Текст книги "Кролик, беги"
Автор книги: Джон Апдайк
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)
Когда цветение сада ее покойного супруга достигает апогея, миссис Смит выходит из дому и, опираясь о руку Кролика, отправляется в самую гущу плантации рододендронов. Некогда рослая, она теперь сгорбилась и сморщилась; замешкавшиеся в седых волосах черные пряди кажутся грязными. Она обычно ходит с тростью, но, видимо, в рассеянности вешает ее на руку и ковыляет дальше, а трость болтается на руке, словно диковинный браслет. За своего садовника она держится так: он сгибает правую руку, направляя локоть к ее плечу, она поднимает свою трясущуюся левую руку и распухшими веснушчатыми пальцами крепко охватывает его запястье. Она как лоза на стене: если ее покрепче дернуть, она оторвется, а если не трогать – выдержит любую непогоду. Он чувствует, как на каждом шагу все ее тело вздрагивает, а голова при каждом слове дергается. Не то чтобы ей было трудно говорить, просто ее охватывает радость общения, от которой нос отчаянно морщится, а губы над выступающими вперед зубами комически и в то же время застенчиво растягиваются в гримасе тринадцатилетней девчонки, которая беспрерывно подчеркивает, что она некрасива. Она рывком поднимает голову, чтобы взглянуть на Гарри, и ее потрескавшиеся голубые глаза под напором скрытой в их глубине жизни вылезают из маленьких коричневых орбит, собранных складочками, как будто сквозь них продернули множество тесемок.
– О, я терпеть не могу «Миссис P.-С. Холкрофт»[2]2
Название одного из сортов рододендрона.
[Закрыть], она вся такая пошлая и линялая. Гарри очень любил эти оранжево-розовые тона. Я, бывало, говорю ему: «Если я хочу красный цвет, дай мне красный – сочную красную розу. А если я хочу белый, дай мне белый – высокую белую лилию, и не морочь мне голову всеми этими межеумками – чуть-чуть розоватыми или лиловато-синеватыми, которые сами не знают, чего им надо. Рододендрон – сладкоречивое растение, – говорила я, бывало, Гарри, – у него есть мозги, и потому он дает тебе всего понемножку». Конечно, я это говорила, просто чтобы его подразнить. Но я и вправду так думала.
Эта мысль как будто ее поразила. Как вкопанная она останавливается на травянистой тропинке, и глаза ее с радужками, белесыми, как битое стекло внутри устойчиво голубых колец, нервно перекатываются, оглядывая его то с одной, то с другой стороны.
– Да, я и вправду так думала. Я – дочь фермера, мистер Энгстром, и я бы, скорее, хотела, чтобы эту землю засеяли люцерной. Я ему, бывало, говорю: «Если тебе так уж приспичило копаться в земле, почему бы не посеять пшеницу? Вот это будет настоящее дело. Вырасти пшеницу, а я буду печь хлеб». И пекла бы, уж будьте уверены. «На что нам все эти букетики – они отцветают, а потом круглый год гляди на их уродливые листья, – говорю я ему. – Может, ты их для какой-нибудь красотки выращиваешь?» Он был моложе меня, вот я его и дразнила. Не скажу вам, насколько моложе. Чего мы тут стоим? Такое старое туловище где-нибудь подольше постоит, глядишь, уже и в землю вросло. – Она тычет палкой в траву – знак, чтобы он протянул ей руку. Они идут дальше по цветущей аллее. – Никогда не думала, что я его переживу. Но уж очень он был слаб. Придет домой из сада, сядет и сидит. Дочь фермера, ей никогда не понять, что это значит – сидеть.
Ее слабые пальцы трепещут на его запястье, как верхушки гигантских елей. Эти деревья всегда ассоциируются в его сознании с запретными зонами, и ему приятно находиться под их защитой.
– Ага. Вот наконец настоящее растение. – Они останавливаются на повороте дорожки, и миссис Смит показывает своей болтающейся палкой на маленький рододендрон, весь усыпанный соцветиями чистейшего розового цвета. – Это любимый цветок моего Гарри – «Бианки». Единственный рододендрон, кроме некоторых белых – я забыла их имена, они все какие-то дурацкие, – который говорит то, что он думает. Единственный по-настоящему розовый из всех, какие тут есть. Когда Гарри его получил, он сперва посадил его среди остальных розовых, и рядом с ним они сразу стали казаться такими грязными, что он их все повыдирал и окружил этого «Бианки» малиновыми. Малиновые уже отцвели, да? Ведь уже июнь?
Ее безумные глаза окидывают Гарри диким взглядом, а пальцы еще крепче впиваются в руку.
– Не знаю. Впрочем, нет. День поминовения павших в войнах[3]3
30 мая.
[Закрыть] будет еще только в следующую субботу.
– О, я так хорошо помню тот день, когда мы получили это дурацкое растение. Жарища! Мы поехали в Нью-Йорк, взяли его с парохода и водрузили на заднее сиденье «паккарда», словно любимую тетушку или еще что-нибудь в этом же роде. Оно приехало в большой деревянной синей бочке с землей. В Англии всего один питомник выращивал этот сорт, и одна только перевозка обошлась в двести долларов. Каждый день специально нанятый человек спускался в трюм его поливать. Жарища, кошмарные заторы в Джерси-Сити и Трентоне, а этот чахлый кустик сидит себе в своей синей бочке на заднем сиденье, словно принц крови! Тогда еще не было всех этих автострад, и потому в Нью-Йорк мы добирались добрых шесть часов. Самый разгар кризиса, а впечатление такое, словно все на свете купили себе автомобили. Через Делавар тогда переезжали возле Берлингтона. Это было до войны. Вы, наверно, не знаете, о какой войне я говорю. Вы, наверно, думаете, что война – это та корейская история.
– Нет, под войной я всегда подразумеваю Вторую мировую войну.
– Я тоже! Я тоже! Вы в самом деле ее помните?
– Еще бы. Я был уже большой. Я выпрямлял банки от консервов, покупал военные марки, и за это мы в начальной школе получали награды.
– Нашего сына убили.
– О, мне очень жаль.
– Он был уже старый, он был старый. Ему было почти сорок. Его сразу же произвели в офицеры.
– Но…
– Знаю. Вы думаете, что убивают только молодых.
– Да, все так думают.
– Это была хорошая война. Не то что первая. Мы должны были победить, и мы победили. Все войны отвратительны, но в этой войне мы победили, и это прекрасно. – Она снова показывает палкой на розовое растение. – В тот день, когда мы приехали из порта, оно, конечно, не цвело, потому что лето уже кончилось, и я считала, что просто глупо везти его на заднем сиденье, как… как… – она понимает, что повторяется, запинается, но продолжает: – Как принца крови. – Почти совсем прозрачные голубые глаза зорко следят, не смеется ли он над ее старческим многословием. Не усмотрев ничего подобного, она выпаливает: – Он – единственный!
– Единственный «Бианки»?
– Да! Вот именно! Во всех Соединенных Штатах такого больше нет. Другого настоящего розового нет от Золотых Ворот до… докуда угодно. До Бруклинского моста, так, кажется, принято говорить. Все, что есть настоящего розового во всей стране, находится здесь, у нас перед глазами. Один цветовод из Ланкастера взял у нас несколько черенков, но они все погибли. Наверно, задушил известью. Глупец. Грек.
Она вцепляется в его руку и движется вперед еще тяжелее и быстрее. Солнце уже высоко, и ей, наверно, пора домой. В листве плавают пчелы, бранятся невидимые птицы. Волна листьев догнала волну цветов, и от свежей зелени веет еле заметным горьковатым запахом. Клены, березы, дубы, вязы и конские каштаны образуют редкий лесок, который то более широкой, то более узкой полосой окаймляет дальнюю границу усадьбы. В прохладной сыроватой тени между лужайкой и этой рощей все еще цветут рододендроны, но на солнце в центре лужайки они уже осыпались, и лепестки аккуратными рядами лежат по краям травяных дорожек.
– Мне это не нравится, мне это не нравится, – произносит миссис Смит, ковыляя об руку с Кроликом вдоль этих остатков былого великолепия. – Я ценю красоту, но предпочла бы люцерну. Одна женщина – не знаю, почему меня это так раздражало, – Хорейс вечно зазывал соседей любоваться цветами, он во многом был как ребенок. Так вот, эта женщина, миссис Фостер, она жила у подножия холма в маленькой оранжевой хижине, где по ставням лазила серая кошка, она вечно твердила – повернется ко мне, помада у нее чуть не до самого носа, и говорит, – приторно-сладким голосом щебечет старуха, вся дрожа от злорадства, – ах, говорит, миссис Смит, наверное, только на небесах бывает такая красота! Однажды я ей сказала, я уже больше не могла сдерживать свой язык, и я взяла да и сказала: «Если я каждое воскресенье езжу шесть миль туда и обратно в епископальную церковь Святого Иоанна, только чтоб полюбоваться еще одной кучкой рододендронов, то я с таким же успехом могла бы сэкономить эти мили, потому что я вовсе не желаю туда ездить». Разве не ужасно, когда старая грешница такое говорит?
– Да нет, что вы.
– И к тому же несчастной женщине, которая всего лишь хотела быть вежливой. Ни капли мозга в голове, красилась как молодая идиотка. Теперь она уже скончалась, бедняжка, Альма Фостер скончалась две или три зимы назад. Теперь она познала истину, а я еще нет.
– Но может быть, то, что она приняла за рододендроны, на самом деле люцерна.
– Ха-ха-ха! Точно! Точно! Вот именно! Именно! Знаете, мистер Энгстром, это такое удовольствие… – Она останавливается и неловко гладит ему руку; освещенный солнцем крохотный желтовато-коричневый ландшафт ее лица поднимается к нему, и в ее взгляде, под суетливым девичьим кокетством и беспокойной неуверенностью, поблескивает прежняя острота, так что стоящий рядом Кролик отчетливо ощущает ту недобрую силу, которая выгоняла мистера Смита к безгласным цветам. – Вы и я, мы с вами думаем одинаково. Правда? Ведь правда же?
– Здурово тебе повезло, а? – говорит ему Рут.
В День поминовения павших в войнах они пошли в общественный бассейн в Уэст-Бруэр. Она сначала стеснялась надевать купальник, но, когда вышла из кабинки, вид у нее был отличный – маленькая голова в купальной шапочке, величественные плечи. Стоя по пояс в воде, она казалась большой статуей. Плавала она легко, размеренно перебирая большими ногами и поднимая гладкие руки, а спина и зад черными пятнами переливались под зеленой рябью. Когда она, погрузив лицо в воду, медленно проплыла мимо, сердце Кролика тревожно замерло. Потом зад, словно поблескивающий круглый черный островок, сам по себе поднялся на поверхность, четкое изображение в воде вдруг начало рябиться, как на экране испорченного телевизора, и это зрелище переполнило его холодной гордостью обладания. Она принадлежит ему, только ему, он знает ее не хуже, чем вода, и, как воде, ему доступно все ее тело. Когда она плыла на спине, струи разбивались, стекали в чашки бюстгальтера, нежно касались грудей, погруженное в воду тело изогнулось, она закрыла глаза и слепо двинулась вперед. Двое тощих мальчишек, которые барахтались в мелком конце бассейна, брызгаясь, помчались прочь. Отбрасывая руки назад, она задела одного, очнулась и с улыбкой села на корточки в воде, размахивая бескостными руками, чтобы сохранить равновесие во взбудораженных волнах переполненного людьми бассейна. Воздух был пронизан запахом хлора. Все такое чистое-чистое. Его вдруг осенило, что` значит чистота. Это когда все, что не относится к тебе, никак тебя не затрагивает; ее суть – в воде, его – в воздухе и на траве. Ее голова, подскакивая, словно пустой мяч, строит ему рожи. Сам он не водяное животное. В воде ему зябко. Окунувшись, он предпочел усесться на облицованный плитками парапет и, болтая ногами, воображать, будто девочки-школьницы, сидящие сзади, восхищаются игрой мускулов на его широкой спине; потом расправил плечи, чувствуя, как лопатки растягивают согретую солнцем кожу. Рут прошлепала по воде до края бассейна, где так мелко, что шахматный узор дна отражается на поверхности воды. Она поднялась по лесенке, стряхивая воду. Он улегся на одеяло. Рут подошла, остановилась над ним, широко расставив ноги на фоне неба, сняла шапочку и наклонилась за полотенцем. Вода, стекая у нее со спины, закапала с плеч. Глядя, как она вытирает руки, он ощутил сквозь одеяло запах травы и услышал, как трепещет от криков прозрачный воздух. Она легла рядом, закрыла глаза и отдалась солнцу. Лицо ее с такого близкого расстояния казалось составленным из больших кусков кожи; солнце стерло с них все краски, кроме желтоватого отблеска чистого неотесанного камня, что привозят прямо с каменоломен к храмам. Слова, произносимые этой монументальной Рут, движутся тем же темпом, что и массивные колеса, которые катятся к портикам его ушей, что и немые монеты, вращающиеся на свету.
– Здурово тебе повезло?
– В каком смысле?
– О… – Слова ее слетают с губ не сразу – сперва он видит, как губы шевелятся, а уж потом слышит: – Посмотри, чего у тебя только нет. У тебя есть Экклз, который каждую неделю играет с тобой в гольф и не дает твоей жене тебе вредить. У тебя есть цветы и влюбленная в тебя миссис Смит. У тебя есть я.
– Ты думаешь, она и вправду в меня влюблена? Миссис Смит.
– Я знаю только то, что ты мне рассказываешь. Ты же сам сказал, что влюблена.
– Нет, я так прямо никогда этого не говорил. А может, говорил?
Она не удостаивает его ответом; расплывшееся от сонного довольства большое лицо кажется еще крупнее. Меловые блики пробегают по загорелой коже.
– А может, говорил? – повторяет он, больно ущипнув ее за руку. Он не хотел сделать ей больно, но что-то в прикосновении ее кожи его разозлило. Ее неподатливость.
– У-у! Скотина ты этакая, – говорит она.
Однако продолжает лежать, обращая больше внимания на солнце, чем на него. Он поднимается на локте и за ее тяжелым телом видит легкие фигурки двух шестнадцатилетних девчонок, которые стоят, потягивая апельсиновый сок из картонных пакетиков. Одна из них, в белом купальнике без лямок, карими глазами поглядывает на него, не выпуская изо рта соломинки. Ее тощие ноги черны, как у негритянки. По обе стороны плоского живота торчат под косым углом тазовые кости.
– Да, все на свете тебя любят, – внезапно заявляет Рут. – Хотела бы я знать за что.
– Я создан для любви.
– Какого дьявола именно ты? Что в тебе такого особенного?
– Я мистик, я дарю людям веру.
Это сказал ему Экклз. Как-то раз, со смехом, наверняка в шутку. Никогда не поймешь, что` Экклз думает на самом деле, понимай как знаешь. Данное высказывание Кролик принял всерьез. Сам он никогда бы до этого не додумался. Он не особенно задумывается о том, что дает другим.
– Мне ты причиняешь только неприятности.
– Какого черта! – Несправедливо. Он так гордился ею, когда она плавала в бассейне, так ее любил.
– Почему ты воображаешь, что кто-то должен за тебя все делать?
– Что именно? Я тебя кормлю.
– Черта с два ты меня кормишь. Я работаю.
Что верно, то верно. Вскоре после того, как он поступил к миссис Смит, Рут нашла место стенографистки в страховой компании с филиалом в Бруэре. Он хотел, чтоб она работала, он беспокоился, что она будет делать по целым дням одна. Она говорила, что ей никогда не нравилось то, чем она прежде занималась, но никакой уверенности в этом у него не было. Когда они познакомились, по ней вовсе не было видно, будто она очень уж страдает.
– Брось службу. Мне наплевать. Сиди целый день дома и читай свои детективы. Я тебя прокормлю.
– Ты меня прокормишь. Если ты такой богатый, почему ты не помогаешь своей жене?
– Зачем? У ее папаши куча денег.
– Что меня бесит, так это твоя самоуверенность. Тебе никогда не приходит в голову, что в один прекрасный день придется за все расплачиваться?
Она смотрит ему прямо в лицо, глаза от воды налились кровью. Она прикрывает их рукой. Это не те глаза, которые он увидел вечером у счетчиков на автостоянке, не те плоские бледные диски, словно у куклы. Голубые радужки потемнели, и их густая глубина нашептывает его инстинктам правду, которая его тревожит.
Эти глаза горят, она отворачивается, чтобы спрятать слезы, и размышляет. Легкие слезы – один из признаков. О господи, на службе ей приходится вскакивать от машинки и мчаться в уборную, словно у нее понос, и плакать, плакать. Стоять в кабинке, смотреть в унитаз, смеяться над собой и плакать до тех пор, пока не заболит грудь. И все время клонит ко сну. О господи, после обеда ей стоит огромных усилий не растянуться в проходе прямо на грязном полу, между Лили Орф и Ритой Фиорванте – этому лупоглазому Хонигу пришлось бы через нее переступать. И еще голод. На обед мороженое с содовой, бутерброд, пирожок, кофе, и все равно приходится подкупать шоколадку в кассе. А ведь она так старалась ради него похудеть и действительно потеряла шесть фунтов – если, конечно, верить весам. Ради него, вот в чем вся загвоздка, ради него она старалась измениться в одну сторону, а он по глупости старался изменить ее совсем в другую. Он – страшный человек, несмотря на всю свою мягкость. Да, есть в нем эта мягкость, он – первый мужчина, в котором она есть. По крайней мере, чувствуешь, что для него существуешь ты, а не просто что-то, что приклеено изнутри к их грязным мозгам. Господи, как она ненавидела их, с их мокрыми губами и дурацким хохотком, но, когда она была с Гарри, она как бы простила их всех, они ведь только наполовину виноваты, они что-то вроде стены, о которую она билась, потому что знала – за ней что-то есть, а с Гарри она вдруг нашла это что-то, и все прежнее стало совсем нереальным. В сущности, никто никогда ее не обидел, не оставил неизгладимых следов в душе, и, когда она пытается все это вспомнить, порою кажется, что это было с кем-то другим. Они виделись ей словно в тумане, жалкими, нетерпеливыми, вечно добивались чего-то такого, чего не давали им жены. Да, вот именно. И что они во всем этом находят? Ее еще в школе удивило, как быстро все узнаю`т, что ты на все согласна. И если ты не против, то все получается хорошо или не очень хорошо, но, во всяком случае, ты тогда заодно с ними против других, против всех этих маленьких козявок, которые толклись вокруг нее в спортзале во время хоккея, а она была самая настоящая корова в этой дурацкой синей форме вроде детской матроски, она в двенадцатом классе наотрез отказалась в ней ходить и заработала выговор. О господи, как она ненавидела этих девчонок вместе с их папашами – подрядчиками и фармацевтами. Зато она брала свое по ночам, как королева принимая то, о чем они и понятия не имели. Ее имя писали на стенах уборной, она стала притчей во языцех в школе. Про это ей любезно сообщил Алли. Но с Алли у нее было много хорошего; однажды после уроков, солнце еще не зашло, они поехали по лесной дороге, свернули на тропинку и забрались в заросли, откуда был виден Маунт-Джадж – город на фоне горы, издали все в дымке; он положил голову ей на колени, нежно, как ребенок, и птички тихонько пели на солнышке у них над головой. Алли проболтался. Он не мог не проболтаться. Она его простила, но с тех пор стала умнее. Она начала встречаться с другими, постарше; ошибка, если вообще можно говорить об ошибке, но почему бы нет? Почему бы нет? Это как было, так и осталось вопросом. Мысль о том, совершила ли она ошибку, вызывает усталость, она вообще устала думать и лежит мокрая, перед закрытыми глазами красные круги, лежит и пытается сквозь этот красный туман проникнуть в прошлое, понять, была ли она не права. Нет, она поступила умно. С ними ее молодость сходила за красоту, а оттого, что они были постарше, не было такой спешки. О господи, попадались такие подонки, что, бывало, думаешь, никогда и никто на свете такого больше не увидит.
Но этот. Настоящий псих. Однако что в нем такого особенного? Для мужчины он даже красив – лежит себе на боку такой пушистый и мягкий, а потом вдруг становится твердым, как стальной клинок, но дело, наверно, даже не в этом и не в том, что он похож на мальчишку – дарит ей барабаны бонго и говорит такие хорошие слова, – а в том, что у него над ней какая-то странная власть, и, когда им хорошо вместе, она чувствует себя совсем маленькой, и, наверно, в этом все дело, наверно, этого-то она и искала. Мужчину, с которым чувствуешь себя совсем маленькой. Ох, в ту первую ночь, когда он так гордо сказал: «Здурово», она ничего не имела против, ей даже показалось, что так и надо. Она тогда простила их всех, его лицо слило все их лица в одну жуткую массу, и ей даже почудилось, что она теперь подпадает под другую категорию, более высокую, чем та, к которой она принадлежала. Но в конце концов он не так уж сильно отличается от остальных, уныло и жадно вешается на шею, а потом поворачивается спиной и думает о чем-то другом. Мужчины относятся к этому не так, как женщины. Это все больше и больше входит в привычку. Иногда он пытается ее подбодрить, но она такая сонная и тяжелая, что все без толку; порой ей хочется как следует тряхнуть его и крикнуть: «Да не могу я, идиот несчастный, ты что, не видишь, что стал отцом?!» Но нет. Нельзя ему ничего говорить. Сказать хоть слово – значит поставить точку, а у нее только раз ничего не было, дня через два должно быть снова, и, может, вовсе ничего и нет. И без того все так перепуталось, она даже не знает, будет ли она от этого счастлива. А так она, по крайней мере, что-то делает, заглатывает все эти шоколадки. Господи, она даже не уверена, что совсем этого не хочет, потому что этого хочет он – судя по тому, как он себя ведет. Она даже не уверена, что не подстроила это нарочно сама – уснула у него под рукой назло самовлюбленному подонку. Ему ведь все равно, когда он уснул, она может вставать и плестись в холодную ванную, лишь бы ему ничего не видеть и ничего не делать. Такой уж он есть – живет себе в своей шкуре и не задумывается ни о каких последствиях. Скажешь ему про шоколадки и про сонливость, он наверняка перепугается и сбежит, вместе со своим славным маленьким Богом и со славным маленьким священником, который каждый вторник играет с ним в гольф. Самое паршивое в этом священнике то, что раньше Кролик хотя бы думал, что поступает плохо, а теперь вообразил, будто он – не кто иной, как сам Иисус Христос, и должен спасти человечество, делая все, что ему в голову взбредет. Хорошо бы добраться до епископа, или кто там у них главный, и сказать ему, что этот священник – опасный человек. Забил бедняге Кролику голову черт знает чем, и даже теперь тихий нахальный голос жужжит ей прямо в ухо, отвечая на ее вопрос с таким небрежным самодовольством, что у нее от злости и вправду текут слезы.
– Так вот что я могу тебе сказать, – говорит он. – Когда я сбежал от Дженис, я сделал интересное открытие. – (Слезы пузырями вытекают у нее из-под век, во рту застрял отвратительный вкус воды из бассейна.) – Если у тебя хватит пороху быть самим собой, то расплачиваться за тебя будут другие.
Неприятные визиты или, по крайней мере, предвкушение их – просто смерть для Экклза. Обычно сон хуже действительности; действительностью правит Господь. Присутствие людей всегда можно перенести. Миссис Спрингер – смуглая, пухлая, тонкокостная женщина, смахивающая на цыганку. От обеих – и от матери, и от дочери – веет чем-то зловещим, но если у матери эта способность нагнетать беспокойство – прочно укоренившееся свойство, неразрывно связанное с мелкобуржуазным образом жизни, то у дочери это нечто текучее, бесполезное и опасное как для нее, так и для других. Экклз с облегчением вздыхает, узнав, что Дженис нет дома; при ней он чувствует себя в чем-то виноватым. Она с миссис Фоснахт уехала в Бруэр на утренний сеанс фильма «Некоторые любят погорячее». Их сыновья играют во дворе у Спрингеров. Миссис Спрингер ведет его через весь дом на застекленную веранду, откуда можно присмотреть за детьми. Дом обставлен богато, но бестолково – кажется, будто в каждой комнате на одно кресло больше, чем нужно. Чтобы попасть от парадной двери к веранде, им приходится совершить извилистый путь по тесно заставленным мебелью комнатам. Миссис Спрингер идет медленно – обе ее лодыжки забинтованы эластичным бинтом. Болезненно-короткие шажки усиливают иллюзию, будто нижняя часть ее тела заключена в гипс. Она тихонько опускается на подушки кресла-качалки, кресло под тяжестью ее тела отлетает в сторону, а ноги подпрыгивают кверху, и Экклз в ужасе отшатывается. Миссис Спрингер радуется как ребенок; ее бледные лысые икры торчат из-под юбки, а полосатые туфли на секунду отрываются от пола. Туфли потрескавшиеся и закругленные, словно они много лет вращались в стиральной машине. Экклз садится в шезлонг из алюминия и пластика с замысловатыми шарнирами. Сквозь стекло, у которого он сидит, видно, как Нельсон Энгстром и сынишка Фоснахтов, чуть постарше, играют на солнце возле качелей и песочницы.
– Очень приятно вас видеть, – говорит миссис Спрингер. – Вы так давно у нас не были.
– Всего три недели, – отвечает Экклз. Шезлонг врезается ему в спину, и он упирается пятками в нижнюю алюминиевую трубку, чтобы шезлонг не сложился. – Было очень много работы: подготовка к конфирмации, потом молодежная группа решила организовать софтбольную команду, и, кроме того, умерло несколько прихожан.
Он вовсе не склонен перед нею извиняться. То, что она владеет таким большим домом, совершенно не вяжется с его аристократическими представлениями о социальном порядке; он предпочел бы видеть ее на крыльце какой-нибудь хижины.
– Я бы ни за что на свете не согласилась выполнять ваши обязанности.
– Большей частью они доставляют мне много радости.
– Да, так про вас говорят. Говорят, вы стали прямо-таки мастером по части гольфа.
О господи! А он-то думал, что она успокоилась. Что они сидят на крыльце ветхой облезлой лачуги и что она – многострадальная толстая жена фабричного рабочего, которая научилась принимать вещи такими, какие они есть. Именно на такую она и похожа, именно такой вполне могла бы быть. Когда Фред Спрингер на ней женился, он, наверно, был еще менее завидным женихом, чем Гарри Энгстром для ее дочери. Он пытается представить себе, каким был Гарри четыре года назад, и перед ним возникает весьма привлекательный образ: высокий, белокурый, школьная знаменитость, достаточно умный – сын утренней зари. Его уверенность в себе, наверно, особенно импонировала Дженис. Давид и Мелхола. Да не обманете друг друга… Почесывая лоб, он говорит:
– Играя в гольф, можно хорошо узнать человека. Именно это я и стараюсь делать, понимаете – узнавать людей. Мне думается, нельзя повести человека ко Христу, если его не знаешь.
– Прекрасно, но что вы знаете о моем зяте, чего не знаю я?
– Во-первых, что он хороший человек.
– Хороший для чего?
– Разве нужно быть хорошим для чего-нибудь? – Он задумывается. – Да, пожалуй, нужно.
– Нельсон! Сию минуту перестань! – Миссис Спрингер застывает в своем кресле, но не встает посмотреть, отчего мальчик плачет. Экклзу, сидящему возле окна, все видно. Маленький Фоснахт стоит у качелей с двумя пластмассовыми грузовиками в руках. Сынишка Энгстрома, на несколько дюймов ниже старшего мальчишки, замахнулся на него, но не смеет шагнуть вперед и по-настоящему его ударить. Юный Фоснахт с раздражающей неуязвимостью идиота смотрит сверху вниз на поднятую руку и искаженную физиономию младшего мальчика, и на лице его нет даже улыбки удовлетворения – он, как истый ученый, бесстрастно наблюдает за ходом своего опыта. В голосе миссис Спрингер звучит яростная, проникающая сквозь стекло решимость.
– Ты слышал, что я тебе сказала, сейчас же прекрати реветь!
Нельсон поворачивает лицо к веранде и пытается объяснить.
– Пилли, – лепечет он, – Пилли зял…
Однако даже самая попытка рассказать о несправедливости делает обиду нестерпимой. Словно от удара в спину, Нельсона шатнуло вперед, он шлепает вора по груди, получает в ответ легкий толчок, плюхается на землю, валится на живот и, болтая ногами, катится по траве. Экклз чувствует, что его сердце переворачивается вместе с телом ребенка, – он слишком хорошо знает силу зла, знает, как бьется с ним разум, как каждый напрасный удар высасывает воздух из Вселенной, пока не начнет казаться, что вся твоя плоть и кровь вот-вот взорвется в пустоте.
– Мальчик отнял у него грузовик, – сообщает он миссис Спрингер.
– Пусть сам его и отберет, – отвечает она. – Пусть учится. Не могу же я каждую минуту вскакивать и бежать во двор, с моими-то больными ногами. Они весь день только и знают, что драться.
– Билли. – При звуке мужского голоса мальчик удивленно поднимает глаза. – Отдай грузовик.
Билли обдумывает это новое обстоятельство и в нерешительности медлит.
– Пожалуйста, отдай.
Это звучит убедительно. Билли подходит к Нельсону и аккуратно опускает игрушку на голову плачущего друга.
Боль вызывает новый приступ горя в груди Нельсона, но, увидев, что грузовик лежит в траве рядом с ним, он умолкает. Ему требуется секунда, чтобы понять: причина его обиды устранена, и еще секунда, чтобы обуздать свое взволнованное тело. Кажется, будто от долгих сухих всхлипов, которыми сопровождаются его усилия, вздымается подстриженная трава и даже меркнет солнечный свет. Оса, которая все время упорно билась о стекло, улетает; алюминиевый шезлонг под Экклзом вот-вот рухнет, словно весь белый свет участвует в том, как Нельсон берет себя в руки.
– Не понимаю, почему этот мальчик такая неженка, – говорит миссис Спрингер. – Впрочем, пожалуй, понимаю.
– Почему? – Это ехидное добавление бесит Экклза.
Уголки ее рта опускаются в презрительной гримасе.
– Потому что он такой же, как его отец, – избалованный. С ним слишком носились, и он уверен, что весь мир обязан дать ему все, чего он хочет.
– Но виноват был другой мальчик, Нельсон только хотел получить свою игрушку.
– Да, и вы, наверно, думаете, что в случае с его отцом во всем виновата Дженис. – От того, как она произносит «Дженис», та кажется более осязаемой, драгоценной и значительной, чем жалкая тень в мозгу Экклза. Ему приходит в голову, что миссис Спрингер, в конце концов, права и что он уже перешел на ее сторону.
– Нет, не думаю, – возражает он. – Я считаю, что его поступкам нет оправдания. Это, однако, не означает, что его поступки не имеют причин – причин, за которые отчасти несет ответственность ваша дочь. Я принадлежу к церкви, которая полагает, что все мы – сознательные существа, ответственные за себя и за других.
От этих столь удачно сформулированных слов во рту у него появляется привкус мела. Хоть бы она предложила чего-нибудь выпить. Весна становится жаркой.
Старая цыганка видит его неуверенность.
– Конечно, легко говорить. Но, может быть, не так легко придерживаться подобных взглядов, если вы на девятом месяце и из приличной семьи, и ваш муж где-то неподалеку крутит с какой-то летучей мышью, и все над вами смеются. – Слова «летучая мышь» быстро взмывают в воздух, хлопая черными крыльями.
– Никто над вами не смеется, миссис Спрингер.
– Вы не слышите, что люди говорят. Вы не видите их улыбочек. Одна особа на днях заявила мне, что если Дженис не может его удержать, значит она никаких прав на него не имеет. У нее хватило наглости ухмыляться мне прямо в лицо. Я готова была ее задушить. Я ей ответила: «Обязанности есть и у мужчин, а не только у женщин». Такие вот особы и внушают мужчинам, будто весь мир существует только для их удовольствия. Судя по вашему поведению, вы и сами готовы в это поверить. Если весь мир будет состоять из одних Гарри Энгстромов, то долго ли он будет нуждаться в вашей церкви, как по-вашему?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.