Электронная библиотека » Дмитрий Урнов » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 31 мая 2021, 22:20


Автор книги: Дмитрий Урнов


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Урок очевиден: нужно новаторствовать, делая все по-другому, но – делая! Рассказывайте по-своему, но рассказывайте, новаторское произведение должно в обновленном виде содержать традиционные составные повествования ради всё того же результата – непонятное становится понятным, скука – занимательной. Если же непонятное так и остается непонятным, а скука остается скучна (и признается истолкователями неудобочитаемого), тогда это не искусство, а другой род деятельности.

Мой тезис о неудобочитаемости современной литературы приняла Инна Роднянская, но возразила: «Это и есть литература»[41]41
  И. Б. Роднянская. Движение литературы. Москва: Языки славянских литератур, 2006, т. I, С. 441–442. Роднянская полемизировала с моей статьей «Трудные разговоры о “трудной” литературе», опубликованной в «Литературной газете» (1968) и вошедшей в мой сборник «Пристрастия и принципы» (1991).


[Закрыть]
. Литература выродившаяся? «Разве трудночитаемое не прочитано и даже перечитано?» – спрашивали мои оппоненты. Вопрос: кем? Необычайно разросшейся специализированной аудиторией. Исчисляемая десятками и даже сотнями тысяч эта аудитория количественно почти неотличима от читающей публики. Ежегодная конференция Ассоциации Современной Словесности (MLA) собирает до 10 000 (десяти тысяч) участников, в Америке свыше полутора тысяч университетов, в каждом – кафедра словесности, и каждый студент должен приобрести книгу, указанную в списке обязательного чтения.

Написанный под влиянием «Улисса» постмодернистский роман Томаса Пинчона «Радуга земного притяжения» включен в учебные программы, хотя непонятность романа признана даже апологетами автора. Так и сказано: да, непонятно, однако всё равно предлагается понимать и восхищаться. Читал я раннего, понятного Пинчона: заурядно. В крупнейшие писатели он выбился по другой шкале, как выбивались в гении авангардисты скромных традиционных способностей.

Между тем размножившийся «наш брат» литературовед, он же преподаватель, внушает студентам необходимость потрудиться, читая, но те же литературоведы признают: если Фолкнера, который следовал Джойсу (не признавая того), исключить из программ, то спрос на него сократится до трех процентов, а сейчас книжные магазины затоварены Фолкнером, кажется, если кого и читают, то – Фолкнера. Автор «Шума и ярости» утверждал, будто он не читал «Улисса», – маловероятно, всё же возможно – влияние «Улисса», подобно летучей пыльце, уже распространилось в атмосфере времени. Вреднейшее из последствий влияния Джойса, о которых говорил Олдингтон, – лицензия выходить на публику с тем, что традиционно считалось неудавшимся и, как отметил Палиевский, оставалось в письменном столе. Добровольно читают трудночитаемое немногие, читают из-под преподавательской палки. Сталкивался я с изучавшими Фолкнера, сталкивался буквально, в полемике, а встречать читавших его почти не приходилось. Присоединившись к тем, кто спрос на «труднодоступную» литературу считает потреблением навязываемым, как навязывают «трудную» литературу во главе с «Улиссом», попал я в хвост очереди, где когда-то стоял одним из первых.

«Гений ошибок не делает, ошибки его сознательны и обозначают открытия».

«Улисс».

«Пикассо уже имеет тысячи, а я ещё не получил ничего».

Джеймс Джойс.

«Если бы Джимми занялся музыкой, у нас появились бы какие-то деньги».

Вдова Джеймса Джойса о муже в интервью БиБиСи.

Оказались мы с моей бывшей наставницей в конфликте, когда оба сменили вехи. В то время заведующим Кафедрой зарубежной литературы вместо покойного Самарина стал Леонид Григорьевич Андреев. Он пригласил меня прочитать спецкурс «Соотношение теории и практики творчества, критики и литературы». Новейшее теоретизирование есть оправдание бездарности – таков был мой тезис. На Западе правила Критика с большой буквы, подмявшая под себя литературу и превратившая литературу в сырье для критической промышленности, а литература подстраивалась под критерии Критики. Тезисы обсуждались на кафедре. «Такие лекции принесут нашим студентам вред», – сказала В. В., некогда объявившая меня свихнувшимся, едва я заговорил о Джойсе. Андреев не дрогнул, курс я прочитал – в его присутствии. Леонид Григорьевич нашел время посещать мои лекции, чтобы не дать распространиться ложным слухам.

«Джойс, Джеймс (1882–1941) – английский писатель. Представитель реакционной литературной школы».

Большая Советская Энциклопедия, 2-е изд. 1952, том 14, стр. 231.

В России на «Улисса» обратили внимание, как только роман появился в полулегальном парижском издании двадцатых годов, и в нашей печати были опубликованы переводы отрывков. За этим стоял Евгений Замятин – доискалась Екатерина Гениева. В 30-х годах началось и прервалось печатание полного перевода, прервалось, потому что роман был сочтён… Причина похоронена под спудом кривотолков. Если бы не услышал я от отца о реальной причине, то вместе со всеми думал бы, как и до сих пор думают, будто печатать у нас перевод романа прекратили, потому что «Улисс» есть некий неприемлемый изм. Да, изм, но не модернизм, как принято думать. Мой отец знал обстановку вокруг Джойса, переводы отца появлялись в те же годы там же, в «Интернациональной литературе», где под водительством Ивана Александровича Кашкина (с ним отец был хорошо знаком) переводили и печатали «Улисса» с «продолжением». Печатали-печатали, и вдруг продолжения не последовало, арестовали одного из переводчиков, Игоря Романовича. Уже в 80-х годах наследник «Интерлита», журнал «Иностранная литература» решил напечатать роман в новом переводе безвременно скончавшегося Виктора Хинкиса, довершенном Сергеем Хоружим, и на совещании в редакции я сказал об известной мне со слов отца причине, по которой печатанье романа в своё время прекратилось: роман был сочтен антисемитским.

Принимавший участие в редакционном совещании по «Улиссу» Вяч. Вс. Иванов мне возразил: «Уж если говорить об антисемитизме, то у Джойса есть эпизод с антисемитами». Однако публикации у нас «Улисса» помешал не эпизод, речь шла не о юдофобах, изображенных Джойсом по-флоберовски, методом остранения: объективновыразительно.

Из трех основных персонажей романа, важнейшими являются два: преподаватель истории, мятущаяся поэтическая душа, ирландец Стивен Дедалус, и – служащий рекламной фирмы, еврей Леопольд Блюм. «Почему же в центр современного псевдоэпоса поставлен еврей?» – с таким вопросом к Джойсу обращались читатели-современники. Вопрос понятен: прочли «Улисса» так, как сказано в Большой Советской Энциклопедии, где выделен Блюм: «В главном произведении [Джойса] – огромном романе «Улисс» – представлен один день из жизни рядового дублинца. Изображение извращенной психики мещанина, циничное копание в его грязных чувствах подчинены реакционной цели – показать человека антисоциальным и аморальным».

«А мне Блюм видится очень милым», – в разговоре со мной возразила молодая американка, преподаватель литературы, для которой «Улисс» стал историей, и в дымке лет острота проблемы – реальный или кажущийся антисемитизм романа – стала незаметной. А преподавательница, дипломированный специалист, которой думалось, что Блюм просто симпатичен, не собиралась в проблему всматриваться, она, подозреваю, цитировала без кавычек книгу книг о Джойсе, его биографию, написанную Ричардом Элманом, евреем. У Элмана сказано: Джойс изобразил «милого еврея»[42]42
  Richard Ellman, James Joyce, New York: Oxford University Press, 1959, PP. 537, 722, 749–750.


[Закрыть]
. Сказано справедливо, но изобразить нечто «милое» после Флобера, читанного Джойсом и оказавшего на него влияние, не означает умилиться. Джойс не юдофоб, он – флоберист.

«Простое сердце» Флобера – образец повествовательной объективности: привязанность к попугаю, конечно, трогательна, но при ближайшем рассмотрении – вот что такое пламенная любовь простых сердец, чувство почти животное. Наш отечественный образец той же изобразительной объективности: чеховские «Попрыгунья» и «Душечка». В «Попрыгунье» Дымов тоже милый, душевный, чудесный человек, хороший муж, надежный друг и выдающийся ученый, но, если присмотреться, тряпка, как эти чудесные русские люди. Среди них попадаются такие, как Пржевальский, но и те, вроде Дымова, быстро сгорают: где сядешь, там и слезешь, они и не понимают, если говорят им просто и ясно о том, что их ждет, если не опомнятся и не возьмутся за ум. «Душечку» перетолковал как апологию женской привязанности восторженный читатель – Толстой, но всё же он определил авторский замысел: «Чехов хотел унизить женщину…». Унизил, но как! Художественно-объективно, что после Флобера и его ученика Мопассана, стало нормой литературного изображения, а Чехов сознавал, что пишет после Мопассана, как Джойс писал после Чехова. Присматриваясь к Леопольду Блюму, передавая всевозможные оттенки его поведения и облика, Джойс предлагал читателям сделать выводы, а читатели – не простаки, читали так, как написано, изобразительно-объективно: «милый еврей» – средний человек. Но почему же мировой посредственностью выставлен не Том Смит или Джо Браун, а Лёва Блюм?!

Рекламный агент в «Улиссе», конечно, не инфернальный иудей, укрыватель краденного из «Приключений Оливера Твиста», но, действительно, по авторскому замыслу, тот самый оказавшийся результатом мировой истории мещанин. Джойс не хотел сказать, как Достоевский, будто «наступает царство жида», однако массовое измельчание свел к еврею. Если замысел «Улисса» перевести на язык консервативной историософии, а Джойс был в ней начитан, то в романе ставился тот же вопрос, что ставили со времен Вальтера Скотта и дальше через Карлайля, Джона Стюарта Милля к Герцену, Константину Леонтьеву и, наконец, к Александру Кожеву, который в российской обработке вывез на Запад гегелевскую идею «конца истории». Вопрос, который все они ставили: что же выходит? Великие люди бросали жребий и пересекали роковой Рубикон, переходили высоченные Альпы, одерживали грандиозные победы, терпели героические поражения, ценой большой крови совершали эпохальные перевороты, и все ради благополучия обывательской заурядности? Стоило ли ценой огромных жертв творить грандиозные дела, чтобы некий Блюм благодушествовал и, как картинно изображено в «Улиссе», с аппетитом кушал за завтраком, «употребляя в пищу внутренние органы животных и птиц»?

К чему пришел мир, в этом суть продуманного, старательно выстроенного, пусть мертворожденного, повествования. «Грядет всякий и каждый», рассуждая о «Гамлете», пускает слюну, подглядывая на пляже за девочками, не просто ест, а, выражаясь по-культурному, как люди, «употребляет в пищу». Однако теперь, объявив «Улисса» «романом века», эту новейшую «Войну мышей и лягушек» толкуют наоборот, шиворот-навыворот. «Улисс», оказывается, не иерокомический, а героический эпос. В похоронном плаче расслышали гимн человечности. Подобное истолкование – деконструкция, насилие над текстом, извращение смысла. Джойс сам, по его словам, собирался дать своим истолкователям работы надолго, однако в пределах своего замысла. «Улисс» – последнее слово литературы, сказанное мучеником творчества, не обладавшим гением для воплощения замысла, но восполнившим нехватку сознательностью ради того, чтобы изобразить плачевный итог истории. И этот сверхсознательно подведенный творцом «Улисса» пессимистический итог перетолковали на свой лад как залог светлого будущего.

У меня на глазах поучительное зрелище развернулось у дверей публичной библиотеки университетского города Беркли. Там учредили прекрасную традицию: возле библиотеки на улице добровольцы вызываются и через микрофон читают отрывки из классики, а прохожие останавливаются и слушают. Как-то иду и слышу – «Улисса» читают. Но как? Джойс был предельно сознателен, нынешние читатели, похоже, не сознавали, что же они читают. Читали заключительные страницы романа, внутренний монолог третьего важного лица в романе – супруги «милого еврея», ирландки Молли-Мэрион. Человеческая самка, как характеризовал её Мирский, существует на уровне инстинктов, наставляя мужу рога. Таковы библейских времен Адам и Ева в конце истории: он – воплощение пошлости, обыватель, запомнивший несколько ученых слов, смысл которых понимает не до конца, она – обыкновенная похотливая баба, сейчас бы сказали, сексуально озабоченная. Но любители художественного слова не чувствовали иронии, исповедь, пусть не потаскухи, но всё же особы непримерного поведения, читали, будто прощальное обращение Джорджа Вашингтона к войскам. Подобно моей американской молодой собеседнице, постаравшейся не понять, почему выведенный Джойсом «милый еврей» обеспокоил и возмутил читателей-современников, чтецы, возможно, тоже были знакомы с биографической книгой Элмана и следовали его толкованию внутреннего монолога неверной супруги, а толкование являлось перетолкованием, сглаживало смысловые углы. Готовность добровольной давалки, говорящей «ДА» (sic!) каждому желающему посягнуть на её невинность, биограф Джойса решил истолковать как манифест человекоутверждения и предвестие будущего. У Джойса нет никакого будущего, кроме измельчания, омассовления и вульгаризации. Ничего иного автор «Улисса» в современном мире не видел и на будущее не предсказывал. Но книга Элмана, обширнейший источник сведений, тоже своего рода тур-де-форс, решает принципиальные проблемы хорошо известным нам вывертом – уходом от вопроса и неназыванием вещей своими именами. Где у Джойса представлена пошлость, там биограф видел человечность.

Читатели-современники, понимая, что в «Улиссе» все неспроста, у автора романа спрашивали, зачем в массовидной толпе, им обозначенной, на первом плане поставлен еврей? Тревога отвечала духу времени: вскоре начнется решение «еврейского вопроса». Вот почему понимающие современники, чувствуя, что в воздухе пахнет грозой, были смущены «милым евреем», поставленным в средоточие современной гобсовой схватки. Джойс, им казалось, это один из умов изощренных и незаурядных, однако обессилевших в поисках решений насущных проблем эпохи, и склонных за решением обратится к патриархальной идее порядка в духе почвеннического фундаментализма, принявшего в ХХ веке форму фашизма или национал-социализма. В «Интернациональной литературе» появилась статья Миллер-Будницкой, она с пониманием определила «философию истории и культуры Джойса» как безысходно-пессимистическую, неприемлемую для непоклонников Шпенглера. Но определить значило обвинить. Роман прикрыли. Романовича арестовали.

Стало быть, печатанье «Улисса» у нас прервалось, потому что арестовали одного из переводчиков? Не потому, а после… Назвать перевод причиной ареста или арестом объяснить остановку перевода мой отец не решался. Не могла поставить эти два события в связь и переводчица Елена Сергеевна Романова, тоже печатавшаяся в «Интерлите», мало того, ответственный работник Иностранной Комиссии Союза писателей, её подпись стояла под адресованным Джойсу рекомендательным письмом для Вишневского, который ехал в Париж и собирался посетить автора «Улисса». Знала Е. С. закулисы литературной жизни, погибшего знала, но лишь вздохнула: «Бедный Романович!». «Его ведь арестовали из-за Джойса», – вдова Романовича доверилась Екатерине Гениевой. Что значит «из-за»? Если в самом деле из-за Джойса как Джойса, почему же арестовали одного, когда переводили коллективно? Если же беднягу переводчика арестовали за индивидуальную провинность, то какую? На этот вопрос Кате доискаться ответа не удалось.

Иосиф Бродский, мне кажется, поторопился считать самоооче-видной причину ещё одной трагической истории тех же дней – арест и гибель переводчиков антологии английской поэзии. И казус с «Улиссом» надо выяснять, конкретизируя: кто и что решил, кто заклеймил и кто запретил. С тех пор Джойс и «Улисс» стали у нас табу. Антисемитизм как причину не называли. Не называли, возможно, те же люди, что, вслух рассуждая о причинах запрета, под сурдину объявляли запрет «Улисса» актом закручивания гаек. Они же говорили о том, что Джойс играет на руку фашизму. Говорили о реакционности в целом, хотя вернее было бы сказать о консерватизме: Джойс не был реакционером, его пропагандист Т. С. Элиот – был. В нашей теории и практике от этого разграничения отказались, вычеркнув из нашего культурного обихода крупнейших мыслителей консервативного толка, а таковыми они были со времен Платона. Разобраться надо, кто вычеркивал. По моему убеждению, проверенному на практике, часто, очень-очень часто вычеркивали, а затем возмущались вычеркиванием не другие, а те же, одни и те же приспособленцы, они приспособлялись то к тому, то к этому, лишь бы оставаться на плаву и наверху, как того хотелось «старушке», которая донесла начальству, что я чуть ли не помешался, но, к счастью, начальством оказался Самарин, он надо мной посмеялся: «Говорят, вы несколько того…»

Чем дальше, тем всё больше ярлыки, навешиваемые на роман Джойса, как обычно у нас бывало с ярлыками, имели всё меньше отношения к объекту, на который ярлыки навешивались. Если «Улисс» – модернизм (конечно!), то чем же неугоден модернизм? На словах – реакционность, на самом же деле модернисты считались антисемитами, тот же Джойс. Каждый, кто выражал о запутанной проблеме своё мнение, изъяснялся не прямо, проясняя одну сторону, не прояснял другой, причём, по разным причинам, то ли потому, что автор «Улисса» – антисемит (что в 30-х годах вызвало настороженность), то ли потому, что он – еврей (по этой «причине» в 80-х годах Госкомиздат вычеркнул имя Джойса из престижной серии «Литературные памятники»). Мистифицированной у нас оказывалась едва ли не всякая проблема. Запутанная сама по себе, она выступала под псевдонимом, как определил Лесик Аннинский: проблема заключается в чем-то одном, а название проблеме дано другое.

Это – универсально, особенно там, где всё разыгрывается по правилам политической благопристойности, чтобы никого не обидеть даже всего лишь постановкой проблемы. Нельзя собаку назвать собакой, полагается говорить друг человека, а если это друг американца или американки, то следует сказать – псовый, проживающий в Соединенных Штатах.

Как все на свете, изыск не новый. Гете с Шиллером написали цикл эпиграмм, высмеивая словесное ханжество, но неумирающая привычка возобновилась, приемы отработаны, что угодно переименовывается цивилизованно, а у нас по-обыкновению нецивилизованно, и в любой дискуссии приходилось долго выяснять, о чем собственно речь? Установить это было нелегко, потому что проблема заключалась не в обсуждаемой проблеме, а в долголетней и многослойной склоке, вспыхнувшей в силу случайных обстоятельств в связи с проблемой.

Кто-то кому-то помешал, кто-то на кого-то донес, а этот кто-то действовал не один, один за всех, а все за одного, и образовалась куча мала, до проблемы как таковой и не доберешься, пока не разгребешь, по словам А. Ф. Лосева, шелухи, накопившейся вокруг проблемы. Понятие о символе попало у нас под подозрение, согласно Лосеву, потому что Ленин раскритиковал Плеханова за его теорию иероглифов. Стало быть, не в теории суть, а кто и кого критиковал за теорию.

В спорах о Джойсе темнили слыхавшие, что Джойс – модернист, поэтому с Джойсом надо бы, само собой, бороться, но, с другой стороны, раз он запрещен, значит, замечателен и, при сочувствии запрещенному, следует протащить Джойса как реалиста, разумеется, особого, современного реалиста.

«Всеволод Вишневский… оказался сильно уязвлен атакой Мирского и нанёс ответный удар, решительно возражая против отрицательного отношения к Джойсу».

Н. Корнуэлл. Джойс и Россия. Санкт-Петербург, Изд-во «Академический проект», 1998.

Спор 30-х годов о Джойсе между Дмитрием Святополк-Мирским и Всеволодом Вишневским завершился, как завершались у нас споры теоретические – практическими оргмерами, и участник дискуссии стал жертвой репрессий. Однако поражение потерпел не тот, кто, согласно нашей логике вещей, должен был потерпеть поражение, не защитник – противник Джойса попал под удар: погиб критик Джойса-модерниста. Схватка с парадоксальным исходом занимала меня со студенческих лет и продолжала занимать, когда стал я работать в ИМЛИ, тем более что мой отец знал Дмитрия Петровича Мирского, а моя начальница Диляра знала Всеволода Вишневского.

В 30-е годы, в отличие от моего времени, модернизма не боялись. Мирский с Вишневским модернизм называли модернизмом, они спорили о Джойсе, об одном и том же, не то что у каждого был свой Джойс, им чужд был тот способ интерпретации, который Михаил Эпштейн по справедливости назвал присвоением. Участникам спора не виделось и не думалось, они видели и знали, что это за явление, у них не было разногласий в определениях, не было разногласий и в оценках. Из одинаковых определений и сходных оценок они делали разные выводы. Джойс – модернист, модернизм – исторический пессимизм и философский агностицизм, с этим ни один из них не спорил. Но может ли советский писатель почерпнуть из философии исторического пессимизма нечто для себя полезное? Если верить в то, что мы строим новый мир, за которым сияющее будущее, зачем же поддаваться страхам, что наступает вселенская ночь и мир объемлет беспросветный ужас? (А Джойс был в том уверен, начало Второй Мировой войны он воспринял как осуществление своих предчувствий.) Спорили об отношении к неприемлемой для нас идее, но против обычного у нас порядка, оказался поверженным не Вишневский, съездивший к Джойсу на поклон и услыхавший от него вопрос, зачем же советский писатель напросился к нему, если в Советском Союзе «Улисс» запрещен? Слухи небеспочвенные, но преувеличенные: запрещения не было. Переубедивший Джойса и переспоривший Мирского, Вишневский вернулся энтузиастом джойсизма, он говорил, что у Джойса следует учиться, а пострадал Мирский, который утверждал, что советским писателям Джойс ненужен. Как же это получилось?

Спросил я Веру Александровну Гучкову-Трейл, собиравшуюся выйти за Мирского замуж. Её ответ это, по-моему, ключ к тайнам нашей литературной истории, один из ключей, что вручила мне судьба, вроде железнодорожной стрелки, открывающей путь переводом состава на другую линию. «Вы думаете, Диму интересовала литература?» – вместо ответа на мой вопрос задала вопрос Вера Александровна. Простите, что же ещё могло интересовать того, кто только и занимался тем, что писал о литературе? Не словами я это выразил – недоуменным взглядом. Взглядами мы обменивались, рассматривая портрет Мирского на фронтисписе наконец-то вышедшего сборника его статей. Привёз я книгу в Кембридж, где жила В. А., приехали мы туда с нашими преподавателями английского языка учить англичан русскому и познакомились с Верой Александровной. Отдавая Гучковой книгу её несостоявшегося жениха, я ожидал, что она растрогается, а Вера Александровна усмехнулась и услыхал я от неё слова, что явились для меня откровением.

… Первые слова человека на Луне – кто же их не знает? Но мне удалось узнать нечто отличающееся от всемирно известной символической фразы «Шажок человека – рывок человечества». «Здесь сыро», – вырвалось у землянина при виде лунной поверхности. Трансляцию высадки я слушал по «Голосу Америки», а на культурном форуме в Тбилиси оказался за одним столом с участником лунного полета, генералом Майклом Коллинзом. Решился, пользуясь случаем, проверить у него, не ослышался ли я, услыхав: «It’s wet». «It looks like wet», – уточнил Майкл Коллинз. – «Похоже на сырость». Когда командир экипажа Нил Армстронг начал спускаться из космического корабля, ему показалось, будто внизу поблескивает лужица[43]43
  Неутихающие споры о высадке на Луне или её не было, исходят из недоразумения, разъясненного Генри Киссинджером и Дональдом Рамсфельдом, их беседа снята на видео и помещена на Интернет. Высадка – факт, но показали не высадку, недостаточно презентабельную, а фильм, снятый в Швейцарии. Однако вместо того, чтобы посмотреть видеозапись, предпочитают спорить, состоялась или нет высадка, словно лучше иметь свое мнение, чем определенное знание.


[Закрыть]
.

«Верно, окисляется, но не так и не там, как думали раньше», – поправил меня биохимик В. А. Энгельгардт, когда мнение Герберта Спенсера «Смех есть окисление» я уже готов был в комментариях к статье Луначарского о Свифте квалифицировать как «устарелые взгляды».

Дед Борис имел сведения от полковника Найденова, входившего в комиссию по приему самолета Можайского: летательный аппарат подпрыгнул – не взлетел.

Отставной драгун Демидов на парадах видел, что царь нетвердо сидел в седле, называл старик и настоящих всадников, о которых никто не слыхал: Булацель и Химец.

В историях советской критики до сих пор пишут: того-то взяли за фрейдизм, этого – за поток сознания. Не скажи мне отец, не узнал бы я почему прекратилось у нас печатание перевода «Улисса», и никто бы не узнал, в чем суть спора о Джойсе, не поговори со мной обладательница достоверного знания причины гибели её жениха.

Вера Александровна произнесла, твердо, без иронии: «Дима хотел власти» Willie zur Macht, ницшеанская воля к власти, была бы наследственно-естественна для сына Председателя Государственного Совета, но литератор… Нелитературной была подоплека наших литературных дискуссий, не в литературе заключалась и суть спора двух литераторов о Джойсе. Перед публикой на подмостках разыгрывалась полемика о модернизме, «нужен ли Джойс нам или не нужен», а за кулисами шла битва, имевшая к данному предмету такое же отношение, какое сценические сукна имеют к лесу или озеру. Борьба велась за литературную власть, и в этой борьбе Вишневский взял верх. Если «Дима» хотел власти, то у «Севы» желание оказалось, очевидно, сильнее.

Диляра рассказывала, как «Сева» о «Диме» говорил и писал: «Князь охамел». А в дневниках у него есть угроза Мирскому: «Получит по рукам». Ни «левых», ни «правых» там не было. Нам нетрудно это себе представить: не было ни левых, ни правых в спорах о демократии, пока шла перестройка, были готовые и неготовые перестроиться, то есть приступить к захвату государственного добра. Так и в борьбе за литературную власть были кто посильнее и кто послабее, и кто-то оказался сильнее, понятно, не в истолковании «Улисса». Центр схватки находился не там, где читая зубодробительные статьи, искал его я и до сих пор ищут.

Когда вышла книга об интересе к Джойсу в России, я в порядке переписки познакомился с автором и пытался завести разговор о том, почему, по его мнению, когда Джойса у нас перестали печатать, удар обрушился на того, кто отнесся к Джойсу отрицательно. Автор книги о российской рецепции Джойса, искавший в сочувствии Джойсу протест против догматизма, уходил от вопроса, а потом ушел на пенсию, и наша переписка прервалась. Есть и другие авторы, которые по-прежнему ищут причины критической смертоносной схватки вокруг Джойса (и не только Джойса), разграничивая левых и правых, передовых и отсталых, преследуемых и преследователей. Ищут и не находят того, что ищут. Получив доставшийся мне по счастливой случайности ключ, скажу: не там и не то ищут! Противнику Джойса дорого обошлась критика Джойса, ибо дело было не в критике и не в Джойсе.

Английский биограф Мирского недоумевает, зачем Мирский писал об Олдингтоне, когда о нем будто бы «не знали даже англичане»[44]44
  G. S. Smith, D. S. Mirsky: А Russian-English Life, New York: Oxford University Press, 2000.


[Закрыть]
. На самом же деле, когда Мирский писал об Олдингтоне, автор «Смерти героя» и «Все люди враги», являлся самым известным английским писателем. Как мог допустить подобный недосмотр биограф? Отсчет не по системе сложившихся и устоявшихся представлений, а согласно мнению, моему мнению. Молодая американская преподавательница так и сказала, что один из трех центральных персонажей «Улисса» ей кажется милым, о том, что тот же персонаж озадачил и возмутил читателей-современников, она не знала и не считала нужным знать. Ученый, изучавший восприятие Джойса в России, не доискивался причин гибели критика, который высказывался против Джойса, ученый исходил из того, что у нас вообще были против Джойса. Наш поэт, ставший и американским поэтом, считал само собой разумеющимися репрессии, которым подверглись составители антологии английской поэзии, и говорить о том, почему подверглись, считал излишним. Мне же кажется, говорить ещё и не начинали.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации