Электронная библиотека » Дэвид Рансимен » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 9 января 2019, 15:40


Автор книги: Дэвид Рансимен


Жанр: Политика и политология, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Демократия и судьба

Имя, которое Токвиль дал своим страхам, – «фатализм». Он боялся того, что жители демократической страны будут плыть по течению, «предпочтя безвольно подчиниться своей печальной судьбе, нежели признать необходимым и совершить резкое, энергичное усилие с целью переломить ее ход» [Токвиль, 1992, с. 466]. По его мнению, есть две причины, склоняющие демократии к фатализму. Первой являлись очевидные доказательства того, что история на стороне демократии. Пейн был прав: мир и в самом деле двигался к демократии, а это значит, что Америка была впереди этого движения. Токвиль не считал это философской спекуляцией или проявлением тщеславия американцев, но научным фактом. Он писал, что увидеть в демократии судьбоносный процесс несложно: «Для этого нам достаточно наблюдать за привычными природными процессами и улавливать постоянно действующую тенденцию развития событий» [Там же, с. 29]. Тенденция к формированию того, что Токвиль называл «равенством условий», была неумолимой. Традиционные политические элиты были сметены идеей, согласно которой ни один человек не рожден властвовать над другим. Ничто не могло встать на пути у этой идеи, а это в конечном счете означало, что ничто не может встать на пути демократии.

Таков был план, предначертанный самим провидением. «Желание сдержать развитие демократии, следовательно, представляется борьбой против самого Господа», – писал Токвиль во «Введении» к «Демократии в Америке» [Там же, с. 30].

Вторая причина, по которой демократии часто склонялись к фатализму, заключается в том, что это знание об их привилегированной позиции в общем устройстве бытия требовало взгляда со стороны. В краткосрочной перспективе демократия часто выглядела так, словно бы она двигалась в сторону, противоположную историческому прогрессу, – она представлялась неустойчивой, ненадежной, неэффективной. Вы должны были поверить в будущее. Это значило, что несмотря на сильные стороны демократии, вы не обязательно увидели бы их в той или иной политической ситуации. Жить при демократии значило отдаться силам, недоступным для вашего непосредственного восприятия. Вряд ли было что-то удивительное в том, что люди, поставленные в такие условия, чувствовали себя немного беспомощными. Их судьба находилась в надежных руках, но было неясно, находится ли она в их руках. В действие вступала некая более значительная сила. Успешная демократия обладала таковой, поэтому люди могли чувствовать себя совершенно незначительными.

Однако демократический фатализм не всегда приводил к пассивности и несостоятельности. Если вы знаете, что история на вашей стороне, но вне вашего прямого контроля, вы можете отреагировать двумя способами. Вы можете пожать плечами и подождать, пока все само не устроится. Либо вы можете отбросить предосторожность, поскольку вы уверены, что будущее гарантировано независимо от того, что вы делаете. Гениальность Токвиля заключалась еще и в том, что он смог увидеть, как демократический фатализм совмещался не только с безрассудством, но и с безропотностью. Более того, он понял, что иногда между ними трудно провести различие.

Токвиль привел в пример беседу, которая состоялась у него с некоторыми американскими параходостроителями. Во время путешествий Токвиль не раз поражался тому, насколько хрупкими и опасными были пароходы. Он и Бомон едва не утонули, когда пароход сел на мель на реке Огайо. «Никогда я не слышал более мерзкого звука, – написал он одному другу спустя несколько дней, – чем этот шум воды, устремившейся в судно» [Jardin, 1989, р. 165]. Эту критическую ситуацию он пережил, не потеряв хладнокровия. Но почему же производители судов не делали их более прочными и надежными? «Они ответили, что в таком случае суда служили бы слишком долго, тогда как искусство пароходной навигации каждый день делает новые шаги». Токвиль думал, что эта вера в прогресс как раз и мешала американцам «стремиться к чему-либо долговечному» (цит. по: [Pierson, 1996, 645]). Зачем прилагать лишние усилия, когда за углом нас ожидает кое-что получше? В то же время пароходостроили не были праздными посторонними, наблюдающими с берега реки за потоком мировых событий. Их спокойное равнодушие совмещалось с кипучей энергией. Они спускали свои плохенькие суда на воду, а значит, шли на серьезные риски. Они плевали на свою судьбу и стремились во что бы то ни стало не упустить возможность подзаработать денег. Фаталисты могут быть нетерпеливыми и терпеливыми, активными и пассивными. Один из способов верить в будущее – поступать так, словно оно уже наступило, и надо лишь схватиться за него.

То, что относилось к судостроителям, было верным и для американской демократии в целом. Токвиль писал, что демократический человек является одновременно «пылким и покорным». Демократии могут кидаться из стороны в сторону. О «Демократии в Америке» иногда спрашивают, не представляет ли она собой две разные книги: в первой подчеркивается жизнеспособность и энергия американской демократии, а во второй, опубликованной спустя пять лет в 1840 г., намного более мрачной, – ощущение инерции. Но первая и вторая книги попросту отражают две разные стороны демократического фатализма. В первой книге Токвиль обсуждает опасности «тирании большинства», из-за которой демократии становятся нетерпеливыми и мстительными. Приводимые Токвилем примеры этой тирании в действии – линчевание, расовые бунты, упоение войной, – показывают, что он имел в виду моменты, когда демократии выходят из-под контроля, устав ждать, когда же что-нибудь случится. Во второй книге он говорит о «мягком деспотизме общественного мнения», который, будучи еще коварнее, отвращает людей от критики общепринятых идей. Демократии могут не только разбушеваться, но и впасть в спячку.

Однако у обоих исходов одна и та же причина: имеющееся у жителей демократической страны знание о том, что им принадлежит система, скрывающая в себе определенные преимущества. Оно может быть источником ярости. Если демократия – такая великая идея, почему мы не можем предпринять что-то уже сейчас? Но оно также может обескураживать. Почему бы не согласиться на спокойную жизнь, раз наши дела все равно не имеют большого значения? Либо оно может привести к обоим результатам. Пассивные демократии легко возбуждаются; а активные – легко успокаиваются. Демократический фатализм неустойчив по самой своей сущности.

Не все оценили связь между разнузданностью демократической жизни и ее желанием плыть по течению – саму эту идею было не так-то легко понять. Вторая книга получила гораздо более холодный прием, чем первая. Многим рецензентам она показалась слишком абстрактной и парадоксальной. Английский философ Джон Стюарт Милль был одним из немногих, кому вторая книга понравилась так же, как и первая. Как и Токвиля, Милля глубоко волновала проблема фатализма. В собственных работах он попытался провести различие между разными формами, которые может принимать фатализм. Есть то, что Милль назвал «чистым фатализмом» (также иногда он называл его «восточным»), который представляет собой веру в то, что высшая сила заранее предначертала все то, что когда-либо должно случиться с нами. Эта идея, по мысли Милля, ведет к оцепенению. Кроме того, существует то, что он назвал «умеренным фатализмом», который представляет собой веру в то, что мы суть продукты наших обстоятельств и что в этом мы ничего изменить не в состоянии. Фатализм такого рода получил распространение в наиболее развитых западных обществах[4]4
  Наиболее полное обсуждение разновидностей фатализма у Милля содержится в его работе «Система логики» (1843), в главе «О свободе и необходимости» [Mill, 1974; Милль, 2011, с. 624–630].


[Закрыть]
.

Умеренный фатализм не был глупостью, поскольку современная наука показала, что все мы в определенном смысле являемся продуктом наших обстоятельств: у причин есть необходимые следствия (Милля порой относили к сторонникам учения о строгой необходимости). Также умеренный фатализм не делал людей безусловно покорными своей судьбе, в отличие от чистого фатализма. Милль знал, что фаталисты могут быть как довольными, так и недовольными, как плаксивыми, капризными, так и спокойными, покладистыми. Фатализм мог порождать самодовольство, но также он мог производить раздражительность и непостоянство. Но в обоих случаях он представлял собой опасность. Умеренные фаталисты все же совершали фундаментальную ошибку. Поскольку нас определяют наши обстоятельства, они полагали, что мы бессильны изменить то, кем мы являемся. Однако Милль подчеркивал, что мы все же можем кое-что сделать с этим. Мы можем менять наши обстоятельства.

Когда Токвиль прочитал работы Милля о фатализме, он написал ему, что в них было именно то, что он пытался ухватить, когда писал об американской демократии. Когда же Милль получил вторую книгу «Демократии в Америке», он написал Токвилю, чтобы сказать ему о чувстве облегчения, вызванном тем, что он наконец-то нашел того, кто понимает его озабоченность.

Одно из ваших важнейших общих заключений именно в том, что я едва ли не в одиночку отстаивал до сей поры и не завел, насколько мне известно, ни одного ученика, – в том, что действительная опасность в демократии, действительное зло, с которым надо сражаться и для предотвращения которого не будут лишними никакие человеческие силы и ресурсы, – это не анархия или любовь к переменам, а китайская стагнация и неподвижность [Mill, 1963, р. 433].

Впрочем, демократии на самом деле не страдали от восточного фатализма. Они страдали от его умеренной версии. Они могли быть непостоянными. Но наряду с непостоянством обнаруживалась и тенденция к стагнации. Опасность для демократии состояла в том, что никто не попытался разобраться с глубинными условиями ее политики. Вместо этого каждый цепляется за поверхностную активность политической жизни – за все эти свары и компромат, которые сосредоточивают на себе общую злость и фрустрацию, тогда как в глубине ничего на деле не меняется. В демократии вся энергия обычно направляется на следствия политики, а глубинные причины игнорируются. Именно так демократии зацикливаются.

Как же им выйти из этой колеи? Главное средство от демократического фатализма, как и от любого другого, состояло, по мысли Милля, в обучении. Демократиям нужно вырасти. Фатализм – это, по существу, детское состояние ума, поскольку дети – образцовые умеренные фаталисты: они тратят кучу времени на слезы и кипучую деятельность, но только потому, что, как им известно, от них в действительности ничего не зависит. Они ждут, пока кто-то не возьмет на себя ответственность. Дети вырастают, когда научаются брать ответственность за собственную судьбу. Но от кого они могут научиться? Милль говорит, что родители и учителя показывают нам, «как влиять на наш характер с помощью подходящих обстоятельств». Проблема в том, что у демократий нет родителей или учителей, по крайней мере их не должно быть. Это монархиями правят фигуры, воплощающие в себе отца. Демократии должны управлять собой сами. Риск демократии заключался в том, что, позволив кому-либо играть роль родителя или учителя, они могут отказаться от ответственности за свои обстоятельства. Этого Токвиль и боялся. Он писал: «Я думаю, что правители их будут не столько тиранами, сколько их наставниками» [Токвиль, 1992, с. 496].

Проблема была еще и в том, чему учить демократию. Токвиль опасался, что, если просто объяснить людям истину политического развития, это укрепит их в фатализме, поскольку факты указывали на неумолимый прогресс демократии. Поэтому Токвиль считал, что демократическим обществам нужна здоровая доза религии, без которой они не могут сохраниться: демократии лучше всего подходит, когда у индивидов есть личная вера, способная подкрепить общие истины науки о политике. Это означало, что светская история особенно опасна для демократий. Историки в эпоху демократии часто заражались тем, что Токвиль назвал «доктриной фатальности» (fatalite): «Они не удовлетворяются поиском логики происходившего; им доставляет удовольствие их собственная способность убедить читателя в том, что ничего другого и не могло произойти» [Токвиль, 1998, с. 367]. Демократиям же нужно было как раз ощущение того, что у них открытое будущее и что их решения все еще имеют значение. Единственный, вне религии, способ добиться такого ощущения – сделать так, чтобы у решений действительно были реальные следствия. Из книг этому научиться нельзя. Демократии должны были учиться на опыте.

Лучший способ научиться на опыте – это делать ошибки. Милль и Токвиль считали, что главная часть обучения состоит в свободе экспериментирования и, если нужно, совершении ошибок. Однако одно дело – сказать какому-то человеку, что он может совершать ошибки, и совсем другое – сказать то же самое политическому обществу. Когда политика ошибается, последствия могут стать катастрофой для всех. Демократии могли бы извлекать пользу из того, что индивиды рискуют и совершают ошибки, поскольку это лучший способ сохранить открытость политики новым идеям. Однако когда рискуют и совершают ошибки демократические общества в целом, именно на долю индивидов выпадают страдания. Кроме того, когда демократии делают что-то не так, часто у них нет пути назад.

Токвиль очень хорошо это осознавал, как и то, чем определялось уникальное место США в истории человечества. Американская демократия могла позволить себе ошибаться. «Огромное преимущество американцев состоит в том, что они могут себе позволить совершать поправимые ошибки», – писал он [Токвиль, 1992, с. 185]. Америка была достаточно большой и изолированной от остального мира, чтобы ее ошибки в политике не приводили к катастрофам. У нее было достаточно времени и пространства, чтобы возместить любой ущерб. Но не так обстояли дела в Европе, где давление со стороны населения и соперничество между государствами превращали демократию, которая попыталась бы учиться на собственном опыте, в легкую жертву для конкурентов. То же самое относилось и к Южной Америке, где ни одна демократия не продержалась достаточно долго, поскольку одной ошибки хватало для фатального исхода. Только США могли экспериментировать с демократий, не боясь последствий.

Однако проблема для американской демократии заключалась в следующем: знание о том, что она может совершать поправимые ошибки, опасно сближалось с тем представлением, что ошибки не имеют значения. Токвиль увидел, что здесь имеется моральный риск. Если вы не боитесь последствий своих решений, как вы можете научиться принимать их всерьез? В этом и состояло различие между Европой и Америкой. Европейцы не могли ставить на демократию, поскольку боялись последствий. Как сказал Токвиль, европейское государство могло быть по-настоящему уверенным, что его демократическое устройство сохранится, только в том случае, если каждое европейское государство станет демократией. Пока этого не случится, европейцы так и не смогут перешагнуть порог доверия, опасаясь довериться демократии. Однако американская демократия, которая перешла этот порог доверия, оказалась в ином положении. Она была готова застрять на уровне детского умонастроения, поскольку ничего действительно плохого никогда не случалось. Так или иначе, американцам нужно было по-настоящему испугаться. С момента кризиса, которым сопровождалось ее рождение, американская демократия никогда не сталкивалась ни с одним настоящим кризисом. «У американцев нет соседей, – писал Токвиль, – поэтому им не угрожают крупные войны, финансовые кризисы, опустошения и завоевания» [Токвиль, 1992, с. 214]. Это было их самое большое преимущество. Но это же было их величайшей слабостью.

Демократия и кризис

Токвиль не был вполне уверен в том, чего пожелать американской демократии. Он хотел, чтобы она взяла на себя ответственность за свою судьбу. Но он знал, что демократия в Америке расцвела в основном потому, что долгое время ничего подобного не случалось. Американцы в течение нескольких поколений могли избегать по-настоящему трудных решений. В итоге Токвиль не знал, что думать о последствиях будущего кризиса американской демократии. Кризисы могут пойти демократии на пользу, если заставят ее задуматься о положении, в котором она находится, если они побуждают людей взять ответственность за свою судьбу. Однако они могут принести демократии вред, если подрывают веру в будущее, сея панику и страх. Кризис – это по определению опасное время. И если вы пожелаете демократии кризиса, который будет достаточно серьезным, чтобы она смогла отнестись к своим решениям соответственно, вы рискуете поставить перед ней задачу, которую она не сможет выполнить.

Простого способа обойти эту проблему не существовало. Кризис, достаточно тяжелый, чтобы принести пользу демократии, мог также оказаться достаточно тяжелым, чтобы причинить ей реальный ущерб. Проблема осложнялась тем, что кризисы – это моменты опасности, но демократии в такой ситуации не всегда показывают одинаково хорошие результаты. В эти моменты как раз и обнаруживаются их слабости. Демократиям намного сложнее, чем другим системам правления, координировать свои действия на краткосрочном этапе: разбросанность и непостоянство демократической жизни осложняют выработку своевременных решений. Аристократии, по словам Токвиля (который подразумевал под ними неэгалитарные или автократические режимы), гораздо лучше умеют концентрировать свои ресурсы в короткие промежутки времени; тогда как в демократии, напротив, всегда есть нечто «несвоевременное». В этом смысле, аристократии лучше справляются с неотложными требованиями политики в критический момент, т. е. показывают лучшие результаты в плане скорости и решительности. Желать демократии кризиса, дабы он вывел ее из оцепенения, – значило требовать от нее решить задачу, которая на руку ее конкурентам. Разве это может быть хорошей идеей?

Однако она могла бы сработать, если бы кризис оказался достаточно долгим. В таком случае преимущества демократии получали возможность проявить себя. Хотя аристократические общества хороши в принятии быстрых решений, они вскоре на них зацикливаются. Они плохо приспосабливаются. Демократии, поскольку они всегда делают больше, постоянно экспериментируют и не прекращают движения, в долгосрочной перспективе показывают лучшие результаты, так как находят разнообразные способы отвечать на сложные вызовы. Демократии, если у них есть время, могут, приспособившись, выкарабкаться из кризиса, на что неспособна автократическая система. Но имеет ли смысл желать демократии такого длительного кризиса? Здесь есть две проблемы. Одна в том, что в слишком затянувшихся кризисах немало опасных моментов. В конце концов, это кризисы, с которыми непонятно что делать: чем дольше они длятся, тем оставляют больше возможностей для того, чтобы случилось нечто действительно плохое. В долгих кризисах достаточно места для краткосрочных катастроф. Вторая проблема в том, что кризисы должны стряхнуть с демократий их фаталистические тенденции. Но если они длятся долго, существует риск, что демократии снова начнут просто плыть по течению, дожидаясь, пока их спасет история.

Следы нерешительности Токвиля в этих вопросах можно усмотреть в его трактовке перспектив демократии, находящейся в состоянии войны. Токвиль говорит, что демократическим странам следует вступать лишь в войны определенного типа – в долгие, сложные и напряженные. Только в таком случае демократические преимущества приспособляемости и подвижности выходят на первый план. Токвиль считал, что в международных отношениях демократии плохо справляются с вызовами, требующими немедленной реакции: они нетерпеливы, капризны, слишком быстро идут в атаку, но также готовы пустить все на самотек. В результате они, по его мнению, обычно уклонялись от войн, в которые должны были вступить, и участвовали в войнах, от которых им следовало уклониться. Аристократические общества намного лучше знают, когда и как вступить в битву. Но как только борьба начинается, аристократии обычно увязают в ней. Они слишком негибкие. «Аристократический народ, сражаясь против демократической нации, сильно рискует оказаться побежденным ею, если ему не удалось разгромить ее в результате первых же боевых операций», – предсказывал Токвиль [Токвиль, 1992, с. 476].

В демократиях присутствует живучесть и страсть к экспериментам, которая делает их подходящими кандидатами для длительного состязания. Помимо всего прочего, они постоянно меняют своих военных руководителей, пока не найдут тех, кто способен решить задачу. Они не помешаны на традиции и репутации. (Хотя одна из проблем демократии в том, что они часто действительно зацикливаются на репутации после того, как кризис миновал: у них обнаруживается тенденция награждать своих прославленных воинов политическими должностями.) Но даже долгие войны представляют для демократий определенные проблемы. Демократии не знают, когда вступить в битву, точно так же, как они не знают, когда остановиться. «Демократическим народам всегда будет трудно делать две вещи: начинать войну и заканчивать ее», – писал Токвиль [Токвиль, 1992, с. 469].

Токвиль не мог быть уверенным в том, что такой демократии, как США, по-настоящему серьезная война принесет пользу. Всегда сохранялся риск, что краткосрочные слабости действующей демократии окажутся фатальными. К тому времени американская демократия успела поучаствовать лишь в одной крупной войне, в Войне за независимость, но выводы из нее остались неопределенными[5]5
  После этого США участвовали в ряде более мелких войн, включая еще одну войну с Британией в 1812 г. Токвиль следует за сложившимися после этой войны историческими представлениями, принижая ее значение. Противоположный взгляд, утверждающий, что конфликт 1812-го года был важным событием в историях обеих стран, участвовавших в войне, см.: [Bickham, 2012].


[Закрыть]
. США выиграли войну с аристократическим противником, но победа была недалека от ничьей. Кроме того, как писал Токвиль, «пока она [война] длилась, проявлялся и привычный эгоизм». Деньги перестали поступать в казну; а на службу в армию стало являться меньше добровольцев. Войны, особенно долгие, опасны потому, что они порождают фатализм, равно как и его неприятие. В результате, по словам Токвиля, «трудно сказать, на какие действия способно демократическое правительство в период национального кризиса». Это может зависеть не только от длительности кризиса, но также от того, в какой мере люди желают связывать свою судьбу с судьбой их страны.

Чтобы оценить, на какие жертвы способны демократические страны, нужно дождаться момента, когда американский народ будет вынужден отдать в руки своего правительства половину своего дохода, как в Англии, или будет должен бросить на поле сражения двадцатую часть населения своей страны, как это было во Франции [Там же, с. 178].

Это время наступило скорее, чем Токвиль мог себе представить.

Желать демократии длительного кризиса, чтобы она продемонстрировала свои преимущества, само по себе было опасным. Но была другая проблема с представлением о том, что кризис может пробудить в демократии ее сильные стороны. Демократиям очень сложно понять, когда у них начинается настоящий кризис. И причина была не в том, что они стремятся забыть об опасности. Напротив, они слишком чувствительны к ней. Безопасное положение США не помешало американцам относиться к каждой незначительной драме так, словно это кризис. В демократиях всегда полно людей, считающих, что катастрофа не за горами. Свобода слова включает и свободу паниковать безо всякой на то нужды. Как понял Токвиль во время своего путешествия по Америке, демократическая жизнь – это цепочка кризисов, которые, как выясняется впоследствии, вовсе не кризисы.

Наиболее заметный из этих фальшивых кризисов случается как по часам: такие кризисы называются выборами. В главе «Демократии в Америке», озаглавленной (с осознанной иронией) «Кризисная ситуация во время выборов», Токвиль описывает ритуальную истерию, сопровождающую эти события:

По мере приближения выборов интриги нарастают, а волнение людей приобретает все более лихорадочный и массовый характер… Вся страна взбудоражена, выборы становятся ежедневной темой всех публичных изданий, всех частных бесед, целью любых начинаний, объектом всех помыслов – словом, единственным в этот момент интересом у всей страны.

Правда, как только объявляются результаты выборов, эта суматоха кончается, все успокаиваются, словно река, вышедшая из берегов, а затем мирно возвращающаяся в собственное русло. И не удивительно ли вообще, что подобная буря могла-таки возникнуть? [Токвиль, 1992, с. 118].

Это иная сторона демократической инерции: она совмещается со значительной поверхностной активностью. Если бы инерция была просто пассивным состоянием ума, было бы проще доказать, что кризисы могли бы принести пользу, пробуждая демократии ото сна. Но Токвиль знал, что демократии на самом деле никогда не отходят ко сну. Что бы ни происходило, они почти всегда находятся в состоянии бодрствования, и это способствует поддержанию их маниакальности и капризности. Это означает, что они всегда высматривают грядущий кризис. Но также это значит, что почти все замеченные ими кризисы оказываются иллюзиями.

Выборы остаются наиболее показательными ложными кризисами демократической жизни – в силу как их регулярности, так и кратковременности. Каждые выборы описываются по шаблону – как поворотный пункт («наиболее важный выбор поколения» и т. д.). Но после завершения выборов таким же шаблонным является понимание того, что ничего особенного не поменялось. Временами бывают выборы, которые действительно оказываются поворотным моментом. Но, как мы увидим, для демократий характерно и то, что эти изменения обычно не замечаются вовремя.

По словам Токвиля, главными виновниками этой неразберихи являются газеты. Задача каждой газеты (по крайней мере, если она стремится привлечь читателей и заработать денег) – раздувать кризис. Не может быть демократии без живой и склочной прессы. Но сама живость прессы приводит к тому, что людям сложно понять, когда они на самом деле должны обратить на что-то внимание. Токвиль счел американские газеты чудовищно вульгарными и крайне возбудимыми. «В Америке журналистский стиль, – писал он, – грубо, беззастенчиво, не подыскивая выражений, обрушиться на свою жертву, оставив в стороне всякие принципы, будет давить на слабое место, ставя перед собой единственную цель – подловить человека, а далее преследовать его в личной жизни, обнажая его слабости и пороки». Он продолжает: «Должно сожалеть о подобных злоупотреблениях; <…> [но] Нельзя не признать, что политическое воздействие свободы печати имеет немалое значение непосредственно для поддержания общественного порядка». Спустя какое-то время люди настолько привыкают к шуму свободной прессы, что едва ли вообще его замечают. Любая незначительная вспышка гнева вскоре сходит на нет, замещаясь другой. «По этой же причине взгляды, выражаемые журналистом, не имеют никакого веса у читателей» [Токвиль, 1992, с. 152–153 (пер. изменен)]. Газеты, как и выборы, показывали, в какой мере разглагольствования о кризисе являются составляющей обычного распорядка демократической жизни и как мало они значат.

Газетная истерия была лишь частью более общей проблемы: кризис мог бы принести пользу демократии, но демократиям сложно распознавать кризисы. Они реагируют слишком сильно, но также и слишком слабо; у них нет чувства меры. Вот почему так сложно понять, кризис какого типа позволил бы демократии выучить преподнесенный им урок. Если бы кризис оказался таким серьезным, что ни у кого уже не было бы сомнений в его реальности, тогда всегда оставался бы риск, что он закончится катастрофой. Если же он не заканчивается катастрофой, всегда есть риск, что он будет причислен – в качестве ложной тревоги – к другим переоцененным кризисам демократической жизни. И даже на настоящих кризисах – тех, в которых никто не мог бы усомниться, – учиться было сложно. Если демократия не выживет, это будет означать, что вы выучили урок, но неприемлемой ценой. Если демократия выживет, значит, вы, возможно, выучили тот урок, что демократия может пережить любой кризис. Если вы оправились от ошибок, вы, возможно, стали не мудрым, а беззаботным.

Однако у демократий был и другой способ учиться на кризисе. Это не обязательно должен быть их собственный кризис. Они могли бы научиться на чужих ошибках. Они могли взглянуть на катастрофические результаты демократии в других частях света и подумать: мы должны сделать так, чтобы с нами этого не случилось. Токвиль полагал, что американской демократии могла бы в этом смысле пойти на пользу большая осведомленность в происходящем в Европе, и точно так же он надеялся, что европейцы смогут научиться на опыте Америки.

Одна из причин, по которой он написал «Демократию в Америке», – желание показать своим французским читателям, как демократия работает в условиях, отличных от их собственных, дабы они могли почувствовать перспективу. Они по крайней мере поняли бы, что она может работать. Америка с ее способностью переживать собственные ошибки могла бы научить европейцев тому, что демократия все еще возможна. Европа с ее сохраняющимися монархиями и историей поражений демократии могла бы научить американцев тому, что демократия не является неизбежной. Они могли бы понять, что она не всегда работает. Мир, в котором демократия существовала на разных стадиях развития и с разными шансами на успех, опровергал тот взгляд, будто план, предначертанный Богом для универсума, – дело решенное. Будущее все еще было открытым.

Но действительно ли демократии могли учиться на чужих ошибках? Американская демократия вследствие своей изолированности от остального мира была замкнута в себе, провинциальна, себялюбива. Ей было на самом деле сложно увидеть что-то за пределами своего непосредственного горизонта. Когда демократии сталкиваются с чужим опытом, они могут счесть его угрозой, а не уроком. Кроме того, не было гарантий, что та или иная демократическая страна может быть полностью изолирована от дурных последствий провала демократии в какой-то другой стране. Даже США, отрезанные от остального мира, не могли предположить, что проблемы других государств являются всего лишь нравоучительными байками. Всегда оставалась возможность, что последствия того или иного европейского кризиса перекинутся на США. И тогда это будет кризис и для Америки.

Стоило ли делать ставку на кризисную политику, дабы вернуть демократии чувство цели? В конечном счете Токвиль и Милль разошлись в своих ответах на этот вопрос[6]6
  Для разногласий между ними были и другие причины. Милль, как и многие другие читатели «Демократии в Америке», полагал, что Токвиль не дал точного определения тому, что подразумевается у него под демократией, и он подозревал, что Токвиль ругает демократию за грехи, которые на самом деле относились к принципу равенства (среди них – посредственность и конформизм). Однако наиболее яркие взгляды Токвиля относятся именно к демократии (пусть и определенной в самых общих чертах), а не к равенству: именно демократический дух Америки породил отличительное для нее сочетание поверхностной активности и глубинной инерции. Миль и Токвиль оба соглашались с этим.


[Закрыть]
. Разрыв произошел из-за событий, происходивших не в Америке, а в Европе. В конце 1840 г. Британия и Франция оказались на пороге войны, когда, будучи империями, поспорили за права на Судан. Милль был резко против войны. Токвиль же ее с энтузиазмом поддержал. Милль думал, что подобная война между двумя молодыми демократиями была глупостью, а политики, которые ее раздували, – преступниками. Наибольшим презрением он потчевал воинственного министра иностранных дел Британии Пальмерстона, на которого не пожалел яда в своем письме Токвилю: «Я был бы рад прошагать 20 миль, чтобы увидеть, что его повесили, особенно если бы Тьер [его коллега из французского министерства иностранных дел] висел рядом» [Mill, 1963, р. 460]. По всей вероятности, ни одна демократия не сможет ничему научиться, пока она в руках подобных негодяев и их истерических сторонников в прессе.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации