Электронная библиотека » Дмитрий Урнов » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 31 мая 2021, 22:20


Автор книги: Дмитрий Урнов


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 57 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Хорошая книга

«Моя мать писала и по-французски».

Н. В. Рязановский

Когда в январе 1969 г. мы с Шашириным выгружали лошадей в Монреале, пришел брать интервью у нас корреспондент «Радио Канады» Александр Андреевич Ливен, а я обратился к нему с просьбой назвать хорошую книгу о зарубежных русских. Александр Андреевич ответил, что это роман Нины Федоровой «Семья». И добавил: «Псевдоним Антонины Федоровны Рязановской». Ливен рекомендовал роман, но предупредил: «У меня этой книги нет». Достать книгу мне не удалось, спустя десять лет нашёл я «Семью» в библиотеке Университета Стокгольма и в телефонном разговоре с Антониной Федоровной решился к «хорошая книга» добавить: «… и хороший поступок».

Антонина Федоровна, вроде Димкиной бабки – Веры Степановны, по образованию и формированию бестужевка, и по двум человеческим реликтам я могу судить о среде. «О чем ни спросишь, отвечает», – вспоминали американцы, знавшие Рязановскую. Её муж Валентин Александрович – культуролог, у него учился харбинский, перебравшийся со временем в Америку, географ и путешественник Виктор Порфирьевич Петров, он оставил об учителе воспоминания, рисующие ученого всезнающего и понимающего. Михаил Пришвин упоминает брата Рязановского – Ивана, общение с Иваном Александровичем Пришвин назвал «эпохой Рязановского». Алексей Ремизов, тоже испытавший влияние Ивана Рязановского, изображает его в беллетризованных мемуарах «Взвихренная Русь» комментирующим происходящее и не укладывающееся в сознании.

Рязановские – культурный очаг, им ещё предстоит воздать должное, они – патриоты физиологические: русское, значит, лучшее[76]76
  См.: Partisan Review, 1996, N3, PP. 423–425.


[Закрыть]
. Это – убеждение людей, оснащенных универсальной осведомленностью и повидавших мир. Сейчас мы слышим о том, что государственность нам создало Монгольское иго. «Этого не было», – писал старик Рязановский, монголами признанный специалист по монгольскому праву. Его сыновья подтвердили мне это мнение.

Николай и Александр Рязановские родились в Харбине и, как ДимДимыч Григорьев, не ступали на русскую землю до седых волос. Их эмигрантская семья, перебравшаяся из Харбина за океан, существовала в обстоятельствах стеснённых. Источником безбедного существования для русских такого интеллектуального уровня могло бы служить участие в холодной войне, но от этого патриоты уклонились. Рязановский-отец был на ноги разбит параличом, матери лишь от случая к случаю удавалось получить уроки в школе – словом, бедствовали. Антонина Федоровна однажды взяла и от безвыходности по-английски написала роман, а рукопись отправила на конкурс журнала «Атлантик». Некоторое время спустя раздается телефонный звонок: «Какими купюрами премию вам выдать, крупными или мелкими?» – «Мелкими и, пожалуйста, как можно больше», – словно во сне отвечает ставшая лауреатом престижной литературной премии. Сыновья рассказывали: «Пришли по почте пачки денег, мать сидела за обеденным столом под лампой и подбрасывала вверх зеленые купюры, падавшие на неё бумажным дождем».

Рязановская не перевела, а написала тот же роман по-русски. Совет Ливена себя оправдал: «Семья» – хорошая книга, мне кажется, лучшая книга о русских за рубежом, созданная в эмиграции русским человеком. Александр Валентинович Рязановский рассказывал: оказался он в лифте с Набоковым и мастер интеллектуальной взвинченности промолвил: «Можете гордиться своей матерью». Среди почитателей Нины Федоровой числились Сикорский и Стравинский.

Двадцать лет у меня ушло, чтобы роман опубликовать у нас. В разных редакциях читали, хвалили, однако говорили «Низззя!», а почему, не только мне, но и сами себе не могли объяснить. Такова была атмосфера, полная неизъяснимой недозволенности. Чтобы показать «Семью» в очередном издательстве или журнальной редакции, приходилось каждый раз перепечатывать, дело было до эпохи ксерокса, и каждая машинистка, невольно читавшая текст, говорила: «Вся из-ревелась». Удалось пробить «Семью» перед самым развалом благодаря Валерию Ганичеву, получившему в свои руки «Роман-газету»[77]77
  Семья. Сборник. Алексей Толстой. «Детство Никиты», Нина Федорова. «Семья». Послесловие Д. Урнова «Преданья русского семейства». Редактор В. Малюгин. Москва: «Роман-газета», 1990.


[Закрыть]
. Книга тут же нашла отклик, как находит всякое «живое описание». Идя против потока претенциозной, поверхностной и тенденциозной чепухи, так проникновенно, так умно, прекрасным русским языком с легким иностранным акцентом, сочувственно и не щадя их, написать о зарубежных русских! Вышедшая у нас в годы гласности «Семья» не была убита перенасыщенным книжным рынком, не потонула в потоке разоблачений, её не захлестнул шквал сенсационной литературы, хотя по своему обыкновению никаких усилий к организации успеха я не прилагал. Интерес к «Семье» возник и развивался стихийно, в печати появился всего один-единственный отзыв, правда, восторженный, с интонацией «Ну и ну, здорово!», а что касается читательских мнений, то один требовательный читатель назвал мне особый признак популярности книги: у него «Семью» украли. А этот роман не секс, не детектив, это человечное – живое! – слово о живых людях. Прямо и опосредованно есть там и Россия, и революция, и гражданская война, и эмиграция, и религия, и любовь, всё это в лицах. И не требовалось кричать, что это «великий роман». Как сказал мой эксдомовладелец, просто хорошая книга, которую, однажды прочитав, читатели не забывают и не расстаются с ней – не найдёшь и у букиниста, а это, книжный червь, скажу вам признак истинной популярности.

Хорошие книги – особая категория. Ни «Анна Каренина», ни «Братья Карамазовы» не умещаются в эту рубрику. «Хорошие книги» возникают на волне величия, когда литературная почва взрыхлена и многослойна, и небездарные люди, усвоившие культуру писательства, пишут хорошие книги. Почему сейчас, когда ни великих, ни хороших книг нет, все же появляется, и немало, неплохих «криминальных» романов? Несчастного Дэвида Марксона «серьезные» книги, искусно написанные, не могла читать его собственная дочь, а я – читай не читай, понять был не в силах, зато два «полицейских» романа, которых сам же Дэвид стыдился, не заметил, как проглотил. Профессор литературы, которому я рассказал об этом, отозвался с искренним удивлением: «Так вы считаете удобочитаемость признаком настоящей литературы?». Словно стыд да и только сознаться, что с удовольствием кушать можно лишь хорошо приготовленное.

Живет богатая традиция повествования, и у кого есть талант, тот с успехом традиции следует. «Семья» – побег руссана, как называли на Западе романы Тургенева, Толстого и Достоевского. Даже эмигранты старшего и среднего поколения по моей рекомендации стали читать «Семью»: «Как же мы раньше не знали этой книги?» Ответ: инерция, групповщина (партийность), реклама. Литература партийна, читатели партийны, а иначе книги как бы не существует. «У меня ещё рассказы есть», – говорила мне Антонина Федоровна. Оказалось, у неё и пьеса написана. Но замечательная писательница Нина Федорова – автор одной книги. Продолжение «Семьи», роман «Дети» и трилогия «Жизнь», опубликованные у нас «Роман-Газетой» в другие времена и при другом начальстве, имели у читателей успех едва ли не больший, хотя они слабее «Семьи», и язык уже сильно засорен англицизмами. Однако читатель, отождествляя себя с персонажами, любит чувства без иронии, себя соотносит с прочитанным и сопереживает героям. В отличие от иронической «Семьи», пусть мягко иронической, но всё же иронической, «Дети» и «Жизнь» ближе множеству читателей прямолинейной благорасположенностью к разбросанным по свету русским людям.

«Семья», «Детство Никиты», «Дерсу Узала», «Путь всякой плоти» (на три четверти), «В честь Каталонии», «Зелена была моя долина», «Плачь, любимая страна» – не прочитавшие таких книг потерю переживут, но кто прочтёт, не почувствует себя обманутым. Ведь нередко читатель остается озадаченным после чтения будто бы великой книги, которая на самом деле представляет собой временную и вовсе дутую величину. Вспомните, каким книгам уже на нашей памяти обещали бессмертие, если сможете вспомнить те книги.

Тени незабытых предков

Торгуйте лошадьми, Димитрий, милый друг.

Не продавайте лишь Пегаса.

Пусть Элиот хранит ваш творческий досуг

На склонах русского Парнаса.

И. Н. Голенищев-Кутузов.

… Они только умнеют с годами при воспоминании о них. Мы ещё застали этих энциклопедистов, мы у них учились, точнее, они нас учили, пытались учить, а мы… Понравится вам чувствовать себя безнадёжным неучем, сколько бы вы ни старались понабраться знаний? Однажды состоялся у меня с Михаилом Павловичем Алексеевым разговор не о литературе – о лошадях. Ну, думаю, уж тут я не оплошаю! Вдыхал ли многоуважаемый Михаил Павлович когда-нибудь, выражаясь по-конюшенному, благородный аромат конского пота? А он между тем меня спрашивает: «Не попадалась ли вам такая книга “История лошади, записанная с её собственных слов”?» Н-не попадалась. «Сочинение это вышло анонимно на английском языке в конце восемнадцатого столетия и, я полагаю, могло послужить Толстому в числе источников, когда он создавал Холстомера», – так говорил академик, глядя на меня поверх очков, а в глазах его я читал: «Как с вами, молодой человек, беседовать о лошадях, если вы не знакомы в достаточной мере с литературой по этой теме?».

Эрудиты попадались и среди моих сверстников, а если Алексеев читал на семи языках, то ныне, не исключено, иные из молодёжи выучили ещё больше иностранных языков, благо несравненно с нашими временами облегчился доступ за границу. Однако ни у сверстников я не видел, ни, судя по тому, что удается прочесть из опубликованного новыми авторами, не вижу того отношения к материалу, той веры в факты, что не позволяла Алексееву устранить из классического текста несколько слов, а мне, при отсутствии той же веры, ничего не стоило это сделать. Вера вещь органическая, вера во что бы то ни было, либо она есть, либо её нет, дается с воспитанием, становясь частью индивидуального сознания. «Я верю в существование фактов», – сказал влиятельный мыслитель времен алексеевской молодости, и не считаться с фактами для знатоков той выучки являлась действием столь же немыслимым, как, скажем, красть у самого себя. Можно, разумеется, сделать вид, будто вы не замечаете, как сами у себя воруете, и без самообмана иногда не обойтись, однако зачем себя обманывать и обкрадывать, если ваша цель заключается именно в том, чтобы – без обмана?

Научные величины

«Понятие “старый”, как, впрочем, и “новый”, так же исторично, как и всё».

Н. И. Конрад, «Октябрь и литературоведение» (1967).

В столовой Малеевского Дома творчества оказался я за одним столом с писателем, в глазах которого лучилось счастье. Будто изо дня в день кормили его манной небесной, а сиял он от насыщения интеллектуального. Стол у стены на троих, в предшествующий срок, друг напротив друга, здесь столовались Славкин отец Игорь Федорович Бэлза и Николай Иосифович Конрад. Мой сосед, сидя посредине, три раза в день слушал беседы двух эрудитов. Вид у счастливчика был такой, будто побывал в эмпирее. «Образование получил», – признался он. Словом, напитался. Представляю себе, говорю, и мне от тех же щедрот перепадало.

Николай Иосифович, благословивший нашу с отцом книжку о Шекспире, не принял моей статьи о «Смерти Артура». Моя статья содержала мои мысли без соответствующих знаний о Мэлори. Эпопея Томаса Мэлори, в переводе Инны Бернштейн, была предназначена для издания в серии «Литературные памятники». Удар по самолюбию получил я чувствительный и от Инны, и тем более от Николая Иосифовича, однако писал я статью, стараясь следовать его стилю мышления.

Академик Конрад – всемирное понимание мира, за мыслью его поспеть я не мог, но наблюдал мыслящего в мировом масштабе. Когда рыцарская эпопея наконец вышла со статьей Андрея Михайлова (он знал, чего не знал я), то свою забракованную Конрадом статью я переделал в рецензию, которая, появилась в «Новом мире» (благодаря Твардовскому, иначе бы – каюк, меня в Отделе критики, после ухода К. Н. Озеровой, возненавидела редакторша, которая и при Озеровой отговаривала печатать меня). Николая Иосифовича уже не было на свете, рецензии можно было придать мемуарный характер, и я вспомнил, как он ликовал: «Мэлори! У нас будет Мэлори!» Что за радость по поводу средневековой прозы?

«Смерть Артура» – свод консерватизма, из которого черпал Шекспир и последующие английские писатели. Заглянувший в эту книгу младшим школьником мой сын не мог оторваться. «Почему читаешь?» – спрашиваю. «Сплошная драка!» – устами ребенка ответ на вопрос, каким задавался Стейнбек, работая над пересказом «Смерти Артура» и спрашивая себя, будут ли эту книгу читать современные мальчишки, как некогда он читал. Но какая драка! «Я горд тем, что сразила меня твоя рука, Ланселот», – так сражаются и погибают рыцари. «И любовь была не такая, как в наши дни», – вторит им Мэлори, прощая супружеские измены. А почему? По правилам всё совершалось, по правилам! А в новые времена изменяют и убивают без правил. У Мэлори описано, как отшумела взаимоу-ничтожительная рыцарская битва, и неведомо откуда выползают существа и как хищники обирают трупы рыцарей, погубивших друг друга в честном бою.

Написать об этом достойно академического издания я не смог, но неудача научила меня больше, чем удача. Благодаря требовательности Конрада я, не имея достаточных знаний, хотя бы почувствовал, что значит судить об исторических сдвигах.

«Шекспир – конец драмы наступил», – прочел я во внутренней рецензии Николая Иосифовича на нашу с отцом рукопись. К-как конец? Замечание Конрада озадачило меня до незнания, что и думать. Перечитывая статью Конрада, я убедился, каково его поле зрения – в оба конца, до и после Шекспира. Шекспир для меня есть некая устоявшаяся цельность, а на взгляд энциклопедического знатока всё в Шекспире движется, и как ни всеобъемлющ Шекспир, для того, кто видит линию горизонта, это лишь частица безостановочного движения, точка пересечения координат в океане времени[78]78
  Внутренняя рецензия стала статьей Конрада «Шекспир и его эпоха» в «Новом мире» и затем вошла в его же книгу «Запад и Восток». С этого у Конрада началась переписка с Тойнби. Статья была отмечена на первой странице «Нью-Йорк Таймс», написал о статье владелец и он же Главный редактор газеты. «Сам Сульцбергер!» – поражался Николай Иосифович. Для меня поучительным оказалась очевидная библиографическая несообразность: американская апология статьи Конрада не распространялась на повод для написания статьи. Сульцбергер не упомянул нашу книжку. «Это о вашей книге писал Конрад?» – спросил меня польский литературовед. Когда же я предложил подарить ему книгу, он с усмешкой ответил: «Мне ваша книга не нужна». В очередной раз на собственной шкуре я почувствовал «согласованность культуры» по Ливису: круговая порука мнений, взаимо-апологе-тика, даже сам Шекспир тут не при чем.


[Закрыть]
.

Мои незабвенные наставники всматривались в ход истории: что же и куда двигалось? За мыслью знатоков уследить я не мог, но замечал: не фантазировали – знали дорогу. Так шахтеры ползут в шурфе: мне следом за двумя забойщиками дали возможность проползти в Донецке, когда в местном Университете, по приглашению М. С. Гиршмана, я читал спецкурс по теории литературы.

«В наше время сфера литературной коммуникации для нас не ограничивается пределами литератур народов нашей страны», – таков во времена запретов был лейтмотив всего, что писал и говорил Конрад[79]79
  См. Н. И. Конрад, Избранные труды. Литература и театр, С. 126.


[Закрыть]
. Знать все и только тогда можно знать что-либо конкретное – так я понимал его. Но речь его о герменевтике явилась для меня одновременно откровением и предостережением.

Откровением, ибо я получил представление о том, как раскрепощалась мысль в пределах веры. Та же речь знатока была похожа на перевод железнодорожной стрелки, направляющей состав по другому пути. Всезнающий оператор не оговорил подстановки, но проделал ничто иное, как подстановку понятий – уловка большого ума и огромного авторитета. Такие открытия каждый делает для себя, повторяя «Признания молодого человека» Джорджа Мура: одна из тех забытых исходных книг, где о современности уже все намечено, в дальнейшем то же самое будут высказывать снова и снова, иногда делая сноску на первоисточник, чаще – без сноски, зато в меру безмерного самоуважения.

«Мне грустно думать, что наша вселенная небесконечна».

Слова А. Н. Колмогорова, передал мне математик, слушавший его курс в Государственном Московском Университете в 1950-х годах.

Так, по словам моего друга-математика, говорил им на лекциях академик Колмогоров. Друг рассказал мне об этом, поясняя, каков дух современной науки – эмоциональный. Положим, на семинарах Капицы (куда меня затащили Жора с Игорем) говорили без эмоций. Гинзбург изъяснялся, по его словам, «на квантовом языке», которого я, естественно, не понимал, но даже мне было ясно, когда он коротко говорил «Не знаю», отвечая на вопросы, не имевшие ответа: незнание на пределе познания. Но у других столь же крупных ученых незнание вызывало не мысль, а грусть, и как ни крупны ученые, их поведение приходится назвать позой.

Маршалл Маклюэн на мой вопрос, почему он думает, будто теории Лобачевского были известны Льюису Кэрролу, ответил мне (через секретаря) в письме: «Разве не приятно так думать?» Как ни приятно было бы думать, будто творец Зазеркалья был знаком с теориями нашего, не менее причудливого, соотечественника, я себе подобного удовольствия доставить не мог: во всем, что прочитал о Льюисе Кэрролле, следов его знакомства с неэвклидовой геометрией не обнаружилось, просил Димку Арнольда поискать, он искал – не нашел.

Т. С. Элиот предлагал мыслить в духе «метафорического фантазирования», и ничего не имел против, если его фантазии «полюбились»: фантазии принимали за доказанные положения. Вместе с тем в западной критической прессе мне постоянно попадалось недоумение: выдвинутые авторитетами теоретические положения безуспешно пытались приложить к литературному материалу последователи, и оказывалось: теория сама по себе – материал сам по себе.

Леви-Стросс не мог толком объяснить, как следует понимать его Mythologies. «Структурализм, – говорил он, – это поиск неподозре-ваемых гармоний». Красиво сказано, а поиска нет, есть придумывание, лидер современного структурализма не изучал – измышлял. Его «Печальные тропики» и не принимают за научный труд. Надо мной потешались наши поклонники Леви-Стросса, когда я пробовал всё это сказать, теперь читаю в посвященных покойному на целую газетную полосу некрологах: не объяснил – придумал, но говорят с почтением, словно – изучил. Кто говорит, им, надо думать, полюбилось так говорить, иначе говорить – грустно…

Совместное упражнение Якобсона и Леви-Стросса в истолковании стихов Бодлера – тоже измышления, а не мысли. «Эстрадная философия» – называл Лифшиц подобные тур-де-форсы. Триумфом ознаменовался успех «подделанных под исследование» бесчисленных сочинений структуралистов, поструктуралистов и деконструктивистов. Какие тексты многописавшие исты изучили? Если изучили, то почему же вдруг, как по волшебству, словно ветром сдуло их будто бы научную продукцию, что отягощала, заполняя, полки в американских книжных магазинах?

Причины измышлений вместо мыслей у нас и за рубежом различны. У них поиск необходимой популярности. Обещая нечто новое, преподаватель зазывает студентов на свой курс. Ради популяризации своих идей и книг Маклюэну было приятно думать так, как он думал. Якобсон с Леви-Строссом ухищрялись в структуралистском псевдоанализе, внедряя свой авторитет. У Николая Иосифовича причины выдавать одно за другое были особые. Эти причины надо изучить, прежде чем судить о них. Однако факт: ученый, мнения которого для меня являлись аксиомами, выдавал одно за другое. В «общей почве гуманизма», о которой говорил Конрад, на самом-то деле была не «почва», а интерес к воззрениям, где в сердцевине – тайна, в ритуалах участвуют посвящённые.

«Какие же памятники называть классическими? Когда-то образцовыми памятниками искусства и литературы признавались лишь памятники античности».

Дмитрий Лихачев. Великое наследие. Классические произведения литературы Древней Руси. Москва: «Современник», 1980.

Из учёных с именем никто не относился ко мне лучше Лихачева. Дмитрий Сергеевич дал мне рекомендацию в Союз писателей, со ссылкой на него звонили мне различные редакции и организации, предлагая что-нибудь написать или выступить, письмо моё (о лошадях), приведенное им в одной из своих книг, принесло мне известности больше, чем всё мной опубликованное вместе взятое (кроме отзыва о романе «Доктор Живаго», но то была слава геростратова). «Он относится к тебе серьезно», – слышал я от домашних Дмитрия Сергеевича. А я брякнул: «Не учёный!» Именно так, с восклицательным знаком, выкрикнул. Это груз на моей совести и дело моих счётов с самим собой. Объяснить, как же это могло произойти, постараюсь ради посильной правды о времени, в котором мы жили.

На очередном заседании, обсуждая проблему по существу необсуждаемую, мои сверстники-сотрудники говорили: «В своей книге о человеке в литературе Древней Руси академик Лихачев показал…». Я крикнул: «Не показал, а высказал!». – «Наш крупный ученый…» Ещё громче я крикнул: «Не ученый!». Что за ученый, пользующийся терминами нестрого?

«Человек в литературе Древней Руси» Лихачева у меня сейчас перед глазами. Перечитывая книгу, утверждающую, что древнерусская литература чуть ли ни проникнута психологизмом, вижу желание найти человека в литературе Древней Руси. Ещё нужнее отыскать «тысячелетние корни». «Тысячелетние корни… десять веков…» – какой народ не похвастает своей древностью? Но важна не давность, а преемственность. Насколько сознание народа непрерывно? Ведь мы, по словам Пушкина, свое прошлое открыли «как Америку» – вдруг и недавно. Зачем же искать человека и тысячелетние корни? Зачем говорить, будто Толстой следовал традиции древнерусской воинской повести, когда он не следовал? Надо! Заданность – значит, мышление ненаучное.

В письме нам с отцом Дмитрий Сергеевич писал: «Ведь я и Шекспиром занимался». Что совершилось в его жизни между Шекспиром и древнерусскими летописями, я себе не представлял. Теперь иду в университетскую библиотеку, подхожу к полке и вижу книги, одну за другой, вехи на его крестном пути. Но даже эти книги, что вышли уже после крушения режима, отправившего Лихачева в лагерь, не отражают всех испытаний. Где гибель дочери? Нет ничего об аресте зятя, с которым мы были приятелями. Не запечатлен отчаянный возглас Лихачева: «Меня убьют, если я подпишу!» Возглас слышал Юра Селезнев, завсерией ЖЗЛ. Кто убил дочь? Почему посадили зятя? Кто мог покушаться на Дмитрия Сергеевича, если бы он, поставив свою подпись, поддержал не то мнение о хазарах? Убийством дочери нанесут удар одни силы, арестом зятя накажут другие, за хазар отомстят третьи, а тут кричат: «Не ученый!».

Однажды, оказавшись в Ленинграде, я позвонил Дмитрию Сергеевичу по телефону, уже зная, что погибла старшая дочь, но ещё не зная, что муж младшей дочери в тюрьме, и услышал я голос по-истине doutre tombe – загробный. Лихачев оказался обложен со всех сторон, ему угрожали слева и справа, силы официальные и неофициальные. Ученый жил в страхе. Узнал ли Лихачев о моем выкрике?

В последний раз мы виделись в Кремле во время писательского Съезда. Выходили из Большого Дворца. «Дмитрий Сергеевич, – поздоровавшись, говорю, – спросите меня о лошадях ещё что-нибудь, я вам отвечу, а вы это опять опубликуете». Лихачев в ответ улыбнулся, однако невесело. Отнести ли мрачную улыбку на мой счет или же улыбка выражала самочувствие зажатого обстоятельствами, уже не скажешь.

«Тут неожиданно обнаружилось, что мне следует в ближайшее время сдать на ротапринт брошюру о “Евгении Онегине”».

Ю. М. Лотман.[80]80
  Юрий Лотман – Борис Успенский. Переписка. 1964–1993. Сост. О. Кельберт, под ред. Б. Успенского. Москва: Новое Литературное Обозрение, 2008, С. 231.


[Закрыть]

Юрий Михайлович Лотман, признанный лидером восставших против кондового псевдомарксистского литературоведения, сверх того считался глубоким мыслителем и блестящим стилистом. Никто из последователей не заметил, что, составляя книгу комментариев к «Евгению Онегину», Лотман не упомянул вышедшую много раньше книгу Н. Л. Бродского, точно такую же, лучше составленную и лучше написанную. Многое из того, что тонко подметил и точно указал Юрий Михайлович, было уже известным и только переиначенным в пересказе на другом профессиональном жаргоне.

О Лотмане состоялся у меня разговор с И. Л. Фейнбергом, а говорили мы в биллиардной писательского Дома творчества «Переделкино». Играть в биллиард не играли, я и не умею, Илья Львович по-онегински «играл в два шара».

У Фейнберга я спросил, что думает он о Лотмане. Толкнув кием шар, Илья Львович сказал: «Какой был специалист по восемнадцатому веку!». «Был?» – ответ подразумевался сам собой: был специалистом, стал структуралистом. О структурализме как специальности не сужу, сужу о том, что структуралисты говорят о литературе, и что они говорят, мне литературы не объясняет. Традиционное литературоведение занималось и занимается всем, что составляет литературу как «вторую реальность», структурализм же пока ограничен словесной механикой, не имеющей отношения к сути выраженному литературно. По крайней мере, я такого не читал, поэтому лучше уж ещё раз прочитаю про «обломовщину», о «темном царстве» и загляну в «зеркало русской революции».

«Я говорю Юрию Михайловичу, – продолжал Илья Львович, примериваясь к шару, – пора ему бросать эту модную чепуху, и он мне обещал, как только доведет игру до конца, уж тогда и бросит». Едва ли оказался я единственным, кому то же самое мнение Илья Львович поверил, достоверность сообщаемого мной поддается проверке.

На вопрос, каков вклад Лотмана в разработку теории информации и семиотики (международно признаваемая за ним заслуга), американский славист Роберт Белкнап в 1979 году мне ответил: «Пропаганда этой теории там, где её не признают». Спросишь о Шкловском, скажут остранение (пусть им заимствованное), скажешь Якобсон, называемый коммивояжером в литературоведении, и определят его заслугу – внедрение Русского формализма, Лотман остался без научного ярлычка, кроме пропагандиста в стране, где запрещали структурализм.

В последний раз видел я и слышал Юрия Михайловича на Конгрессе советологии. Это было летом 1990 года. В глубине Англии, на переднем крае холодной войны, в местах, где бывала Агата Кристи и раскручивались её сюжеты, состоялся последний парад советологов. Слово, так называемое «ключевое», речь заглавную, задающую тон всему, предоставили произнести Юрию Михайловичу. Над нами взяли верх, цензура упразднена, советская власть дышит на ладан, долго в цепях нас держали, час искупления пробил. Тему Лотман избрал абстрактную, то ли молчание, то ли пауза. Говорил час. Вернее, приступал к тому, что вроде бы имел сказать. Слушала его, затаив дыхание, по меньшей мере тысяча человек. И не сказал ни-че-го – после лекции повисло в воздухе. «Что это?» – обратил я вопрос к соседу, который боготворил Юрия Михайловича. Ответом мне был полный ненависти взгляд, так смотрят, когда ответить нечего. Искал и не нашёл я печатных следов той речи, а уж распечатали бы, было бы что печатать. В памяти сами собой повторились слова Фейнберга: «Какой был специалист по восемнадцатому веку!».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации