестолково кинулся на защиту Зубра, что-то кричал, возмущался, сам же Зубр ничего не ответил, выпятил брезгливо нижнюю губу, запыхтел и молча вышел.
Когда повесть была напечатана в журнале «Новый мир», я стал получать письма читателей, прежде всего людей, знавших моего героя. Их было сотни. Тех, кто откликался. У каждого из них встреча с Зубром осталась в памяти, они сообщали подробности, желая помочь мне, чем-то дополнить повесть.
Если бы я писал теперь, эти сведения, конечно, можно было использовать, и наверное характер повести изменился бы. Но вещь была выстроена, закончена и вставлять туда что-то уже было нельзя. Когда пишешь – соразмеряешь, ищешь ритм, чтобы не было пауз, длиннот; вставка же, хочешь не хочешь, нарушает, она обязательно перекосит. Вставка обычно так и останется вставкой.
Однажды среди писем пришло письмо из Харькова, от Владимира Григорьевича Кучерявого. Он спрашивал, не интересуют ли меня более полные сведения о Фоме Тимофееве, он мог бы сообщить, поскольку, сидя в лагере Грюневальд, входил в подпольный «Берлинский комитет ВКП(б)». На самом деле он не был берлинским, он успел охватить один из южных районов города. Связь с этим комитетом шла через Фому. Один из руководителей комитета, Евгений Васильевич Индутный, виделся с Фомой в пересыльной тюрьме, это уже после провала организации, и есть воспоминания Индутного.
Разумеется, я попросил Владимира Григорьевича прислать эти воспоминания. Вскоре я получил объемистую рукопись в семьдесят с лишним страниц воспоминаний Индутного-старшего, умершего в 1980 году. Сильно сокращенный их вариант был напечатан в 1985 году в харьковском журнале «Прапор». Вслед за этим нежданно-негаданно я получил из Архангельска подробное письмо-воспоминание о работе Фомы в антифашистской группе. Письмо было от Михаила Ивановича Иконникова, который знал Фому по подпольной работе в Берлине. Иконников тоже был связан с «Берлинским комитетом ВКП(б)», который возглавлял полковник Бушманов.
Из уцелевших членов комитета за эти годы почти все ушли из жизни. Но вот эти двое прислали свои воспоминания. Даже первое чтение материалов поразило меня. То, о чем я лишь догадывался, о чем писал по слухам, по отрывкам сведений, дошедшим через не то что через третьих, через пятых лиц, стало подтверждаться документально, облекаться подробностями. Откровенно говоря, до этого кое-что из рассказов казалось мне приукрашенным, домысленным рассказчиками для сюжета, никто из них не был очевидцем, никто не работал с Фомой в антифашистском подполье. Поэтому я оставлял самую суть, лишь бы не преувеличивать.
Записки Индутного писались в семидесятые годы, Фома там всего лишь эпизодический герой, о котором сообщается попутно и, очевидно, объективно. Письмо Иконникова – оно о Фоме, оно дополняет этот материал. Образ Фомы стал наполняться для меня делами, добровольной бесстрашной работой подпольщика, и отсюда многое открылось в той атмосфере, что царила в семье Тимофеевых в годы войны.
В конце концов я все же решил вставить в повесть сведения об участии Фомы в «Берлинском комитете ВКП(б)». Может, рассказ этот не включится, останется заплаткой, но я не могу отказаться от счастливой находки, от щедрого подарка судьбы, от поразительных свидетельств жизни сына, неизвестных и Зубру, и Елене Александровне.
В 1941 году Евгений Васильевич Индутный не успел эвакуироваться со своим заводом из Харькова, остался в городе и вскоре при облаве был взят и эшелоном отправлен в Германию. В лагере получил нашивку «ОSТ» и стал «восточным рабочим». Его направили в Грюневальд, в районе Берлина, на завод, где он грузил на складе метизы. В конце 1942 года он стал создавать подпольную группу из восточных рабочих. Группа занялась антифашистской пропагандой и диверсиями. При ремонте вагонов сварщики пережигали металл, слесаря плохо крепили, повреждали оси. Индутный узнал, что в Берлине действуют подпольные организации военнопленных, и решил связаться с ними. С помощью одного из заводских мастеров, немца, он заполучил старенькую штатскую одежду и начал выходить в Берлин. Разговорным немецким он овладел и в городе пытался установить связь.
«Через несколько дней во время моих вечерних прогулок невдалеке от лагеря я познакомился с русским парнем, проживающим в Берлине со своими родителями. В разговоре он подробно расспрашивал о нашей лагерной жизни, об условиях работы на заводе. Интересовался, как я попал в Германию, чем занимался до войны. Сочувственно относился к моему рассказу о страшном карантинном лагере в Дабендорфе. Чувствовалось, что он как-то заинтересован во мне, что “прощупывает” осторожно мою настороженность, мои оценки положения, мои реакции на события. Что же это? Какая-то полицейская провокация или что-то иное? Мы условились о следующей встрече здесь же, в ближайшем лесу. Грюневальд (Зеленый лес) врезался с запада в черту города прекрасным живописным лесом.
В следующую нашу встречу Фома Тимофеев много рассказывал о себе. Это было необычно и очень интересно. Отец Фомы, профессор Тимофеев, видный советский ученый-биолог, в тридцатых годах выехал в длительную научную командировку в Германию. С профессором выехала его жена и сын, Фома. Живя в Берлине, профессор занимался наукой в одном из биологических институтов, а Фома стал студентом Берлинского университета. Фома чувствовал, что не сможет найти себе настоящих друзей среди немецких ребят, воспитанных при гитлеризме в организациях “Гитлерюгенд” в остронационалистическом, шовинистическом и антисемитском духе.
Вскоре немцы предательски напали на СССР, и началась вторая империалистическая война. Теперь, казалось, все мосты окончательно сожжены. Единственным утешением пока было то, что он не был немецким подданным и мобилизовать его в армию не могли. Он всеми силами старался как-то помочь своей Родине, своим сверстникам, своим товарищам по детству, с оружием в руках защищавшим Родину от варварского нашествия озверевших фашистов. Но как помочь? Что сделать? Мучаясь в поисках средств и возможностей, по его словам, ему удалось познакомиться с людьми, которые организовали активную борьбу против фашизма в Берлине. И вот теперь, когда он сам включился в эту борьбу, он почувствовал, что снова нашел себя. Фома сказал, что, познакомившись со мной, почувствовал, что я тоже ищу возможность активно включиться в борьбу.
В то время он не сказал мне, что приехал в Грюневальд по поручению Н. В. Казбана, которому не удалось вызвать меня на полную откровенность, но он почувствовал, что, может быть, можно при моем участии провести работу с русскими рабочими “Райдсбан-Грюневальд”.
Можно ли было верить всему, что рассказал Фома Тимофеев? Не хитрая ли это гестаповская провокация? Почему Фома вышел на меня, фактического организатора и руководителя подполья в Грюневальде? Может, меня выследили и теперь так хитро заманивают в ловушку? Эти мысли не давали мне покоя. Я начал еще пристальнее присматриваться к обстановке на заводе. Все шло нормально, своим чередом, ребята продолжали портить вагоны, экспроприировать из них продукты, саботировать, где только можно. Начатое дело продолжалось.
Следовало думать, что если бы гестапо заподозрило “недоброе”, то меня должны были немедленно арестовать, под пытками вынудить назвать истинных виновников вредительства и прекратить, пресечь продолжающееся вредительство. Нет, видимо, Фома не гестаповский провокатор. Наверное, мне можно дать ему согласие на участие в работе берлинской подпольной организации, не рассказывая пока об уже действующей группе “Грюневальд”. Так я рискую только собой.
При следующей нашей встрече я дал согласие на вступление в подпольную организацию. Фома сообщил мне о том, что он и Н. В. Казбан докладывали обо мне руководству организации и было принято решение о моем приеме.
Фома рассказал мне о том, что организация называется “Берлинский комитет ВКП(б)”. В нее входят только советские граждане, много из числа военнопленных. Благодаря разветвленной системе подпольных групп на заводах, стройках, в лагерях русских рабочих и военнопленных проводится большая работа по подъему патриотического духа советских людей, сообщению им правдивой информации о положении на фронтах и внутри страны, организация саботажа и вредительства, создание боевых отрядов, способных наносить относительно мелкие, но чувствительные удары в глубоком тылу, сбор и передача советским органам ценной военной и промышленной информации, агитация против вступления в ряды власовской армии и РОА (Русская освободительная армия).
В конце нашего разговора Фома достал из-за подкладки пиджака несколько экземпляров листовок, отпечатанных на папиросной бумаге. В листовках была помещена свежая сводка Верховного командования, а также обращение комитета к русским рабочим, временно находящимся в фашистской неволе. Короткие, но очень теплые выражения были написаны простым и доходчивым языком. Организация призывала всех советских людей, находящихся на фашистской каторге, твердо помнить о своем гражданском долге и повсеместно организовывать и осуществлять борьбу со зверствующими немецко-фашистскими оккупантами. Листовка была подписана: “Берлинский комитет ВКП(б)”.
Я нес листовки в лагерь как что-то особенно дорогое. Придя в барак, я их прежде всего надежно спрятал. Затем я встретился с моими ближайшими товарищами Василием Поляковым и Николаем Михно и подробно рассказал им свои новости, конечно не называя имени своего связного».
В листовке была сводка о разгроме немецких армий под Сталинградом. Всех поразило, что здесь, в Берлине, рядом действует комитет ВКП(б). «Люди были просто в шоковом состоянии от этой листовки». Через связных Фому Тимофеева и Федю Чичвикова стали регулярно поступать листовки. Росли диверсии. Листовок не хватало. Тогда в комнате Фомы в родительской квартире наладили печатание листовок стеклографическим методом. Снимали зеркальную дверцу платяного шкафа, укладывали на стулья, на зеркало наносили клише текста, затем печатали листовки. «Тираж регламентировался только наличием бумаги и временем, когда в квартире отсутствовали родители Фомы». Индутный несколько раз бывал в этой квартире, получая листовки. С руководством комитета он не встречался. Однажды за городом хотели устроить эту встречу, но, приехав на станцию, он увидел в условленном месте Фому с красной хозяйственной сумкой в руках. Это значило – немедленно уезжайте. От Фомы было известно, что руководит организацией полковник Бушманов Николай Степанович, комиссар – Рыбальченко Андрей Дмитриевич. Они и пишут листовки. Еще Фома сообщил, что установлена связь с организациями Сопротивления – чехов, поляков, французов.
31 июля 1943 года Индутного арестовали. Провокатор, Владимир Кеппен, выдал все руководство «Берлинского комитета». Далее следовали непрерывные допросы, избиения. В конце октября Индутного приговорили «за распространение коммунистических идей» к пожизненному заключению в лагере строгого режима. Приговор подписал Эрнст Кальтенбруннер.
10 ноября в пересыльной тюрьме он встретил Фому Тимофеева и рассказал, как провалился «Берлинский комитет».
О стойкости Фомы на допросах в гестапо было уже известно арестованным. Михаил Иванович Иконников узнал об этом в тюрьме на Принцальбрехтштрассе в крепости Торгау. Поведение Фомы многое решало: он знал всех, все руководство и всех представителей на местах. Михаил Иванович познакомился с ним весной 1943 года и регулярно встречался в Зоологическом саду на Александрплатц: «Не принято было знать подробности друг о друге в условиях подполья. Поэтому в то время я знал мало о нем, да и присущая нам подозрительность к бывшим белоэмигрантам мешала близкому сближению».
Поначалу Фома рекомендовал своих родителей как людей аполитичных, просил товарищей держаться с ними настороже, не раскрываться. Он делал все, чтобы не вовлечь родных в свою опасную деятельность. Если что случится, подполье должно знать об их непричастности. Более того, он намекает, что отец его отказался вернуться в СССР. Конечно, кое-кто из руководства комитетом догадывался об истинных настроениях родителей, ведь долго скрывать постоянные встречи на квартире, печатание листовок, хранение их – все это было невозможно.
Фома к моменту знакомства с Михаилом Ивановичем, оказывается, уже возглавлял группу русской эмигрантской молодежи. Все они входили в известную молодежную организацию «Норма» (Национальная организация русской молодежи).
Первым из военнопленных познакомился с Фомой Федор Чичвиков. В одном из кафе на Александрплатц собирались иностранцы – «западные рабочие». Чичвикову понравился «красивый, интеллигентный молодой человек, который родился в России, но вырос в Берлине». «Главное, что отец его не был белоэмигрантом, а был профессором, выехавшим в Германию для работы, – пишет М. Иконников. – Нам было известно, что такой обмен специалистами у нас был. Обычно мы не доверяли белоэмигрантам, но здесь был исключительный случай. О Фоме Чичвиков доложил полковнику Бушманову, который посоветовал основательно “прощупать” Фому. И если ему можно доверять, установить с ним контакт. Были подключены ряд подпольщиков с этой целью, в том числе и я. Меня познакомил с Фомой Антипин Николай. Мы, бывшие студенты, вскоре нашли общий язык. Фома знал в совершенстве французский, немецкий и английский. Его знания помогли нам переводить листовки с русского на эти языки. Федор убедился, что Фома – надежный товарищ, и познакомил его с полковником Бушмановым. Фома горячо откликнулся на предложение Бушманова участвовать в подпольной работе. В мае 1943 года Фому Тимофеева ввели в руководящий состав “Берлинского комитета ВКП(б)”. Так подписывались листовки, которые печатали болгарские антифашисты в тайной типографии немецкой коммунистки Эвы Кэмлайн-Штайн».
Фома помнится Иконникову как общительный, умный собеседник. У него появлялось множество идей, планов; он рвался выполнять любые задания, и хотя он был моложе Михаила Иконникова на три года, не служил в армии, не знал войны, но, как признается автор письма, «я преклонялся перед его умом и чистотой души… Он был порой детски наивен, слишком откровенен, не умел скрывать свои мысли».
Выдал группу Владимир Кеппен – сын белоэмигранта. «По его доносу (он был связан с абверовцем Эрвином фон Шульцем) были арестованы подпольщики, в том числе – Фома, Александр Романов, Николай Капустин». (Это его письмо родным Фомы сохранилось и приводится в повести, как свидетельствует Иконников. – Д. Г.)
В 1944 году Иконников встретил Федора Чичвикова в Тегельской тюрьме. Федор сообщил, что Фома вел себя мужественно, ничего не сказал гестапо, несмотря на пытки. Чичвиков признался, что не ожидал от него такой стойкости.
После войны Иконников встретился в Москве с Бушмановым, и тот рассказывал о большой роли, которую сыграл Фома в берлинском подполье. Перед кончиной (в 1976 году) Бушманов просил продолжать поиски материалов о погибших товарищах. О том, что Фома погиб в Маутхаузене, ему не было известно.
Евгений Индутный тогда в камере узнал от Фомы, что следствие шло долго, Фому избивали, устраивали очные ставки и приговорили Чичвикова и Тимофеева к смертной казни. «После хлопот отца и матери Фоме заменили смерть пожизненной ссылкой в концлагерь. Мы надеялись, что, может, нас сошлют вместе. Но утром увели сначала Фому, а позже пришли за мной». Это было в ноябре 1943 года.
Всего вместе с Фомой Тимофеевым погибло восемь участников берлинского подполья. Судьба остальных складывалась по-разному: они устраивали побеги, участвовали в других подпольных группах. Михаил Иконников весной 1944 года в Тегельской тюрьме встречался с Мусой Джалилем. И В. Кучерявый, и М. Иконников достойны специального повествования, настолько это интересные характеры, биографии и настолько это малоизвестная страница войны. Но как бы потом ни трепала судьба этих людей, все они, оказывается, сохранили в памяти своей трогательный облик этого берлинского советского юноши – Фомы Тимофеева.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.