Текст книги "ПОСТ"
Автор книги: Дмитрий Глуховский
Жанр: Боевая фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
У всех рты сходятся-расходятся, что-то вываливают из себя невидимое – какие-то слова; такие, как Мишель слышала на мосту – мерзко-сладкие, которые не хочешь слушать и оторваться не можешь. Такие? Она оборачивается на Татьяну Николаевну – слышите? Не слушайте!
Кроме Аркашки Белоусова еще к ним подходят – Шпала, Серафима, другие – кто-то хочет потерпевшим помочь, тянет руку, кто-то просто поглазеть, никто не верит Мишель, никто не понимает, что сейчас тут будет. Серафима крестится, молится без звука – а все равно идет.
– Детей! Детей хотя бы!
Человек от поезда идет к Аркаше все ближе и ближе, а тот берет и делает ему навстречу шаг – и подтаскивает за собой Соню.
Мишель распахивает окно наружу, хоть бы и руками голыми стекло выбить – и кричит Сонечке:
– Соня! Соня! Беги! Убегай!!
Соня вскидывается – услышала! Находит Мишель – машет ей.
– Беги! Беги от них! Они злые!
Аркаше это не интересно. Он на Мишель, на ее окно не оглядывается, прет упрямо к разбившимся людям, к горящей пробоине, как будто сам в нее хочет погрузиться, как будто это братья его в поезде приехали.
Те, кто вылез – потягиваются. Обычное движение, но делают его вместе, как один: и брюхатый с проплешинами, и горящая женщина, и первый раненый. Как танец. А потом – разворачиваются – к тем, кто собрался посмотреть на них, к тем, кто собрался помочь – лицом. И шажок, шажок – подбираются. Тоже – как в танце, одними и теми же движениями. Как те, которые молотили сломанными руками по решеткам. Как дед и Саша – друг о друга лбами.
– Нет! Не надо! Отпусти ее!
Аркаша еще шагает – а Сонечка вдруг отдергивается, выкручивается – слушается Мишель и отбегает чуть-чуть назад. Чуть-чуть – а дальше боится, боится совсем ослушаться отца, и за ним в пекло не решается тоже. Смотрит беспомощно на Мишель.
Мишель тогда – в последний раз – кричит кровью Татьяне Николаевне:
– Соберите детей! Спрячьте!
И скорей во двор – к Соньке – маленькой, глупой, забрать, отнять ее у отца, не дать ему отвести ее в поезд, не дать загинуть.
Выскакивает в лужу, бежит по грязи, обгоняет сползающихся намагниченных идиотов – Свиридову, Жору, Иванцовых – пытается их отговорить, но Соню, Сонечку ей жальче, за нее страшней.
Кто-то подходит к устоявшим на рельсах вагонам, взбирается по лесенкам к дверям; окна закрашены и зашторены, одних это пугает, других нет – вот уже какой-то пацан, Леонидовых, что ли, берется за ручку – но там, слава богу, заперто. Хозяева поезда заперли, чтобы их стадо не разбежалось.
А все равно оно разбредается.
Брюхатый равняется с Серафимой, раненый равняется с Аркашкой, горящая женщина становится напротив Шпалы – трогают их, а те не бегут никуда, те стоят и ждут чего-то. Трогают этих, с поезда. Брюхатый рвет одежду со старухи Серафимы, раненый раздевает Аркашку, женщина в тлеющей одежде раздирает свитер на высоченном Сереге Шпале – и все говорят-говорят что, заговаривают друг друга, только Мишель это не слышит. Ей надо быстрей, надо Соню-Сонечку украсть, утащить и спасти.
Она манит девочку к себе, но Соня боится идти – наверное, Мишель в крови, наверное, лицо у нее перекосило – и Соня начинает отнекиваться, все больше отворачивается от Мишель и все больше к отцу отклоняется, туда смотрит…
Тогда Мишель просто бросается на нее, хватает за руку и тащит за собой прочь – только бы отец не услышал, не спохватился, не обернулся… Но нет. Он не чувствует уже, что у него воруют ребенка: ниточка порвалась.
Эти шестеро теперь, зубцы шестеренки – разом разворачиваются к другим, ко всем другим – лицом, и так же, танцем, шажок за шажком, лопоча что-то, начинают подбираться – к Жоре, к Иванцовым, к Поле Свиридовой.
Те еще не поддались, может, поезд еще гудит, перебивает голоса, и они шарахаются – не узнавая своих, отползают спиной, переглядываются напуганно – но на сколько их еще хватит?
А эти шестеро – из поезда трое и голая Серафима с пустыми дряблыми грудями, и Шпала в застрявшей на голове рубахе, и Аркаша с торчащей елдой – разом как будто просыпаются – и срываются с места, и бегут за замявшимися людьми – прыжками, звериными скачками какими-то – а добежав, валят наземь и колотят их головами обо что попало. Аркаша убивает Полю Свиридову, Сережа Шпала – вслепую забивает Наталью, Серафима…
Мишель хватает Алинку Манукян, которая стоит на месте и визжит, наверное.
– Не смотри! Не смотри на них! Не слушай! Идите за мной!
А сама оглядывается.
Видит краем глаза – Аркаша падает, взмахнув руками, на неподвижную Полю. Шпала крутится, будто его стегают. А от завалившегося набок локомотива бредут, прикладываясь к ружьям, люди в брезентовых плащах.
Мишель еще успевает обоих мальчишек Рондиков за собой заманить с лестницы, говорит им, что родители зовут, что отведет их к ним – а что Рондики ей отвечают, она не знает, ей и не важно.
Надо спрятать их всех, надо их всех куда-то укрыть, пока это побоище не кончилось – потому что они-то тут точно ни при чем, им жить еще нужно, жить!
А куда их вести?!
5.
Егор сидит в подъезде, обняв колени руками. Его бьет дрожь. В ушах стоит дикий вопль, верещание – через железную дверь насквозь просверлилось – отца Даниила. Его там убивали, и он кричал так, что весь дом слышал, весь двор слышал – потому что поезд своим гудением поперхнулся и замолчал.
Стреляют!
Егор вздрагивает, пружиной подскакивает, выглядывает из подъезда. Видит, как в соседнем прячется Мишель, с ней вместе дворовая мелюзга – Рондики и еще кто-то; кричит ей, но она не слышит его. Шаг во двор – и словно током удар. Краем глаза успевает увидеть, как на него бежит, вращая длинными, как у гориллы, руками, Сережа Шпала. Голый! Глаза выкачены, в груди и в животе красные выемки, из них толчками льется медленная кровь. Сережа видит Егора – видит его, тянет к нему руки и начинает нести ему с того места, где Полкан остановился – эту дикую их безмозглую скороговорку, ему непременно нужно Егора ей замарать, забрызгать до того, как в нем израсходуется вся кровь.
Егор бросается от него – за дом, за гаражи, и Шпала скачками несется следом, не замечая забившейся в другой подъезд Мишель. Зачем за гаражи? Почему-то туда, Егор не успевает подумать, не успевает составить план. Только одно пульсирует: надо его теперь подальше от Мишель, от детей. Дети, наверное, еще быстрей слетят с катушек, чем Полкан.
Он забегает за дом – двумя рядами гаражи, из ржавых листов сваренные, крыши треугольные. Все закрыты; но Егор знает, что многие только навешивают засовы, а на замок не запирают… Раньше не запирали.
Подлетает к одной двери – висит замок. К другой – висит. Сзади плюхают тяжелые шаги, слышно, как хрипит дырявыми легкими огромный Шпала. Хрип – бормотание… Слова непонятные… Егор поворачивает на второй гаражный ряд – тупик!
И – щель! Одна дверь открыта! На себя ее, мышкой в нору – внутрь! Есть тут чем запереться? Есть?!
Один только шпингалет – с мизинец толщиной. Егор наваливается на приотставшую дверь, с силой задвигает штырек шпингалета во втулку – тот крошится рыжей трухой.
И тут же – шаги. Шаги и тяжелое дыхание. Догнал.
Егор прислоняется ухом к железу – тут он? Иди дальше пошел?
Хрипит. Стоит. Тут. Догнал и остановился. Тоже прислушивается…
За домами гремит стрельба, кто-то истошно вопит, поезд пробует снова гудеть – теперь Егор понимает, зачем: глушить бормотание – но затыкается опять. Стрельба тоже обрывистая… Как будто тех, кто отстреливается, мало – а те, в кого они палят, наваливаются на них и давят массой.
БОММ!
Прямо в ухо – удар кулаком, снаружи. Удар такой силы, что ясно – он там, оно там – не знает своей силы, не чувствует своего мяса. Лупит так, как будто железо можно пробить сжатыми пальцами. И железо прогибается.
Потом хватается за дверь – неловко, и рвет ее на себя с нечеловеческой силищей, так что шпингалет стонет – и гнется. Егор всхлипывает, а потом принимается орать, чтобы перебить свой страх:
– Вон пошел! На хуй пошел! Вали отсюда, гондон! Слышишь меня?!
Шпала с той стороны застывает на миг. А потом отвечает Егору: своим нелепым высоким голосом, над которым все всегда на Посту смеялись:
– Жерб мор руб вырву ахзав нчеловееех шигаон тод кшшшшк рва смерр гниии…
Голова распухает, ноги делаются ватными, слова-неслова эти в уши втекают ртутью змеиным ядом расплавленным оловом сочатся, и никуда от них, никуда не деться, Егор сам заперся тут. Он пытается перекричать Шпалу, но звуки путаются, вяжут рот, скулы сводит.
– Наххх… Ухоооо… Ухооодь… Слышшшш…
Тогда Егор, качаясь, подергиваясь, бросается на карачки, отползает на другой конец гаража, расшвыривает в углу – молоток, пилу, долото – находит коробок от длинных охотничьих спичек – набитый блестящими новыми гвоздиками.
Уже не соображая, что делает, приставляет себе по гвоздику с каждой стороны к ушам – вкладывает в раковину.
– Мор тоооод чеееерн чууууу аабаааадоон жоооо ххуууум гнииии!!
Приказывает рукам подняться – разводит в стороны ладони – и схлопывает их так, чтобы разом забить себе гвоздики в оба уха.
Молния – гром – взрыв – смерть!
6.
– Всем взяться за руки! Женя! Возьми Алину! Соня! Дай мне ручку!
Дети таращатся на нее своими глазищами, что-то лепечут ей – но она не может понять, что. Соня ревет, Алина что-то говорит без остановки, Рондики молчат, держатся друг за друга.
За ту неделю, которую Мишель провела с ними в классе, помогая учительнице, они хотя бы стали ее признавать. Раньше бы они разбежались тут же… А теперь вот стоят. Ждут. Ждут от нее, что она объяснит им, что происходит и что им делать.
– Я не слышу.
Мишель обращается к Алине, показывает ей на свои уши.
– Я оглохла. У меня над ухом выстрелили, и… Ничего не слышу. Поэтому вы просто делайте так, как я вам скажу, ладно? Покивайте, если понимаете!
Они кивают. А что она им скажет?
– Нам надо спрятаться. Во двор нельзя выходить. Там злые люди. Все поняли?
Кивают. Соня вцепилась в ее руку так, что пальцы побелели. Соня все видела. Забыла, что Мишель глухая, что-то спрашивает у нее.
– Я не слышу. Нет, совсем ничего. Пойдемте… В класс?
У класса окна на другую сторону. Куда еще, как не туда? И она тянет их за собой цепочкой наверх. Кто-то навстречу – Юля Виноградова. Мишель говорит ей, притворяясь спокойной – но не ощущая своего голоса, поэтому неизвестно, как:
– Там стреляют. Во дворе. Я прячу детей в классе. Приводите Ваню. У нас окна в другую сторону. Хорошо?
Юля тоже шамкает ртом, но Мишель не может опять объяснять, что потеряла слух, она просто тянет за собой эту гирлянду зареванных глазастых детей – чужих детей, которыми она никогда не хотела заниматься, в которых просто случайно влипла и от которых теперь не может отлепиться.
Юля Виноградова догоняет ее через два пролета – отдает ей своего Ванечку, доверяет… Неужели так легко? Мишель четырехлетнего серьезного Ваню берет за запястье, тому неудобно, но ей спокойней так – чтобы он не выскользнул из ее потных пальцев, если вдруг испугается чего-то.
Класс заперт.
Мишель оглядывается на детей – растерянно. Они ждут от нее чего-то… Всего.
Господи, да есть же ключ!
Татьяна Павловна дала. Чтобы Мишель могла запирать сама, когда с уборкой закончит. Находит. Вставляет скачущий ключ в замок, раз, два, с третьего попадает – проворачивает криво, он не идет. Соня дергает за руку нетерпеливо.
– Подожди! Подожди чуть-чуть!
Мишель не слышит себя, и Соня, кажется, тоже не слышит, настаивает, дергается, выкручивается. Да сколько можно! И так жарко! Мишель вся взмокла, хочется зашвырнуть этот ключ чертов!
– Я сейчас ключ из-за тебя сломаю, тогда мы вообще в этот класс не попадем! Да что такое-то?!
Оборачивается.
Пролетом ниже стоит Татьяна Николаевна и держит за руку одного из Рондиков. Челюсть у нее шевелится, как будто она Рондика за что-то отчитывает, но глаза стеклянные, а губы обметаны. Рондик суетится, хочет вроде высвободиться, но вяло – и вянет, и никнет.
Мишель этот бессмысленный взгляд узнает сразу – один раз увидишь, больше не забудешь. Она бросает Соню, по ступенькам спускается ниже на пролет… Хватает Татьяну Николаевну за курчавые волосы – и об угол подоконника лицом. И еще. Из той каплет кровь, но Рондика она не отпускает – или Рондик уже не отпускает ее? Мишель тянет мальчика на себя, но этих невозможно перетянуть, это как трактор сдвинуть, такая тяжесть.
Захваченный Рондик что-то тоже там лопочет, смотрит на своего брата, Татьяна Николаевна смотрит через красное, которое льется из ее рассеченного лба, не пытается стереть, хотя оно и по глазам ей течет и все в красный красит. Тогда Мишель одного за другим очарованных почти уже детей толкает вверх, вверх – и разлучает близнецов.
Запихивает в класс всех, кого смогла пока что спасти – Соню, Ваню Виноградова, Алину, одного Рондика, бьющегося в истерике без брата, запирает дверь, придвигает к двери парту, и еще одну, и еще. А потом зажимает Соне уши и кричит так, что снова ломят и мокнут уши.
7.
Стадион.
Прожектора все сгоревшие – и тут черно. Егор стоит один посреди поля. Кажется, что трибуны полны народа – но никто не хлопает ему, никто не кричит его имя. Люди смотрят на него из затененных лож в гробовой тишине, пожирают его глазами, но не издают ни звука.
Егор берет в руки гитару – свою, любимую. Единственное его наследство, прощальный ему подарок сбежавшего от матери отца. Трогает струны: они поют. Поют! А он-то боялся, что в этом мире вообще ничто не звучит.
Тогда почему трибуны молчат?
Кто там вообще на них засел, почему так смотрят на него, чего от него ждут?
Ладно.
У Егора есть песня для них. Он повторяет слова про себя:
Все разо́бщено. Все разрушено.
Беспонтовщина. Беспризорщина.
В мире трещина. Тоньше толщина.
Беспросветщина. Безразборщина.
Бездорожщина, позабыльщина.
И безбожщина, и бескрыльщина.
Полуженщина, полмужчинщина.
Безотцовщина. Нелюбимщина.
Егор открывает рот – и понимает, чего его лишили. Голос вынули из него, вырвали голос при помощи какой-то хитрой операции, и теперь он может только разевать рот вхолостую – все силы из глотки ушли. Вот эти сычи, эти стервятники и расселись там, на своих насестах, ждут, пока он начнет сипеть – и тогда расхохочутся. Не петь тебе, Егорка, не петь – ну да это и ничего! Ведь и гастролировать тебе тоже теперь негде, мы же твой Екатеринбург смяли-сожрали, и Вятку схряпали, и Пермь, и все, что за ними – все, что за рекой, там теперь только тени-тени, тишина-тишина, вот что за ним, за мостом за твоим, спрашивали – отвечаем!
Безотцовщина. Беспризорщина. Безотцовщина.
Надо, надо выговорить это – если это получится, то и остальное получится тоже! Егор надсаживается, но выговаривает – и открывает глаза.
Чудовищно болит голова. Он пытается подняться – она кружится так, что ему приходится схватиться за землю. Дышит медленно, считает до десяти, до двадцати, до ста. Успокаивает себя, вспоминает, что с ним случилось. Трогает уши – в них уже загустело. Сколько он пролежал?
Звенит. Звенит голова. А еще?
Прислушивается… Ничего. Пусто там, пусто и ничего больше нет, кроме звона.
– Безотцовщина. Беспризорщина.
Говорит это – и только горлом ощущает звук, а уши железом пробиты, сгублены. Вот. Вот тебе музыка, Егорка. Только звон один теперь навсегда. Он не хотел, чтоб ты занимался, чтобы ты играл – и переиграл тебя. У каждого свой… Я не вечен, Егор. Ты продолжишь.
– Сука! Сука ты, тварь ты, мразь тупая!
Тихо. Тихо.
Егор нашаривает на полу молоток, присматривается к теням через щель: что там? Тени стоят смирно. Он тогда дергает дверь… С той стороны никто не отвечает. Шпингалет искривился и застрял, когда Шпала рвал дверь на себя. Егор примеряется, шваркает по нему молотком – и не с первого раза вбивает его на место. Толкает осторожно дверь… Дверь упирается в мягкое.
Шпала лежит издохший, шары закачены, белое наружу. Раны у него ужасные – непонятно, как он с такими вообще держался на ногах. Стоял тут до конца, все хотел Егора переждать, перешептать.
Егор протискивается в щель, и с молотком в руках крадется в этом онемевшем мире обратно – вокруг домов – во двор коммуны. Валяется человек без головы, в руках автомат. В воздухе гарь плавает. Головы нигде нет. Егору надо подобрать автомат, но страшно человека трогать. Потом заставляет себя все-таки.
Куда идти?
В тот подъезд, где была Мишель. Ей надо помочь.
Приходится то и дело оглядываться – без слуха страшно. За спиной все клубится что-то, скапливается, тени мечутся. Вспыхивают выстрелы где-то далеко. Шесть или семь человек, встав друг другу на руки, суставчатым тростником поднимаются к окну третьего этажа – к окну изолятора. Тростник из людей качается, но держится. Верхний обеими руками молотит по стеклу, не боится сорваться вниз, хочет освободить… Освободить человека в изоляторе. Полкана.
Выпархивает фигура с брезентовыми крыльями – режет нижний сустав этой человеческой травы автоматной очередью, та стоит сколько-то, потом все заваливается в грязь. Егор ныряет в подъезд, поднимается наверх, толкает двери чужих квартир – не тут она? Не тут?
Кто-то мелькает, беззвучно бросается на него, он в упор садит, автомат корчится и кипит в руках, навстречу ему мякнет и валится – одно, другое… Кажется, училка школьная – и Юлька Виноградова, обе истыканные свинцом и какие-то сейчас, в наступающей смерти, до слез жалкие – и Егор не может в них выстрелить еще раз, так, чтобы прикончить.
Смотрит во двор – кто-то прыгает из окна, с четвертого вниз головой, и тут же другой повторяет за ним, и еще, и еще – цепочкой, семьей. Искрятся выстрелы вокруг поезда, но только в двух или трех местах.
Где еще не был? У Полкана в кабинете – это самый верх, и в школьном классе. Стучит в дверь класса: тук, тук. Кричит немым голосом:
– Мишель! Ты там? Это я, Егор!
Никто не открывает. Стучит еще – зря.
Тогда поднимается все-таки этажом выше, заходит в пустой Полканов кабинет. Телефон оборван, бумаги расшвыряны, окна распахнуты. Егор берет Полканову любимую пепельницу – красное с золотой каемкой блюдечко – и топчет его ногами. Ступни чувствуют: хруп, хруп.
– Ну и что вот ты? А?! Где вот ты, когда ты нужен, бляха?!
Нет его. А есть – не он.
Спускается обратно – дверь в школьный класс приоткрыта. Глаза блестят. Мишель?
– Это я!
Она не понимает его, кажется. Смотрит, смотрит – недоверчиво. Потом все же оттягивает неподатливую дверь, машет рукой – давай сюда.
Егор влезает к ней… Дети тут. Сонечка Белоусова, Рондик какой-то из них, Виноградовых мелкий умник, и еще Алинка Манукян. Горит фонарик, светит на доску. На доске мелом написано кое-как: «СТУЧАТСЯ!» и рядом: «ГОВОРЯТ ЧТО ЕГОР». И еще – «НЕ ОТКРЫВАЙ».
Мишель – измазанная, на бурых щеках дорожки от слез – что-то говорит ему. Он качает головой: не слышу, показывает на свои уши. Она хмурится, будто не верит – и вдруг начинает хохотать. Хохочет и ревет, беззвучно ревет и беззвучно хохочет. Тоже показывает на свои уши.
Берет мелок и пишет на доске: «НЕ СЛЫШУ НИЧЕГО», «ОГЛОХЛА»
Он берет другой и отвечает ей: «Я ТОЖЕ». «САМ СДЕЛАЛ». «ТОЛЬКО ТАК МОЖНО НЕ СТАТЬ ТАКИМИ».
Мишель сомневается, но кивает.
Смотрит на детей. Переводит взгляд на Егора.
Егора передергивает. Он мелом по грифелю ей говорит: «НАДО ИХ ОТСЮДА ЗАБРАТЬ», «Я ЗНАЮ, ГДЕ БЕЗОПАСНО». «БОМБОУБЕЖИЩЕ». «ТАМ ТОЧНО НИЧЕГО НЕ СЛЫШНО»
Она кивает.
Сгребает с доски все остатки мела – разговаривать. Строит заплаканных детей. Убеждает Алину. Поднимает на руки Сонечку. Приструнивает Рондика. Что-то говорит им – неслышное каждому свое.
Егор показывается на лестнице первым. Светит вниз. Пишет мелком на стене для Мишель: «УЧИЛКА ДОХЛАЯ». Проводят Ваню Виноградова мимо его мамы, прикрыв ему глаза. В подъезде карябает: «СЕЙЧАС НАДО ДОБЕЖАТЬ ДО ЗАВОДА»
Надо добежать до завода – в полумраке, в вакууме, в звоне, в глухой озерной воде добежать-доплыть до темных заводских корпусов. Если они окажутся в них первыми… Там можно будет запереться, и за вентильными чугунными створами их никто не достанет. А оттуда… Оттуда уже можно будет куда угодно.
И они бегут, у каждого в руке – детская рука – бегут медленно, детскими шажками – к расхристанным заводским корпусам, с просевшими стенами, с обрушившимися крышами, бегут, надеясь, что это – то, что направляет танец одержимых – не пошлет туда своих кукол им наперерез.
Но в цехах пусто.
Все тени стоят смирно, лежат неподвижно. Они спускаются в подвал, еще на этаж ниже, еще… Дети жмутся, руки их вибрируют тихонько, как догорающая спиральная лампочка – что-то они там просят, о чем-то плачут; наверное, хотят к мамам и папам. Но утешать и уговаривать уже нет сил – надо просто тянуть их за собой – вниз, глубже, в убежище.
И вот дверь.
Егор сует автомат в руки Мишель, берется за вентиль, надсаживается – и сдвигает его по резьбе, по кругу. Егор влезает в темноту первый, расшевеливает ее фонарным лучом. Страшно до жути, но делать нечего. Дети боятся ступать в черное жерло, их приходится вталкивать.
Потом запираются.
Садятся кучкой. Детям запрещают отходить.
Смотрят друг на друга. Егор пишет на чугуне: «ЗАВТРА СБЕЖИМ». «КОГДА БУДЕТ СВЕТЛО». Мишель спрашивает буквами: «ЧТО С ТВОИМИ РОДИТЕЛЯМИ?»
Егор отвечает: «НЕ ЗНАЮ»
Потом они снова берут детские руки в свои – только так можно почувствовать, если что-то будет не так. Тушат свет, чтобы сберечь батарейку. Становится так темно, будто зажмурился. Закрываешь глаза – никакой разницы.
8.
Ручонка в его руке сжимается отчаянно. Егор вскидывается – и видит свет. Слабый белый свет, бликом на детском лице.
Лицо странное. Холодное, парализованное. Губы шевелятся. Егор не может понять – как?!
Ваня Виноградов трясется, Егор его одергивает, утихомиривает, а сам встает – и вглядывается. Это Рондик.
Бормочет что-то… Откуда свет? Куда он смотрит?
Егор поднимается… Придвигается к нему ближе… Ближе.
Мальчик смотрит в телефон. В тот самый телефон, в его, в Егоров, найденный на мосту, отобранный у женщины с сумочкой, и кем-то у Кольцова из гаража украденный. Вот, может, кем. Егор склоняется над экраном – там видео. Квартира. Люди за столом со стеклянными глазами, с пеной на губах – смотрят в камеру, произносят что-то синхронно, мелят, мелят, мелят…
И Рондик повторяет своими губами все в такт. Егор протягивает руку, чтобы забрать телефон – и тут Рондик вцепляется ему в волосы, впивается в глаза, хватает зубами за руки, телефон падает, рядом оказывается Мишель – она пытается Рондика от Егора оторвать, но в том сил, как во взрослом. Они вдвоем наваливаются на него, Егор смотрит – а дети-то остальные подбираются к ним поближе, вместо того, чтобы испугаться и бежать! К нему, к вещающему телефону…
Тогда он хватает телефон и колотит его экраном о торчащий штырь – раз, раз! – вдребезги.
А потом – набивает Рондику куртку в рот, чтобы заткнуть его, набрасывает на непродуваемую ткань лицо, Мишель сидит у него на ногах, Егор прижимает руки – и не пускают его, а он ходит весь ходуном так, как мать у Егора трясется в падучей; куртка на лице надувается и сдувается, как пузырь от жвачки – Рондик изо всех сил дышит ничем, напоследок. Дети расползаются по темным углам, а Егор с Мишель ждут, пока судороги ослабеют и Рондик затихнет насовсем.
После этого они баюкают детей, утешают их, обещают им, что все будет хорошо. Рондика оттаскивают в дальний угол – коченеть. Дети через сколько-то времени засыпают. Вроде бы, они не успели перемениться. Егор светит им в спящие лица фонарем – дети как дети.
Тогда он берет мел и царапает на стене: «НАДО ИХ ОГЛУШИТЬ». «ВСЕХ». «СЕЙЧАС». «ПО-ДРУГОМУ МЫ ИХ НЕ СПАСЕМ». Мишель на каждое слово только мотает головой. Нет, нет, нет. Хватает мел и тоже карябает: «Я НЕ БУДУ!». «НИ ЗА ЧТО!». «ПОЧЕМУ Я ДОЛЖНА?»
Егор отвечает мелом: «НУ А КТО ЕЩЕ?». «Я ТОЖЕ НЕ ХОЧУ». «НАДО». «НАДО ВМЕСТЕ». «ОДИН НЕ СМОГУ».
Потом лезет в карман – там кстати колется острое.
Гвоздики.
9.
Внизу ночь не кончается никогда, но наверху-то она должна уже закончиться.
Теперь никто из них ничего не слышит.
Хорошо, потому что не слышно детские рыдания. Плохо, потому что не слышно приближающихся шагов.
Егор пишет Мишель: «Я ПОЙДУ ПРОВЕРЮ».
«СИДИТЕ ЗДЕСЬ».
«АВТОМАТ У ТЕБЯ».
«ФОНАРЬ ТОЖЕ».
Мишель отчаянно шкрябает: «Я ОДНА НЕ ОСТАНУСЬ С НИМИ!», «КУДА ТЫ?!».
Егор ей: «ДЕТЕЙ ТУДА ТАЩИТЬ НЕЛЬЗЯ». «ТАК НЕЛЬЗЯ УЙТИ». «НАДО ЗНАТЬ, ЧТО ОНИ НЕ ВЫБЕРУТСЯ». «ПОНИМАЕШЬ?»
Мишель тяжело дышит, берется что-то писать, но мелок крошится в пальцах – она слишком сильно на него давит.
Он царапает: «НЕ ПРИДУ ЧЕРЕЗ ДВА ЧАСА – УХОДИТЕ! ПО КОРИДОРУ ПРЯМО». Она мотает головой. И так плохо, и сяк плохо.
Но ему нужно. Нужно подняться и проверить.
Узнать, чем все кончилось. Удостовериться, что одержимые не сбежали за стену.
Найти мать.
Егор не смотрит на ее возражения, отворачивает вентиль, отодвигает заслон, выходит в черный подвальный коридор, как слепоглухонемой, одними пальцами ищет себе дорогу. Он тут сто раз бывал, и все равно не с первого раза находит, и падает, и падает, и поднимается, и бредет дальше. Наконец в черном появляется сероватое, какие-то очертания начинают вырисовываться, падает в этот ад лучик сверху, и Егор за него цепляется, как рыба за наживку.
И выплывает на поверхность.
Там, и правда, день.
Солнце подсвечивает стоящую в воздухе гарь. Сажа висит в воздухе, не падает.
Егор идет по стеночке, перемещается короткими перебежками, выглядывает из-за углов, открытое пространство переползает. Доходит до двора.
Все завалено телами. Голыми, истерзанными, с разбитыми головами, изъязвленными пулями. Тут и там валяются брезентовые люди. Как будто волки их грызли. И местные, с Поста – некоторые тоже с оружием в руках погибли, а другие голые и в пене.
Движения, вроде бы, никакого. Вороны только кружатся. Кружатся молча. Все вокруг молчат.
Егор нагибается к одному, поднимает автомат.
Вдруг – под вагоном, через него – видит чьи-то ноги.
Там стоит человек. Услышал он его? Или тоже глухой?
Егор щелкает предохранителем, падает на землю. Смотрит под дном. Ноги в брюках, брезент висит. Егор прокатывается под вагоном – вскакивает.
Нет, не одержимый. Раненый брезентовый, с поезда. Идет, хромает. Идет – от открытых ворот. Открытых! Это он только что их?! Он их открыл? Зачем?!
Замечает Егора. Машет ему рукой.
Егор ему тоже.
А тот забирается на приступку стоящего ровно вагона и начинает открывать вагонную дверь. Открывает дверь вагона, в котором заперты одержимые.
Егора холодный пот прошибает.
– Ты чего делаешь?!
Но голос же у Егора отняли. И брезентовый его не слышит. Знай себе, ковыряет замок.
– Они ж выйдут! Там же еще есть! Они тебя же первого разорвут!
Но тот не отстает от двери. С таким упорством курочит ее, как будто тоже одержим. А он и одержим ведь, говорит себе Егор. Он сейчас и умрет, лишь бы выпустить этих.
Может, сначала они хотели так проскочить… Мимо Поста. И людей, которые ни при чем, пощадить. Они же до Москвы хотели добраться, они Москву хотели отравить. Пытались уговорить Полкана, ждали…
А теперь уже им все равно, как. Ему все равно, этому. Он тут один уже, видно. Последний.
Егор вскидывает калаш, наводит – и лепит раз, другой, третий. Мимо. Человек тоже перекидывает свой автомат из руки в руку, поднимает, и – облачка голубой гари из дула пых-пых, и облачка пыли вокруг Егора пляшут. Все тихо, все понарошку.
Человек лучше целится. Ближе, ближе… И вдруг он складывается пополам, садится в высохшую грязь и автомат свой роняет. Хватается за живот, держится за него обеими руками. Задумался, сник. И сидит смирнехонько.
Это не Егор его так.
Егор смотрит – откуда это?
От подъезда идет Ринат. В руке винтовка с оптикой, идет и улыбается. Жив, курилка! Пересидел!
Егор ему улыбается тоже. Сухожилия сами тянут губы кверху.
Ринат спрашивает что-то, Егор на уши показывает. Чертит ему буквы в грязи: что тут было? Ринат ему тоже, кое-как: «ВРОДЕ ВСЕХ ЗАГАСИЛИ. НИКТО НЕ УШЕЛ». Егор ему – «КРОМЕ ТЕХ, КТО В ПОЕЗДЕ». Ринат скалится: «ЗНАЧИТ, НАДО И ПО ПОЕЗДУ ПРОЙТИСЬ!» Егора мутит при одной мысли об этом, и он отчаянно мотает головой: «НЕТ!», «Я НЕ БУДУ!»
Ринат пожимает плечами: «А Я МОГУ».
Егор хочет ему написать «СПАСИБО» – за то, что тот с такой вот легкостью готов взять на себя стрельбу в упор по тысяче, или сколько их там, этих несчастных бешеных загнанных в вагоны людей, за то, что он готов избавить от этого Егора. У каждого свой пост, свой – у каждого, и вот этот – палача, мясника, это не его пост, не Егора. Там ведь даже не будет схватки, Егор их не слышит, это надо в упор, каждого, одного за другим, неважно – мужчина он там голый, или женщина, или… Егор уже и так много сделал, он сегодня мальчика задушил курткой, он своей учительнице в лицо выстрелил, его теперь надо отпустить, его надо освободить теперь, дать ему забрать Мишель, найти мать и уйти… Его надо отпустить.
«СПАСИБО!»
Но Ринат не читает, отвлекается.
Задирает голову, смотрит тревожно куда-то, кого-то ищет в окнах. Егор окликает его, но Ринат больше не обращает на него внимания. Поводит подбородком, ухом оборачивается… Настраивается. Настраивается на голос…
Егор тоже – за ним – куда ты глядишь, что там?
Понимает.
Изолятор. Откуда отец Даниил проповедовал. И там – за гнутой решеткой, за битыми острыми стеклами – фигура. Кряжистая кабанья фигура, темный силуэт.
Ринат вскидывается, будто передергивает его от услышанного. А потом расправляет плечи.
Егор обходит его осторожно вокруг – чтобы увидеть лицо. Губы.
Ринат шепчет. Шепчет сначала, а потом начинает говорить, все более уверенно, все более яростно, не затыкаясь… Егор подходит к нему в упор и сразу в голову ему стреляет. Из Рината брызжет назад красная гуща, Егор опускается на колени и его выворачивает наизнанку – едким, кислым.
Потом ходит между тел, ищет мать.
Потом идет, труся страшно, в квартиру. Нет ее там. Все кругом пусто.
Может, сбежала? Тогда потом найдется! Сердце говорит – сбежала.
Потом он сидит на земле.
Сидит под окнами изолятора и смотрит наверх.
Там, наверху, человек с кабаньим силуэтом беснуется, мечется, запертый, говорит, говорит, говорит не переставая, но Егор ничего этого не слышит. Он смотрит на Полкана за решеткой, и оглядывается на поезд: двадцать один вагон, не считая сгоревшего. Двадцать один вагон. От вагонов по земле идет вибрация. В них тоже мечутся и тоже беснуются.
Их выпустить нельзя никого. И нельзя их тут оставить так. Вдруг они… Вырвутся как-нибудь. Или из Москвы все-таки приедет караван… Из ебаной этой их сучьей Москвы.
Почему он, почему Егор должен? Почему?!
Глазам горячо. Егор трет их кулаками. Горло дерет.
Егор ему орет тоже:
– Почему я?! Почему делали вы, а разгребать – мне?! А?!
Всем все равно: одни сдохли, другие с винта слетели.
Это вы, вы, вы выпустили это в мир, эту отраву, выблевали в него это зло, это при вас, это ваши хозяева, ваши командиры, а вы или помогали, или – даже если и не помогали, то в сторонку отошли, или отвернулись – думали, если не увидите, если не услышите – то оно как будто само собой случилось и само собой кончится! А ничего, ничего не кончится само по себе – вот оно, выплеснулось и висит в воздухе, загадило землю, и никуда оно не денется само, вы думаете, вы сдохнете – и привет, и вас больше не ебет, но оно от этого не рассосется само, оно тут останется, оно тут всегда будет, его мне, его нам хлебать-расхлебывать, нам, вашим детям, а если мы не расхлебаем, не вылижем до конца – то тогда нашим детям, это нам за вас, за сук, за мразей отвечать, а почему?! А с какой стати?!