Автор книги: Дэвид Рансимен
Жанр: Политика и политология, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Две речи
Прежде всего у них было то, в чем демократические политики никогда не испытывают недостатка: у них было больше слов.
В начале 1918 г. внимание всего мира было приковано к белорусскому городу Брест-Литовску, где представители Германии и России вели переговоры об условиях выхода России из войны. У руководителей западных демократий было два главных опасения относительно того, чем могли завершиться эти дискуссии. Первое было связано с тем, что большевики уступят немцам слишком много, сместив тем самым баланс сил в военном конфликте. Второе – с тем, что большевики деморализуют демократическую военную мобилизацию, подвергнув ее осмеянию. Большевики презирали западную демократию, в которой видели бесспорную фикцию. Троцкий воспользовался мирными переговорами как поводом, чтобы обнародовать подробности тайных договоренностей между царским режимом и западными союзниками, надеясь показать, что все участники военных действий стоят друг друга: все они строили козни, лгали и стремились к приобретениям. «Разоблачая перед всем миром работу правящих классов, как она выражается в тайных документах дипломатии, мы обращаемся к трудящимся с тем призывом, который составляет неизменную основу нашей внешней политики: “Пролетарии всех стран, соединяйтесь!”»[11]11
Trotsky L. On the Publication of the Secret Treaties. 1917. November 22 // Soviet Documents on Foreign Policy, <www.marxists.org>.
[Закрыть].
В начале января 1918 г. «Правда» определилась с позицией относительно цели, заявленной Вильсоном, – сделать мир безопасным для демократии. По ее мнению, это была неумная шутка. Американское государство вступило в войну не ради «права и справедливости», но чтобы защитить «циничные интересы нью-йоркской биржи».
Господин Вильсон служит американской военной промышленности точно так же, как кайзер Вильгельм – металлургической и сталелитейной промышленности Германии. Свои речи он читает в образе квакера-республиканца, тогда как другой облекает их в туман прусской протестантско-абсолютистской фразеологии. Но по сути это одно и то же (цит. по: [Кеппап, 1956, р. 263]).
Демократические лидеры Запада не волновались из-за того, что их население будет читать «Правду». Но они боялись дестабилизации как следствия заявлений большевиков, сказавших, по сути, что война была заговором против демократии. И в Лондоне, и в Вашингтоне было решено, что пришло время заново определить причины, по которым демократические страны участвовали в этой позорной войне. Они должны были опровергнуть мысль, будто за кулисами театра войнных действий все ее участники одинаково дурны.
Первыми свои аргументы представили британцы. Премьер-министр Дэвид Ллойд Джордж выступил 5 января с речью на собрании лидеров профсоюзов, на котором определил военные цели союзников. Он решительно отверг заявление большевиков, будто между двумя сторонами этой войны не было никакого нравственного различия.
Центральные державы стремились к территориальным приобретениям и материальной выгоде, которую должно было принести им насилие. Демократии же просто пытались себя защитить. Ллойд Джордж заявил, что «демократия в этой стране означает, что надо стоять до последнего за демократии Франции, Италии и других союзников» [Lloyd, 1936, р. 2522]. Следовательно, это была война демократической солидарности. Цель состояла в том, чтобы возместить ущерб, нанесенный им всем, а для этого требовалось компенсировать территориальные или материальные потери, вызванные войной. Следовало дать ясно понять, что ни одна демократия не может стать жертвой военной агрессии.
Речь Ллойда Джорджа была составлена так, чтобы показаться достаточно разумной: кто же против того, что демократия должна себя защищать? Следуя этой цели, он на словах подчеркнул приверженность идеям, которые обычно связывались с Вудро Вильсоном, в том числе национальному самоопределению и созданию международной лиги, которая должна будет заниматься урегулированием будущих конфликтов. Но Вильсон на это не повелся. Он, в свою очередь, зачитал 8 января перед Конгрессом речь с формулировкой целей войны, в которой перечислил 14 принципов демократического мира. Она была задумана в качестве отповеди и Ллойду Джорджу, и Ленину.
Речь Вильсона с «Четырнадцатью пунктами» завоевала репутацию одного из главных утверждений демократического идеализма в XX в. Однако нигде в этом списке предложений Вильсон на самом деле не использовал слово «демократия» (в отличие от Ллойда Джорджа, речь которого изобиловала этим термином). Ллойд Джордж хотел объяснить, почему демократия будет в безопасности только в том случае, если одержит в этой войне победу. Тогда как по Вильсону из этого следовало, что дело демократии слишком уж зависит от ее ближайших перспектив. Он, конечно, хотел выиграть войну. Но он не хотел, чтобы кто-нибудь подумал, будто победа демократиями, – это то же самое, что победа демократии. Последняя должна быть достигнута позже, и на это потребуется время. Демократия представлялась дорогой к миру – Вильсон был уверен, что стабильные демократии никогда не пойдут друг на друга войной, – но это должна быть длинная дорога. В спешке ничего не выйдет.
Несмотря на изменения в своих политических позициях касательно войны, Вильсон всегда придерживался принципов политической философии, которые усвоил еще в те времена, когда изучал политику в качестве ученого. Он никогда не верил во внезапные моменты демократических преобразований. И, напротив, считал, что демократии нужно время, чтобы окрепнуть и воспользоваться своими глубинными силами. Он чувствовал, что американцы инстинктивно понимали это. Но большая часть остального мира это не понимала. В этом образе мысли был своего рода расовый перекос: получалось, что у англосаксов есть темперамент, необходимый для демократии, но более азартные народы увлекались ею и заходили слишком далеко. Американцы, несмотря на всю свою кипучую энергию, понимали, что демократия требует терпения. Вильсон, однако, не думал, что достаточно довериться тому, что он, подобно Токвилю, называл «демократическим провидением». Также он считал, что демократия нуждается в сильном руководителе. Непрерывное прогрессивное развитие американской демократии могло увязнуть в посредственности. И если азартным демократиям нужно было успокоиться, стабильным, напротив, нужно было пробудиться и раскрыть в себе свой истинный потенциал. Вильсон полагал, что для этой цели стоит использовать кризисные ситуации. В них он видел возможность заново утвердить условия демократического прогресса[12]12
Подробное обсуждение позиции Вильсона по политике в кризисных ситуациях см.: [Schulzke, 2005, vol. 37, р. 262–285].
[Закрыть].
«Четырнадцать пунктов» вполне согласовывались с этой политической философией. Эта речь стала актом сильного лидера, который не хотел, чтобы его загнали в тупик. Сами эти 14 пунктов должны были определить рамочные условия мира, т. е. пространство, в котором демократия могла бы развиваться. Этого следовало достичь посредством «публичной дипломатии» (исключая секретные договоренности) (пункт 1), свободы мореплавания (пункт 2), свободной торговли (пункт 3), разоружения (пункт 4), национального самоопределения (пункт 5), урегулирования территориальных споров (пункты 6-13) и новой «ассоциации наций», которая в будущем будет заниматься урегулированием конфликтов (пункт 14)[13]13
Идея ассоциации или «лиги» наций, которая бы служила гарантом будущему миру, витала в воздухе еще до вступления Америки в войну, и поклонники у нее в американской политике были на стороне как правых, так и левых (хотя обычно они представляли ее очень по-разному). Работа Томаса Нока [Knock, 1992] остается лучшим исследованием сложных политических истоков идеи Лиги наций, как ее представлял себе Вильсон. Также эта идея пересекалась, пусть и непредумышленно, с некоторыми схемами, разработанными в Вестминстере и предусматривавшими для Британской империи роль образца будущей международной безопасности (один из наиболее влиятельных вариантов этих схем был представлен выходцем из Южной Африки Яном Смэтсом). Об этой стороне истории см.: [Mazower, 2009].
[Закрыть]. По сути, Вильсон пытался определить порог для нового мирового демократического порядка, который не был бы ни слишком высоким, ни слишком низким. Ленинский порог был, очевидно, слишком высоким: с позиции большевистского мировоззрения, демократической трансформации можно было достичь только за счет революционного разрыва со всем, что было раньше. Тогда как порог, заданный Ллойдом Джорджем, был слишком низким. Он слишком многое привязывал к самому факту победы и возмещения ущерба, причиненного ныне существующим демократическим странам. Вильсон же был заинтересован в демократических государствах, которым еще только предстояло возникнуть.
Какое-то время казалось, что этот план сработает. Позиция Вильсона по долгосрочным перспективам тут же получила отклик. Она была тепло принята измученными войной народами Европы, которых привлекло заявленное в ней гибкое и компромиссное представление о том, что может быть после того, как беды кончатся. Она позволяла людям немного помечтать. Но она не повлияла на людей, которые первоначально ее спровоцировали, т. е. на русских, которые вели переговоры в Брест-Литовске. В конечном счете большевики сделали одну из тех вещей, которых боялись союзники. Они отказались воевать. Когда мирный договор 3 марта был наконец подписан, стало ясно, что немцы настояли на безоговорочной капитуляции и что Ленин подчинился их требованиям. Окончательный мирный договор означал для русских утрату огромных территорий, в том числе составлявших часть промышленной базы России. Центральные державы могли теперь сосредоточиться на Западе и начать сражение за окончательную победу[14]14
Как выяснилось, немцы никогда не были достаточно уверены в ситуации в России, чтобы оставить ее без присмотра; значительное число немецких войск осталось, чтобы «следить» за миром, который был по-прежнему очень неустойчивым и не исключал силовых столкновений. В этом отношении война продолжалась на двух фронтах, несмотря на кабальные условия Брест-Литовска: войска, которые могли бы определить исход событий на Западе, застряли на Востоке на весь 1918 г.
[Закрыть].
Для демократических стран это были очень плохие вести. Но нет худа без добра. Они означали, что больше нет причин для другого опасения западных союзников, боявшихся того, что большевики подорвут готовность западного населения сражаться. Брест-Литовск показал со всей ясностью, почему демократии должны были продолжать борьбу – чтобы не оказаться жертвой такого мирного договора. Британский интеллектуал, социалистка Беатрис Уэбб через несколько дней после того, как были объявлены условия русской капитуляции, написала в своем дневнике: «Толстовцы [т. е. пацифисты] будут и дальше слепо и фанатично отстаивать мир любой ценой. Но люди, которые верят в демократическое равенство между людьми и расами, будут все больше за то, чтобы продолжать войну» [Webb, 1952, р. 115–116]. В тот день, когда в августе 1914 г. эта война была объявлена, Уэбб в своем дневнике призналась: «Самым лучшим исходом стало бы, если бы каждая страна потерпела полное поражение и ни одна не вышла бы победительницей. Это могло бы всех нас образумить» [Ibid., р. 26]. Чуть меньше, чем через четыре года, мир без победы стал роскошью, которую демократия больше не могла себе позволить.
Перспектива катастрофы дала демократическим странам новое чувство цели, которое помогло пренебречь некоторыми различиями, существовавшими между ними. Вильсон ускорил отправку американских войск и на время отложил свои мирные планы. Русская катастрофа прояснила, что именно стояло на кону. Однако за эту ясность пришлось заплатить определенную цену. Более тонкие различия были потеряны. Больше не было возможности проводить различие между краткосрочными целями демократии и ее долгосрочными перспективами. Выбирать между ними теперь не имело никакого смысла: если демократия не сможет продержаться ближайшее время, ее долгосрочные перспективы будут иметь чисто теоретическое значение. Кроме того, все сложнее было фиксировать еще одно различие – между поведением демократий и их врагов, различие, на важности которого настаивал Ллойд Джордж. Это была тотальная война, в которой надо было добиться окончательной победы, а потому провести различие между участниками войны было сложно. Демократия все больше выглядела автократией, а, возможно, все было наоборот. Союзники и Центральные державы подражали друг другу, применяя цензуру, пропаганду и массовую мобилизацию населения.
Война стала состязанием не только между военными машинами, но и между машинами пиара. В значительной части борьба шла за то, чтобы убедить гражданских исполнить свой долг и приобрести военные облигации. В начале 1918 г. немцы выпустили восьмую серию облигаций, необходимую для финансирования военного наступления, которое, как заявил немецкому народу Людендорф, принесет им окончательную победу. Успешность военных займов, по словам Людендорфа, «докажет нашу волю к власти, которая является истоком всего». Американское казначейство ответило большой рекламной кампанией, убеждая американских граждан профинансировать войну, отдав на нее все возможные средства, что стало прелюдией к распродаже третьего выпуска «облигаций свободы» в апреле 1918 г. Комиссия по общественной информации (Committee on Public Information, CPI) (недавно созданное подразделение американского правительства, ведавшее пропагандой) цитировала в своих обращениях к американскому народу слова Людендорфа, заявляя, что нужно «доказать нашу волю к власти… Неудача с одним-единственным выпуском государственных облигацией для Америки станет хуже катастрофы на поле битвы» (цит. по: [Macdonald, 2003, р. 404]). Рекламщики из CPI лезли из кожи вон, всеми силами подчеркивая, что демократия должна быть такой же суровой, как и автократия, если она желает разгромить последнюю. «Я – Общественное Мнение, – было написано на одном плакате с рекламой облигаций свободы. – Все меня боятся! Если у вас есть деньги, чтобы купить, но вы не покупаете, я сделаю так, что вам здесь будут не рады». Это как раз и была тирания большинства в стиле Токвиля, привлеченная государственными пропагандистами, для того чтобы большинство делало то, что ему говорят.
Такое сплавление двух конкурентных политических систем было замечено и с той, и с другой стороны. Рэндольф Борн, самый красноречивый критик Вильсона из числа американских левых, сетовал на то, что американская демократия германизировалась. К 1918 г. дядя Сэм стал еще одной версией идеализированного Vaterland. «Люди, участвующие в войне, – писал Борн, – снова стали в самом что ни на есть буквальном смысле послушными, почтительными, доверчивыми детьми, переполняемыми наивной верой в величайшую мудрость и всесилие взрослого, который о них позаботится» [Bourne, 1992, р. 364]. Это, по его мнению, была уже не демократия. Это был паллиатив, созданный для того, чтобы люди молчали, пока кто-то другой решает за них их судьбы.
В то же время в Германии романист Томас Манн жаловался на то, что немецкое государство американизируется. Оно превращалось в еще один массовый политический режим, со всеми прилагающимися к нему хитростями и глупостями. «Только массовая политика, демократическая политика, – писал Манн в начале 1918 г., – т. е. политика, которой мало дела до высокой интеллектуальной жизни нации, возможна сегодня, – вот что поняло правительство немецкого Рейха за время войны» [Mann, 1985, р. 180]. Манн с презрением относился к идее о некоем будущем «демократическом мире», который он считал очевидным абсурдом. «Народное правление гарантирует мир и справедливость? – спрашивал он с насмешкой. – Самая верная защита мира – это “демократический контроль?” Хотел бы я знать… Разве вы не видели, как в августе 1914 г. толпа в Лондоне плясала вокруг колонны Нельсона?.. Ответственность!» [Ibid., р. 271]. И в то же время он не сомневался в том, что демократия станет главным трендом будущего. Но что она значит? «Аферы, скандалы, политико-символические конфликты былых времен, величественные кризисы, которые воспламеняют бюргера, пускающегося то в один пляс, то в другой, каждый год новый, – вот какой она у нас будет, вот как мы будем жить каждый день» [Ibid., р. 223]. Демократия станет победителем в этой войне, но лишь потому, что война превратила политику в огромную пустую головоломку.
Поворот на 180 градусов
Одну вещь Манн считал невозможной – что Германия может действительно проиграть эту войну. Демократия в конечном счете должна одержать победу, но не на поле битвы. Как и для многих немецких националистов, на начало 1918 г. худшим сценарием для Манна был бы какой-нибудь мирный договор, сварганенный на основе дурацких 14 пунктов Вильсона. После капитуляции России возможность военного поражения стала немыслимой. Она казалось как никогда далекой, и 21 марта Людендорф начал весеннее наступление. Впервые за всю войну у Центральных держав на западном фронте было больше дивизий, чем у союзников. Эта концентрация сил позволила немецкой армии прорвать британские и французские линии. Союзники несли серьезные потери в боях, которые были кровавыми даже по меркам этого ужасного конфликта. Несколько недель ситуация оставалась настолько отчаянной, что британский фельдмаршал Дуглас Хейг отдал знаменитый приказ: «Стоя спиной к стене и веря в праведность нашего дела, каждый из нас должен драться до последнего». Культ всезнающего Людендорфа вырос еще больше. Издание «The New Republic» сказало о нем: «Никогда с самого начала войны немцы не казались такими сверхчеловеками, как в этот момент» (1918. April 27).
Однако в марте и апреле немецкому наступлению был поставлен заслон. Правда, это был еще не конец. В мае немцами было начато новое наступление, и вскоре они подошли к Парижу. Парижане бежали из своего города, а в Лондоне распространялись слухи о заговоре и паранойя. Пораженчество, казалось, витало в воздухе, и вину за него спешили возложить на анархистов и гомосексуалистов. В США серьезно рассматривали возможность отложить промежуточные выборы, назначенные на ноябрь, чего никогда раньше не случалось (даже во время Гражданской войны). Пессимисты начали задаваться вопросом о том, не закончена ли игра. Оптимисты надеялись на то, что союзники продержатся год или больше и тогда, быть может, в 1919 г. или, скорее, в 1920-м они переломят ход событий, когда свое слово смогут сказать американские людские и материальные ресурсы.
Но затем в июле произошел поворот на 180 градусов, возможно, наиболее драматичный в истории современных войн. Быстрота немецкого разгрома стала сюрпризом для обеих сторон. Людендорф наверняка просто не мог в него поверить. 8 августа его войска потерпели самое большое поражение за всю войну, потеряв 30 тыс. человек в Битве при Амьене. Людендорф окрестил ее «черным днем немецкой армии» и вскоре впал в отчаяние. Через несколько недель все увидели в мастере стратегии простого обманщика: когда его военное наступление не смогло привести к решающему прорыву, выяснилось, что у него нет плана Б, он мог предложить только бессмысленное повторение плана А. В сентябре у него случился нервный срыв, и он был вынужден отправиться в санаторий, где доктора порекомендовали ему, чтобы взбодриться, петь народные песни. Но это не помогло.
Но если военные руководители Германии были не готовы к поражению, точно так же демократические лидеры Запада были не готовы к победе. Даже в сентябре стратеги по обеим сторонам Атлантики цеплялись за планы, которые предполагали, что война продлится по крайней мере до 1919 г. и, может быть, даже до 1920-го, когда вступившие в действие американские силы покажут наконец, на что они способны. Никто не хотел, чтобы американскую военную машину, которая только начала раскочегариваться, вырубили раньше срока. В конце сентября была выпущена четвертая серия облигаций свободы. Общественные митинги, собиравшиеся для рекламы этого выпуска, стали самыми большими по численности, и пропаганда не щадила сил, то и дело подчеркивая, что судьба демократии висит на волоске. Борьба не на жизнь, а на смерть для демократии продолжалась, словно бы на нее никак не повлияло то, что немецкая автократия уже билась в предсмертных судорогах.
Существует известное клише истории XX в.: удивительный поворот в войне, случившийся в 1918 г., был для немцев слишком серьезным ударом, с которым они так и не смогли справиться, а потому он стал источником легенды о предательстве, сложенной впоследствии. Как могла армия, которая, как им говорили, вот-вот выиграет войну, внезапно ее проиграть, если только ее не предали евреи и социалисты? Однако осознать скорость развала Германии было сложно и победителям. Как демократии, которые в конце весны были в полном замешательстве и которые продемонстрировали все свои обычные слабости – нерешительность, склочность и едва ли не отчаяние, – смогли добиться к осени столь решительного господства? На этой стороне тоже появилось искушение найти какое-нибудь скрытое объяснение.
Одно, возможно, объяснение состояло в том, что для демократии это была вообще не победа. Демократии одержали верх, похоронив свои принципы и сравнявшись в жестокости и репрессиях с соперниками. Поведение демократий в последние военные месяцы, как на поле боя, так и за его пределами, было, конечно, ужасным. Союзники к этому времени производили больше химического оружия, чем Центральные державы, и оно было у них более эффективным, причем они не стеснялись его использовать. Боевой дух немецкой армии был в изрядной степени подорван мыслью о возможности задохнуться от газа. В то же время на этом этапе конфликта всем сторонам пришлось сражаться с новым врагом: смертоносной пандемией гриппа, которая быстро распространялась и в армиях, и среди гражданского населения. Компетентным людям стало ясно, что любые большие скопления людей являются смертельными ловушками. Однако американское правительство продолжало проводить большие собрания с целью распространения облигаций, не обращая никакого внимания на то, какую опасность они представляют для общественного здоровья. В конце сентября более 2 млн человек собрались в Филадельфии, чтобы послушать государственных пропагандистов, расхваливающих добродетели демократии, на одном из самых больших митингов за всю войну. О рисках, которым они подвергались, никто не сказал. В течение следующих дней тысячи из них умерли [Barry, 2004, р. 207–209].
За 1918 г. Вудро Вильсон не упомянул о гриппе ни в одном из своих публичных выступлений, а газетам в странах-союзниках было запрещено подробно обсуждать эту тему (грипп получил известность под именем «испанки» потому, что только в Испании, не являвшейся участницей войны, пресса могла свободно рассказывать о масштабах катастрофы). Американские войска отправлялись в Европу на судах, которые делали распространение болезни неизбежным; многие из них стали плавучими моргами. Людендорф на какое-то время уверился в том, что грипп поможет ему, посеяв панику в рядах союзников. Его враги сочли это, причем не без оснований, еще одним доказательством того, что он сошел с ума. Демократические страны стали к этому моменту более дисциплинированными и безжалостными военными машинами, чем Германия.
Всякий раз, когда демократия переживает настоящий кризис, может показаться, что виной тому предательство демократических принципов: она выживает, перестав быть собой. Но это было бы слишком просто. Демократии победили в 1918 г. не просто потому, что стали более жестокими, чем враги. Они победили потому, что лучше приспосабливались. В этом отношении Токвиль оказался прав. В затяжной войне соревнуются друг с другом две демократические тенденции: тенденция пустить все на самотек, из-за которой демократии становятся пассивными и не способными сделать усилие, необходимое для победы; и тенденция к экспериментам, благодаря которой демократии сохраняют свою неугомонность, пробуя все время что-нибудь новое. В Первой мировой войне эксперименты победили инерцию, хотя эта победа и была близка к ничьей.
Демократии доказали, что в военном отношении у них выше адаптивность. В первые три года войны их вооруженные силы показывали плохие результаты. У демократий были плохие руководители и плохая организация. Однако они не остановились на этом. В конце концов в 1918 г. они смогли переломить ситуацию, поскольку учились на своих ошибках лучше Центральных держав[15]15
Особенно это относилось к британской армии. См.: [Sheffield, 2002; Hart, 2010].
[Закрыть]. Демократии также намного лучше приспосабливались в плане политики. Они справились с назревающим недовольством собственного населения. В краткосрочной перспективе это могло бы им дорого обойтись – демократии не могут концентрировать ресурсы так же, как автократии, поскольку им всегда предъявляется слишком много требований, – но в долгосрочной перспективе это обернулось преимуществом. Демократии вынуждены идти на уступки, пусть и неудобные, чтобы сдвинуть что-то в общественном настроении. Это означает, что у них нет иной возможности, кроме как быть гибкими[16]16
Один из вариантов этого аргумента см.: [Winter, Robert, 1997].
[Закрыть].
Как говорил Токвиль, недемократические режимы хороши в достижении краткосрочных целей, но потом они утрачивают способность к движению. Они также зацикливаются на своих лидерах, что может грозить катастрофой, когда дела идут плохо. Демократии часто перетасовывают своих лидеров, что кажется нерешительностью, хотя на деле они продолжают искать подходящую фигуру. Четвертый премьер-министр из выбранных во Франции в 1917 г., Жорж Клемансо, был допущен ко власти с некоторым опозданием и при запутанных обстоятельствах (одна из причин отсрочки состояла в том, что президент Франции Раймон Пуанкаре не любил его и не доверял ему). Но для своей страны он оказался спасителем. Весной 1918 г., когда казалось, что надежда потеряна, Клемансо не утратил самообладания и вдохновил союзников на победу. Людендорф, молчаливый мастер, оказался разрушителем Германии. К лету 1918 г. стало ясно, что у него закончились идеи, но заменить его некем. Демократии приспосабливаются к тому, что у них есть слабости. Тогда как автократии возятся с ними до самого конца.
Один из главных уроков 1918 г. заключался в том, что демократии могут экспериментировать с автократией в том режиме, в каком автократии не могут экспериментировать с демократией. Французское, британское и американское правительства к концу войны ради достижения окончательной победы применяли едва ли не диктаторскую власть, но они, поступая так, не уничтожили свои демократические системы. Тогда как германское Верховное командование поставило все, что у него было, на завоевание, поскольку не видело другого способа ответить обществу, желавшему завершения войны. Немецкий народ тошнило от войны больше любого другого, он понес наибольшие потери (морская блокада, устроенная союзниками, практически достигла официально заявленной цели – уморить немцев голодом и поставить их на колени). Но Людендорф не хотел, чтобы озлобленность народа нашла себе выход в политике, поскольку боялся последствий. Поэтому в своей военной игре на Западе он пошел ва-банк и в итоге потерял все. Ему пришлось остаться в своей прежней роли. Вильсон, Ллойд Джордж, Клемансо – все они могли довольно убедительно сыграть, когда нужно, автократов, в том числе и потому, что, будучи демократическими политиками, они были обучены занимать разные позиции[17]17
Трое этих людей, которые в итоге привели союзников к победе, ранее, в начале столетия, заработали себе репутацию критиков милитаризма и империализма: Вильсон как критик американской политики после испанско-американской войны, Ллойд Джордж как критик Бурской войны, а Клемансо как критик роли французской армии в деле Дрейфуса. Политики, не желавшие быть вояками, показали себя наиболее ловкими воинами-политиками.
[Закрыть]. Людендорф не смог бы успешно сыграть демократа, поскольку такую роль он не мог контролировать. Менкен ошибался, когда думал, что генерал таинственный человек. В конечном счете, как и любой тиран, он оказался недостаточно таинственным.
Однако тот факт, что победа демократии была триумфом приспособляемости над ригидностью, затруднительно трактовать в качестве момента истины. Демократии сотворили полную неразбериху в войне, однако они ее выиграли, поскольку не увязли в этой неразберихе, которую сами же и устроили. Тем не менее искушение переписать историю было как на стороне победителей, так и на стороне побежденных. Война, которая была безнадежной, во многом беспорядочной, глубоко скомпрометированной и компрометирующей борьбой, внезапно привела к исходу, который перекрыл все, что было до него. Сложная история снова стала простой. Принципы демократии победили. Разум восторжествовал. Теперь пришло время обезопасить демократический мир, который оправдает ужасы последних четырех лет.
Демократия никогда не готова понять, в чем состоит ее предназначение на длительный срок. От нее всегда что-то ускользает. Демократии не перестают приспосабливаться к собственным обстоятельствам, а это означает, что ошибки не прекращаются. Как сказал Токвиль, в демократии есть нечто, что всегда остается «несвоевременным». И он же отметил, что именно по этой причине есть два особых критических момента, когда демократиям сложно поступить правильно. Один из них – это начало войны. А другой – ее завершение.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?