Электронная библиотека » Дмитрий Верещагин » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Первая любовь"


  • Текст добавлен: 15 ноября 2015, 23:01


Автор книги: Дмитрий Верещагин


Жанр: Книги для детей: прочее, Детские книги


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Отец

Лясю вы, конечно, не знаете? Но я хорошо его знаю: мы с ним хотя и не ровесники, хотя и старше он меня года на четыре, но всё-таки играли мы вместе; хотя играть с ним было неинтересно: он что в клёк замучает, бывало, что в чижик. А как он катался на лыжах? Он с просеки даже скатывался, – он да Вета ещё Зотов, – пацан Ляся был отчаянный. Атаман, одним словом. У него, как у атамана, даже был свой бинокль. Вещь, согласитесь, шикарная. Я и сейчас всё ещё только мечтаю его купить. И куплю, если у меня будут деньги, куплю обязательно. А у него он тогда уже был! Но, правда, ему отец привёз после войны. Отличный бинокль. С ремнём, и настолько сильный, что, когда пацаны поплывут на ту сторону Суры за диким луком или ещё за чем, я останусь штаны с рубахами караулить и посмотрю на них в бинокль, вижу, представьте, всё, как будто они вот, рядом со мной, если даже они в это время около бора, то есть, не дам соврать, это километра три от меня, но я покручу колесики – и они рядом, около носа моего; мне даже кажется, что я их слышу там, – «там», я хочу сказать, не в пойме, а – в бинокле.

И однажды они приплыли с той стороны и как стали расплачиваться со мной за карауленье – набросали целую кучу: и дикого лука, и щавеля, и борщевника.

«За твою честную службу, – говорят они, – вот тебе, на, получай ещё! А если будешь и всегда так караулить, то мы тебя не дадим в обиду. Никто тебя пальцем не посмеет тронуть у нас в деревне». Но я тут брату говорю: «Воль, я пойду домой, а то мне мама велела огород караулить». А Лясе – этому я сказываю:

– Вась, ты не дашь мне бинокль?

– А зачем он тебе?

– А с ним знаешь как хорошо караулить!

– Да возьми, – говорит он. – Э, на уж, – вдруг говорит, – и пилотку поносить до вечера!

Надо ли говорить о том, как я обрадовался? И как я побежал домой, чтобы караулить огород с биноклем! Только в коноплях я остановился. Смотрю из них, из коноплей, в бинокль, а они, пацаны наши, опять близко! И я бегом. Бегу, бегу. И, сказать вам короче, только дома, когда закрыл я ворота, почувствовал себя поспокойнее.

В ворота – слушаю – никто не стучит и не торкается!

Мать была дома, в избе, когда вошёл я в пилотке и с биноклем. Письмо она сидела читала. Последнее письмо отцово. Которое он написал химическим карандашом, но таким неразборчивым почерком, что она его читала с сорок второго года! И всё его она разбирала!

«Это он, – говорила она про него, – торопился в атаку, когда его писал».

«Простите, – читала она его по слогам, – писать не могу» руки-ноги закоченели (оно, это письмо, было написано, между прочим, без знаков препинания), всё горит, где небо, где земля – ничего не различишь, ма…»

И всё, более ничего в нём не было. Видно, это подняли их в атаку. И он, отец, не успел дописать даже «ма…». И вышло поэтому не совсем понятно, – что он хотел сказать. Или – «мама», или «Мария»? И она, мама, его читала, разбирала снова – всё до буковки! Как, увидев меня, она удивилась:

– Батюшки! Это кто? Что за солдат к нам явился?

И тут же, взяв в руки бинокль, сказала:

– Зачем принёс, сынок? Вещь чужая, дорогая. Сломаешь, а потом отвечать ведь за неё придётся.

Мамишная! Всегда вот она у нас такая: сперва обрадуется, а потом скажет: «Отвечать ведь за неё придётся». И как она этим меня обидела, как омрачила мою радость!

Но, конечно, ненадолго: стоило встретить мне Витьку Блясова на огородах, как уже от моей обиды и следа не осталось.

– Здорово! – говорю я Витьке. – Видал вот такое?

– Нет! – отвечает он, поедая меня глазами. – Кто тебе дал?

– Кто! Никто, – говорю я ему. – Это моё! У нас папанька вернулся. И всё мне привёз!

Я ему так говорю, надо сказать, потому, что у них отец, дядя Митя, пришёл с войны, а наш – не пришёл ведь. Под Москвой он лежит… Кроме того, дядя Митя привёз ему, Витьке, губную гармошку. Да и вообще он, Витька, сразу, как пришёл отец, изменился. То, бывало, мы станем бороться, я его сваливал. А теперь он меня. Хотя он намного меня моложе. На целых шесть месяцев! А как он со мной стал разговаривать? Чуть что, говорит: «Больно ты грозен, как я погляжу. Я папаньке скажу – он тебе даст».

Но теперь вот я ему нос-то и утёр! У нас тоже отец, говорю, вернулся!

– Ты не знаешь, – говорю ему, – чего он мне, папанька, ещё привёз! На, если хочешь, погляди в бинокль.

И он, конечно, взял бинокль с радостью. А я, понятно, взял его гармошку и стал играть.

Вот тоже вещица хороша! Играет она что надо!

Но так как, я чувствую, мой бинокль понравился ему больше, я говорю:

– На, забери свою гармошку. Мой бинокль лучше!

Постой, – говорит он, – я погляжу ещё на небо. В бинокль его видно?

– Конечно, видно. В этот бинокль всё видно!

А сам про себя думаю: «Вот какой! Небо он хочет видеть! А я не догадался, не подумал даже ведь про это!»

И у него беру. Но он мне его не отдаёт.

– Постой! Дай же посмотреть! – говорит так, как будто его…

– Дай сюда! А то обрадовался он!

– Я тебе не за так! Ты играл уже сколько!

– А ты глядел уже сколько?!

И мы с ним немного бы ещё и поругались. Но я остановился вовремя, потому что… бинокль-то не мой, а гармошка его – его надолго!

И тут я, пожалуй, почувствовал снова, что ему с отцом жить лучше. И бинокль из-за этого даже стал плохо показывать! И я отдал его Витьке. За хлеб. Его позвали обедать, и он мне сказал:

– Если ты мне дашь бинокль, то я тебе принесу хлеба.

– За хлеб на, бери! Но, – говорю, – только и ты мне гармошку, Витя, оставь! А то ведь бинокль мой намного лучше!

И он домой убежал – обедать с биноклем. А далее уже получилось всё так.

Я гляжу в сторону клуба, а там народ. Как точно кино привезли! Я побежал туда, и верно, кино привезли.

– Чарли Чаплина привезли! – бегали уже по всей деревне объявляльщики, которых за это пропускали тогда бесплатно.

Но мне в тот раз не повезло. Я попросился в объявляльщики, а киномеханик меня не взял. Он выбрал себе другого.

– Ну-ка пробеги, я посмотрю, как ты бегаешь! – сказал он, чтобы меня испытать.

Я побежал прытко, но вдруг споткнулся и упал.

– Э, – сказал он, – ты на ровном месте падаешь! – и выбрал себе другого в объявляльщики.

Но я крутился до начала сеанса в зале. Рядом с ним, с киномехаником. А то ведь, знаете, даст какое-нибудь задание. И за это пропустит бесплатно!

Но заданий у него больше не было. Я попросил у него хотя бы какую-нибудь работу, но он мне сказал: «Ну нету же у меня больше ничего! Где я тебе, дорогой мой человек, возьму её, работу?»

И попросил всех из зала в фойе.

Но, друзья, как хочется попасть в кино! Кажется, всё бы отдал на свете, лишь бы попасть. Впору иди, подходи к контролёру и говори: «На, возьми гармошку, только пропусти меня!»

Но как я могу распоряжаться чужими вещами? Он, Витька, обидится на меня на всю жизнь за это. Да и отец, дядя Митя, не погладит меня по головке.

Смотрю, пройти уже можно. Вон пацаны один за одним ныряют в зал.

Гляжу везде – и сзади, и спереди – нету контролёра в фойе. И я – эх, была не была! – решился, пошёл тоже. И мне бы надо бегом. Как все делают. Нет! Я иду, знаете, как с билетом. Я, когда дверь открыл в зал, даже остановился и повременил немножко.

Как вдруг окрик:

– Стой!

И тут уж, согласитесь, зачем бы идти, кажется! Когда всё, можно сказать, провалилось? Нет, я пошёл! И он догнал меня, конечно. И хотел из зала вывести. Но на него зашикали, заругались со всех сторон: «Да когда же это кончится? Не мешайте людям смотреть!» И он из рук меня выпустил. Ещё и потому, быть может, что в это время повалили в дверь. Те, кто находился в фойе.

И я подумал: «Повезло мне как!» И уже я смотрел кино, хохотал над маленьким человеком. Так я здорово смеялся, так я раскалывался, что даже за голову брался.

Невозможно прямо как смешно!

Вдруг щупаю – у меня нет пилотки. Её, я сразу вам скажу, снял он, контролёр, когда хотел меня вывести. Но я подумал, что, возможно, я потерял её под лавками. Когда он меня выпустил и я сразу нырнул под лавки. И вот я ищу её теперь под лавками.

Да кто тут под ногами елозит?

– Пи… пи-илотки нету, – пищу я там, в ногах у кого-то.

Но так и не нашёл! И вышел из зала, чтобы поискать её ещё в фойе. Выхожу я из зала, а он, контролёр, на меня и не смотрит. Когда туда идёшь, между прочим, он сразу заметит. Тут точно не человек вышел, а муха какая, знаете.

И я подошёл к нему, – после того уже, когда обыскал всё фойе, но так и не нашёл её, – и говорю, спрашиваю у контролёра:

– Дядь, у тебя нет моей пилотки?

– Твоя? – спрашивает он, вынув её из кармана. – Нет, постой! – говорит. – Ты сейчас за неё мне ответишь!

И только он это сказал, как вдруг, смотрю, из кармана губная гармошка у меня выпала. Он за ней нагнулся.

– Ой, дядь, отдай! – говорю я. – Это не моя…

– Придёшь, – говорит он, – с матерью. Вот тогда и узнаем мы, чья она!

Ой, ну надо же такому получиться! Вышел, называется! Нашёл пилотку!

Я прошу его отдать, но он мне отвечает… ещё сердитее. Так, что уже и просить его бесполезно. Хоть на колени перед ним вставай, хоть что делай – это всё уже не поможет.

Ой, что мне делать?!

Ведь Ляся за пилотку меня изобьёт. Не говоря уже про губную гармошку!

И я пошёл домой скорее, за матерью. Уже бежал я домой. Как гляжу, выглядываю я из-за Слепковой избы, – он!

Ляся!

– Стой! – кричит он. Потому что я побежал вдруг обратно. – Бинокль и пилотка где мои! – спрашивает он, догнав меня.

– Дома…

– Врёшь. Я был у вас. Тётя Маша сказала, что они у тебя.

– Больно она много, Вась, знает. Вот идём, и ты увидишь всё сам дома…

– Ну идём, – говорит он.

И мы идём с ним к нам. Но тут вдруг с ногами у меня что-то случилось. Ноги, чувствую я, у меня не идут. И я сел.

– Ты чего сел?

– Да ногу, – говорю, – вот подвернул я. Через тебя, Вася…

– Хорошо, – говорит он, – давай я тебя понесу. Садись на меня горшком.

И я, чего же мне делать, сел. Сел я на него, на Лясю. И вот он меня, чувствую, несёт. Бегом, вприпрыжку со мной бежит!

– Ну теперь я сам, – говорю я ему уже на нашем проулке, – пойду. Может, дойду как-нибудь…

Пробую идти: действительно, иду. Шагаю. Немножко хромаю, но всё-таки иду. Вот уже крыльцо. И, опираясь о стенку, поднимаюсь в избу. А там, слышно, Блясовы. А может, это мы к ним, к Блясовым идём? Да нет, вроде наша изба. И мама, слышно, говорит: «Да не было у него никакой гармошки…»

Вот, гляжу, уже в избе. Ляся у дяди Мити Блясова хочет взять бинокль. Но дядя Митя отстраняет его от себя и говорит:

– Нет, постой! Отдайте сперва губную гармошку. Где наша гармошка?

Я молчу. Только моргаю глазами.

– Сынок, ты её брал? У тебя ведь не было её, да?

Я молчу. Уже и глазами не моргаю я.

– Ну и долго ты будешь молчать? – кто-то спрашивает.

Но я всё равно молчу. Разве можно им что-нибудь объяснить. Я гляжу на отца. На фотографию. И… почему-то я его плохо вижу. Совсем уже я его не вижу. Ой, что это у меня с глазами? И кто это так говорит? Громко. Слова, как в бочке, раздаются. Это я заговорил голосом Матьки, нашей плакольщицы. Я наслушался ее и ей подражаю.

Вот такие, товарищи, слова произношу я слезно:

– Тятенька ты мой миленький…

Да на кого же ты меня, бедного сиротку, оставил…

Да как же ты, тятенька, миленький мой, папанюшка ты мой ненаглядный, не идёшь, не едешь к нам…

И не видишь ты своими глазками, как тяжело мне…

Все меня, тятенька, обижают, не дают мне, папанюшка, жити.

Приди, папанюшка, приди.

Колодец

– Ой, вкусна! Ой, вкусна! Ой, вкусна!

Так поёт колодец, когда крутишь барабан за ручку. Когда же ладони держишь на самом барабане, на зеркально-гладком месте, он поёт немножко по-другому, уже веселее. Так что если в первом случае это была песня неторопливая, по-русски протяжная, то во втором случае почти что, можно сказать, плясовая:

– Попей! Попей! Попей!

И когда так поёт, ты заглядываешь туда, в колодец, и – во-он улыбается – видишь себя на дне, далеко-далеко, точно бы это длинная просека. Если, принимая ведро, из рук прольёшь, брызги, блеснув на лету, летят бесшумно и так долго, что можно успеть подморгнуть самому себе. И – глядишь – там подмаргивает в ответ. Как вдруг: плюх! Никогда не знаешь, когда там – на дне – плюхнется. И лицо разбивается. Вот принимаешь ведро. Даёшь задний ход цепи и, поставив его на планку, сдунув самые крупные соринки, начинаешь пить. Пьёшь, пьёшь – до тех пор, пока ноги босые терпят. Какая студёная! Вот напился: уже чувствуешь, и у ног, и в ногах вода. И, однако же, ещё охота! Но уже ломит зубы. Но ты их зажимаешь губами и снова прикладываешься.

Сейчас мне хочется рассказать о том, как я лазил в колодец. Получилось, помню, так: собрались чистить колодец, – а чистят его, надо сказать, всегда летом, в воскресенье, когда Большая улица свободна, дома. Собрались чистить, а денег бабам, как всегда жалко. «По пятаку яиц соберём со двора, – говорят, – и хватит с тебя!» Петюне они так говорят, который всегда лазил у нас чистить. Но он, Пётр Петрович Кузнецов, сказал им:

– Да вы что! Я так не полезу. Там же холодина – хуже, чем в погребе.

И на меня показывает:

– Вот он и то не полезет! Ты полезешь за так в колодец?

– Полезу, – сказал я. – Давай сапоги мне.

– Да идём…

И он повёл меня к себе. Думая, вероятно, дорогой: «Сейчас я дам тебе сапоги! Такие найду сапоги, что ты у меня узнаешь!»

Но сапоги он мне всё же дал. Вынул их из-под кровати и бросил среди избы:

– На, иди, чисти…

И вот – теперь уже обутый – я выхожу нашим проулком на колодец.

Волька с Витькой находились в кругу людей. И просились тоже чистить.

Увидев меня, они ко мне подскочили:

– Разувайся!

Но так как я и не подумал этого сделать, они меня вдвоём свалили. И стали снимать с меня сапоги насильно. И один сапог им удалось все же снять. Как сейчас помню, левый. Да они, вдвоём-то, могли бы и оба, конечно, снять. Но спасибо маме: она подскочила и, как петухов, нас разняла.

– Что вы, – говорит, – делаете, жеребцы? Двое на одного!

И я, воспользовавшись такой минутой, без сапога побежал домой. И там успел снять с печи фуфайку и, как была она горячая, надел её на себя. И носки успел я достать из печурки. Тёплые, шерстяные.

Как, слышу, бегут они проулком.

– Открывай, – кричат.

А и дверь-то была не заперта в сенях. Хотя, может, вертушок сам крутанулся, когда я пробегал…

Я выбежал к колодцу двором. И, гляжу, на лужайке валяется сапог. И только я поднял его с земли, чтобы обуваться, как, гляжу, уже вырывают. Сапог вырывают из рук. Но в это время шёл уже Петюня. Как всегда, вразвалочку. И с каждым его шагом мне становилось тоскливо! Я, когда он подошёл, и глядеть на него не могу. «Да что уж, думаю, говорил, иди чисти, а сам… Петюня, ты и есть Петюня!»

А Додон:

– Тёть Маш, он плачет…

Я повернулся к народу спиной. И стал снимать сапоги. И уже я снял их. Как слышу:

– Ищи, знаешь как, жилу… Мить, я тебе это говорю. Ты её ищи…

Гляжу: батюшки, на меня надевают, напяливают шапку. И велят мне уже садиться верхом на полено. И вот уже я кричу:

– Н-но! Поехали-и!

И стали меня опускать. Мать, говорят, отвернулась, закрыв лицо руками. А я поехал, поехал. Вниз, в глубь колодца!

Вот слышу, как мне кричат:

– Митя, глянь на сруб! Можа, где заменять пора?

– Не. Пока нормально! – кричу на весу, а стоит мне качнуться, я начинаю крутиться. – Пока нормально всё, нормально!

– Митя-а? Это я, Витька.

– Какой?

– Витька Додонов.

– А-а! – Он, гляжу, маленький. Маленький-маленький! Как в перевёрнутый бинокль. – Привет нашим! – кричу ему. – Э-э! Т-там… потише! – Потому что я поехал с такой скоростью, что у меня аж сердце защемило. – К-кому говорю!.. – Но вот нормально поехал. – Стоп! Здесь венец гнилой! – кричу. Венец, действительно, гляжу, гнилой. Рукой попробовал – он крошится. И грибы на нём растут.

А вверху галдят:

– Можа, пусть заменит? Нет, нет, спускам, спускам. Это следующий сделает.

И я снова, чувствую, поехал. И чем дальше еду, тем страннее. И всё меньше делаются люди. Но слышно мне их хорошо. И вот что ещё интересно. Я, когда доехал, то не мог сразу ступить, встать на дно. Мне казалось, его нет.

Я стал опускать ногу. Как в пропасть. Когда встал, мне казалось, что сейчас, сейчас провалюсь. Наконец понял: это дно. Земля. А когда верёвку с поленом поднимали наверх, стало опять мне тоскливо. И страшновато даже, я скажу. Потом спустили верёвку уже с лопатой. И стало мне снова лучше. Я её дёрнул с радости. А там – наверху:

– Чего?

– Ничего! Так я просто. Развязал лопату.

И снова дёрнул: тащите! Верёвка поехала, а я стал дожидаться теперь с лопатой. А потом ведро приехало. Ведро такое, как называет его Петюня, «земляк». Это земляк приехал сверху! И вот уже началась работа.

Когда освоился в колодце, первое, что я увидел, было ведро. Гляжу: ведро. Чьё-то упущенное. И я его, вытащив из грязи, послал наверх. А там:

– Спасибо, Мить! – кричат.

– Пожалуйста!

Потом ещё одно ведро нашёл. И ещё раз заслужил спасибо. Кроме вёдер в колодце – чего только не попадалось. И варежки. И галоши. И детали разные от трактора. И даже, представьте, ствол от ружья. А наверху уже знают, чья галоша или, скажем, варежка. «Это знаешь, – кричат, – чья? Это я уронила. Спасибо, Мить!» Но чей ствол, не признались.

И ещё они не признались, когда ведро сорвалось. Только потом, лет десять спустя, мать сказала:

«А ведь это знаешь кто! Это, – говорит, – я. И – ой, сынок! – пока оно летело, я раз сто в обморок падала». А оно, ведро, правда, раз сто ударилось о сруб, пока летело. Когда оно летело, я врос в стенку, а зря. Тут, как правильно говорил дядя Петя, стой посередине и жди. Ведро, если оно летит прямо, наверняка промахнётся. А тут, когда у матери оно вырвалось из рук, не так было. Оно – бах! бах! бах! – считало, и я его руками взял, как скажем, птицу.

И ещё я очень серьёзную ошибку допустил. Варежки сбросил раньше времени. А их надо снимать с рук только тогда, когда уже поднимать станут. Иначе же – я потом и сам в этом не раз убеждался – руки не чувствуют, не испытывают радости, когда поднимают. Впрочем, тогда руки у меня не испытали радости ещё и потому, что, когда меня поднимали, вожжи были мокрые. Аж склизкие. Когда я садился на полено, то намочил их в воде. А надо было их остановить, когда они были над головой, а я этот момент проворонил…

Ну, вот. «Спасибо, Мить», – кричат мне. Да кричат так весело, словно я не в колодце нахожусь, а на печи греюсь. «Поищи, – говорят, – ещё – ещё найдёшь. Вторую варежку». И они – вот народ! – тащат ведро так, что оно возносится, как птица ввысь. А ты при этом прижимаешься к стене от мысли, что если ведро сорвётся, то… Ведь в лепёшку расшибёт. Мокрое место от меня останется. А то баба какая-нибудь достаёт ведро рукой и так нагибается, что свет загородит наглухо. Э! Кто там опять, такая-сякая! Потому что мало того, что свет она загораживает, так она ещё и прольёт к тому же тебе на голову.

– Ой, прости! Маленько пролила…

Вот народ какой! Ведь даже капля на голову камнем летит сверху, и, как гиря, она тяжёлая. Вот народ! И я замучался с нашим народом до того, что просто слов нет, как вдруг слышу:

– Сынок! Сыночек!..

– Что?

– Ты… живой ли?

– Если ругаюсь, мам, значит, живой.

– А то вылезай уже, а?

– Не, мам. Я до жилы ещё не дошёл.

Но до неё я так и не дошёл. Замерзать начал сильно. А фуфайка, чую, вся мокрая насквозь, без неё бы лучше даже. А про шапку и говорить нечего. Я её давно послал уже наверх. И ноги горят в воде: как холодно! «Это, – кричат, – значит, жила рядом, Мить!» Но не смог я до неё дойти. Скомандовал подъём.

– Подни…

– Чего?

– Поднимайте!

– Почему?

А у меня язык не поворачивается объяснять. Там посовещались, поговорили и:

– Сейчас, Димитрий Иванович…

Но как долго они собирались! Слов нет. А руки до того закоченели, что, когда стали вытаскивать, только бы, думаю, выдержать. А пальцы – вот так сделал. На замок. И – ходуном хожу, как дрожь бьёт! Еду. Вожжи мокрые, склизкие. И тут я забыл сказать, что, когда вытаскивают наверх, это, братцы, самое трудное. «Брр… братцы!» – вот как дрожь бьёт. Но дрожать нельзя, зубы надо твёрдо-твёрдо делать. И молчать. Даже если оса на нос сядет – молчите. Не обращайте на неё внимания. Но главное, как я сказал, зубы… И едешь, едешь. И уж, кажется, всё. Открываешь глаза, и… ых! Только ещё сруб гнилой. Половина только пути…

Когда меня вытащили, то прежде всего я глянул – солнце. Яркое-яркое. А трава зелёная-зелёная. Я хотел шагнуть и… упал. Как косой подкошенный упал. На траву. А она, трава, тёплая, пахучая-пахучая. И голоса людей, ласковые и родные.

До жилы дошёл Витька Додонов. Он, представьте, два раза копнул всего, и вода пошла. Забила.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации