Текст книги "Собственник"
Автор книги: Джон Голсуорси
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
Симптомы форсайтизма
Форсайту не свойственно сознавать себя Форсайтом, но про молодого Джолиона этого нельзя было сказать. Он не видел в себе ничего форсайтского до того решительного шага, который сделал его отщепенцем, а с тех пор не переставал чувствовать себя Форсайтом, и это сознание не оставляло его в семейной жизни и в отношениях со второй женой, в которой совсем уж не было ничего форсайтского.
Молодой Джолион знал, что, не будь у него умения добиваться своей цели, не будь упорства, ясного сознания, что нелепо терять то, за что заплачено такой большой ценой, – другими словами, не будь у него «чувства собственности», он не мог бы удержать эту женщину подле себя (может быть, и не захотел бы удерживать) в течение пятнадцати лет, заполненных нуждой, обидами и недомолвками; не мог бы убедить ее выйти за него замуж после смерти первой жены; не мог бы одолеть эту жизнь и выйти из нее таким, каким он вышел, – несколько полинявшим, но усмехающимся.
Молодой Джолион принадлежал к тому сорту людей, которые, словно маленькие китайские божки, сидят, поджав ноги, в собственном своем сердце и улыбаются сами себе недоверчивой улыбкой. Но улыбка эта – сокровенная, извечная улыбка – никак не отражалась на его поведении, в котором, как и в его подбородке и темпераменте, своеобразно сочетались мягкость и решительность.
Он чувствовал в себе Форсайта и за работой – за своими акварелями, которым отдал столько сил, не переставая в то же время посматривать на себя со стороны, словно его брало сомнение, можно ли с полной серьезностью предаваться такому непрактичному занятию, и всегда ощущая какую-то странную неловкость, что картины приносят так мало денег.
И вот это ясное представление о том, что значит быть Форсайтом, заставило его прочесть нижеследующее письмо старого Джолиона со смешанным чувством сострадания и брезгливости.
«Шелдрейк-Хаус,
Бродстэрз.
1 июля
Дорогой Джо!
(Почерк отца почти не изменился за тридцать лет.)
Мы живем здесь вот уже две недели, погода, в общем, хорошая. Морской воздух действует неплохо, но печень моя пошаливает, и я с удовольствием вернусь в Лондон. О Джун ничего хорошего сказать не могу, здоровье и состояние духа у нее скверное, и я не знаю, чем все это кончится. Она продолжает отмалчиваться, но по всему видно, что в голове у нее сидит эта помолвка, впрочем, можно ли считать их помолвленными или уже нельзя – кто их разберет. Не знаю, следует ли пускать ее в Лондон при теперешнем положении дел, но она такая своевольная, что в любую минуту может собраться и уехать. Я полагаю, что кто-то должен поговорить с Босини и выяснить его намерения. Мне очень бы не хотелось брать это на себя, потому что разговор наш непременно кончится тем, что я его поколочу. Ты знаком с Босини по клубу и, по-моему, можешь поговорить с ним и выведать, что он, собственно, намерен делать. Ты, конечно, не станешь компрометировать Джун. Буду очень рад, если ты в ближайшие дни известишь меня, удалось ли тебе что-нибудь узнать. Все это меня очень беспокоит, и я не сплю по ночам. Поцелуй Джолли и Холли.
Любящий тебя отец Джолион Форсайт».
Молодой Джолион так долго и так пристально читал это письмо, что жена обратила внимание на его сосредоточенный вид и спросила, в чем дело. Он ответил:
– Так, ничего.
Молодой Джолион взял себе за правило никогда не говорить о Джун. Жена может разволноваться, кто ее знает, что она подумает; и он поторопился согнать с лица все следы задумчивости, но успел в этом не больше, чем успел бы на его месте отец, так как неуклюжесть старого Джолиона во всем, что касалось тонкостей домашней политики, перешла и к нему; и миссис Джолион, хлопотавшая по хозяйству, ходила с плотно сжатыми губами и изредка бросала на мужа испытующие взгляды.
В тот же день, с письмом в кармане, он отправился в клуб, еще не решив, что предпринять.
Выведывать чьи-то «намерения» – задача малоприятная; кроме того, неловкость, которую испытывал молодой Джолион, усугубляло то не совсем нормальное положение, которое он сам занимал в семье. Как это похоже на его родственников, на всех тех людей, в обществе которых они вращались, – навязывать посторонним свои так называемые права, диктовать кому-то поступки; как это похоже на них – переносить деловые приемы на личные отношения!
А эта фраза: «Ты, конечно, не станешь компрометировать Джун», – ведь она же выдает их с головой.
Но вместе с тем письмо, в котором было столько горечи, столько заботы о Джун, и эта угроза «поколотить Босини» казались такими естественными. Неудивительно, что отец хочет узнать намерения Босини, неудивительно, что он сердится.
Отказывать трудно! Но зачем поручать такое дело именно ему? Это просто неудобно. Впрочем, Форсайты умеют добиваться своего, а в средствах они не очень разборчивы, им лишь бы соблюсти внешние приличия.
Как же это сделать или как отказаться? И то и другое невозможно. Так-то, молодой Джолион!
Он пришел в клуб к трем часам, и первый, кто попался ему на глаза, был сам Босини, сидевший у окна в углу комнаты.
Молодой Джолион сел неподалеку и, волнуясь, стал обдумывать положение. Он украдкой поглядывал на Босини, не замечавшего, что за ним наблюдают. Молодой Джолион знал его мало и, может быть, впервые так внимательно приглядывался к нему: очень странный на вид, ни одеждой, ни лицом, ни манерами не похожий на других членов клуба, – сам молодой Джолион, несмотря на большую внутреннюю перемену, навсегда сохранил благообразную внешность истого Форсайта. Он единственный среди Форсайтов не знал прозвища Босини. Архитектор выглядел не как все; не то чтобы в нем было что-то эксцентричное, но он не как все. Вид усталый, измученный, лицо худое, с широкими выдающимися скулами, но ничего болезненного в нем нет: крепкое телосложение, кудрявые волосы – признак большой жизнеспособности очень здорового организма.
Выражение лица Босини и его поза тронули молодого Джолиона. Он знал, что такое страдание, а этот человек, судя по его виду, страдал.
Он подошел и коснулся его руки.
Босини вздрогнул, но не выказал ни малейшего смущения, увидев, кто это.
Молодой Джолион сел рядом.
– Мы давно не виделись, – сказал он. – Ну, как дом моего двоюродного брата – работа подвигается?
– Через неделю закончу.
– Поздравляю!
– Благодарю, хотя поздравлять, кажется, не с чем.
– Да? – удивился молодой Джолион. – А я думал, вы рады свалить с плеч такую большую работу; но с вами, наверное, бывает то же, что и со мной: расстаешься с картиной точно с ребенком.
Он ласково посмотрел на Босини.
– Да, – сказал тот уже более мягко, – создал вещь – и кончено. Я не знал, что вы пишете.
– Акварели всего-навсего; да я не особенно верю в свою работу.
– Не верите? Как же тогда можно работать? Какой же смысл в вашей работе, если вы в нее не верите?
– Правильно, – сказал молодой Джолион, – я всегда говорил то же самое. Кстати, вы замечали, что когда с вами соглашаются, то неизменно добавляют: «Я всегда так говорил!» Но раз уж вы спрашиваете, придется ответить: я Форсайт!
– Форсайт! Никогда не думал о вас как о Форсайте!
– Форсайт, – ответил молодой Джолион, – не такое уж редкостное животное. Наш клуб насчитывает их сотнями. Сотни Форсайтов ходят по улицам; их встречаешь на каждом шагу.
– А разрешите поинтересоваться, как их распознают? – спросил Босини.
– По их чувству собственности. Форсайт смотрит на вещи с практической – я бы даже сказал, здравой – точки зрения, а практическая точка зрения покоится на чувстве собственности. Форсайт, как вы сами, вероятно, заметили, никому и ничему не отдает себя целиком.
– Вы шутите?
В глазах молодого Джолиона промелькнула усмешка.
– Да нет. Мне, как Форсайту, следовало бы молчать. Но я полукровка; а вот в вас уж никто не ошибется. Между вами и мною такая же разница, как между мной и дядей Джемсом, который является идеальным образцом Форсайта. У него чувство собственности развито до предела, а у вас его просто нет. Не будь меня посредине, вы двое казались бы представителями различных пород. Я же – промежуточное звено. Все мы, конечно, рабы собственности, вопрос только в степени, но тот, кого я называю Форсайтом, находится в безоговорочном рабстве. Он знает, что ему нужно, умеет к этому подступиться, и то, как он цепляется за любой вид собственности, будь то жены, дома, деньги, репутация, – вот это и есть печать Форсайта.
– Да! – пробормотал Босини. – Вам нужно взять патент на это слово.
– Мне хочется прочесть лекцию на эту тему, – сказал молодой Джолион. – «Отличительные свойства и качества Форсайта. Это мелкое животное, опасающееся прослыть смешным среди особей одного с ним вида, не обращает ни малейшего внимания на смех других существ (вроде нас с вами). Унаследовав от предков предрасположение к близорукости, оно различает лишь особей одного с ним вида, среди которых и протекает его жизнь, заполненная мирной борьбой за существование».
– Вы так говорите, – сказал Босини, – как будто они составляют половину Англии.
– Да, половину Англии, – повторил молодой Джолион, – и лучшую половину, надежнейшую половину, с трехпроцентными бумагами, – половину, которая идет в счет. Ее богатство и благополучие делают возможным все: делают возможным ваше искусство, литературу, науку, даже религию. Не будь Форсайтов, которые ни во что это не верят, но умеют извлечь выгоду из всего, что бы мы с вами делали? Форсайты, уважаемый сэр, – это посредники, коммерсанты, столпы общества, краеугольный камень нашей жизни с ее условностями; Форсайты – это то, что вызывает в нас восхищение!
– Не знаю, правильно ли я понял вашу мысль, – сказал Босини, – но мне кажется, что среди людей моей профессии есть много таких Форсайтов, как вы их называете.
– Разумеется! – ответил молодой Джолион. – Большинство архитекторов, художников, писателей люди совершенно беспринципные, как и всякий Форсайт. Искусство и религия существуют благодаря небольшой кучке чудаков, которые действительно верят в это, и благодаря множеству Форсайтов, извлекающих из искусства и религии выгоду. По самому скромному подсчету, три четверти наших академиков, семь восьмых наших писателей и значительный процент журналистов – Форсайты. Об ученых не берусь судить, но в религии Форсайты представлены блестяще; в палате общин их, может быть, больше, чем где бы то ни было; про аристократию и говорить нечего. Но я не шучу. Опасно идти против большинства – и какого большинства! – Он пристально посмотрел на Босини. – Опасно, когда позволяешь чему-нибудь захватить тебя целиком, будь то дом, картина… женщина!
Они взглянули друг на друга. Словно почувствовав, что он сделал то, чего не делают Форсайты, то есть увлекся, молодой Джолион снова ушел в свою раковину. Босини первый прервал молчание.
– Почему вы считаете именно свою родню такой типичной? – сказал он.
– Моя родня, – ответил молодой Джолион, – ничего особенного собой не представляет, у нее есть свои характерные черточки, как и во всякой другой семье, но зато в ней чрезвычайно ярко выражены те два основных свойства, которые изобличают истинного Форсайта, – они никому и ничему не отдаются целиком, не увлекаются, и у них есть «чувство собственности».
Босини улыбнулся.
– Ну, а толстяк, например?
– Суизин? – спросил молодой Джолион. – А в Суизине есть что-то первозданное. Город и быт обеспеченного класса еще не успели его обработать. В Суизине, несмотря на все его джентльменство, сидят вековые традиции и грубая сила фермера.
Босини задумался.
– Да, вы очень метко охарактеризовали вашего кузена Сомса, – сказал он вдруг. – Этот уж наверно не пустит себе пули в лоб!
Молодой Джолион испытующе посмотрел на него.
– Да, – сказал он, – это верно. Вот почему с ним приходится считаться. Берегитесь их хватки! Смеяться может всякий, но я не шучу. Не стоит презирать Форсайтов; не стоит пренебрегать ими!
– Однако вы сами это сделали?
Удар был меткий, и молодой Джолион перестал улыбаться.
– Вы забываете, – сказал он с какой-то странной гордостью, – что я могу за себя постоять – я ведь тоже Форсайт. Великие силы подстерегают нас на каждом шагу. Человек, покидающий спасительную сень стены… ну… вы меня понимаете. Я бы, – закончил он совсем тихо, словно с угрозой, – я бы мало кому посоветовал… идти… моей… дорогой. Все зависит от человека.
Кровь бросилась в лицо Босини, потом отхлынула, и на его щеках снова разлилась бледная желтизна. Он ответил коротким смешком, раздвинувшим его губы в странную, едкую улыбку; глаза насмешливо смотрели на молодого Джолиона.
– Благодарю вас, – сказал он. – Это чрезвычайно мило с вашей стороны. Но не вы один способны постоять за себя.
Он встал.
Молодой Джолион посмотрел ему вслед и, подперев голову рукой, вздохнул.
В сонной тишине почти пустой комнаты слышалось только шуршание газет и чирканье спичками. Молодой Джолион долго сидел не двигаясь, снова переживая те дни, когда и он следил за часами, отсчитывая минуты, – те дни, полные мучительной неизвестности и пронзительной, сладкой боли; и медленная, сладостная мука тех лет охватила его с прежней силой. Вид Босини, его измученное лицо и беспокойные глаза, то и дело поднимавшиеся к часам, пробудили в молодом Джолионе жалость, к которой примешивалось странное, непреодолимое чувство зависти.
Все эти признаки были слишком хорошо знакомы ему. Куда идет Босини – навстречу какой судьбе? Что представляет собой эта женщина, влекущая его с той неумолимой силой, перед которой отступают и понятия о чести, и принципы, и все другие интересы, – с той силой, от которой можно спастись только бегством?
Бегство! Но почему Босини должен бежать? Убегают лишь тогда, когда боятся разрушить семейный очаг, когда есть дети, когда не хотят попирать чьи-то идеалы, ломать что-то. Но тут, как он слышал, все уже и так сломано.
Он сам не спасся бегством и не стал бы спасаться, даже если бы пришлось начинать сызнова. И все же он пошел дальше Босини, разрушил свою неудачную семейную жизнь, а не чью-нибудь другую. Молодой Джолион вспомнил старое изречение: «Сердце человека вершит судьбу его».
Сердце вершит судьбу! Чтобы оценить пудинг, надо его съесть, – Босини еще не съел своего пудинга.
Мысли молодого Джолиона обратились к той женщине – к женщине, которую он не знал, но о которой кое-что слышал.
Неудачный брак! Не может быть и речи о дурном обращении – этого нет, есть только какая-то смутная неудовлетворенность, какая-то тлетворная ржа, которая губит всякую радость жизни; и так день за днем, ночь за ночью, неделя за неделей, год за годом, пока смерть не положит конца всему!
Но молодой Джолион, в котором горечь смягчилась с годами, мог поставить себя и на место Сомса. Откуда такому человеку, как его двоюродный брат, – человеку, пропитанному всеми предрассудками и верованиями своего класса, – откуда ему взять проницательность, чем вдохновиться, чтобы покончить с такой жизнью? Для этого надо иметь воображение, надо заглянуть в будущее. Когда неприятные толки, смешки, пересуды, всегда сопутствующие разводам, останутся позади, останется позади и преходящая боль разлуки и суровый суд достойных. Но мало у кого хватит воображения на это, особенно среди людей того класса, к которому принадлежит Сомс. Сколько народу на свете – на всех воображения не хватает! И – боже правый! – какая пропасть между теорией и практикой! Может быть, многие, может быть, даже и Сомс, придерживаются рыцарских взглядов, а как только дело коснется их самих, они найдут серьезные причины для того, чтобы счесть себя исключением.
К тому же молодой Джолион не был уверен в правильности своих суждений. Он испытал все это на себе, испил до дна горькую чашу неудачного брака, – откуда же ему взять хладнокровие и широту взглядов, свойственные тем, кто даже не слышал звуков битвы? Его показания – это показания очевидца, а штатские люди, которым не пришлось понюхать пороха, не могут равняться со старым солдатом. Многие сочли бы брак Сомса и Ирэн вполне удачным: у него деньги, у нее красота – значит, компромисс возможен. Пусть не любят друг друга, но почему не поддерживать сносных отношений? То, что они будут жить каждый своей жизнью, делу не помешает, лишь бы были соблюдены приличия, лишь бы уважались священные узы брака и семейный очаг. В высших классах половина всех супружеств покоится на двух правилах: не оскорбляй лучших чувств общества, не оскорбляй лучших чувств церкви. Ради них можно принести в жертву свои собственные чувства. Преимущества незыблемого семейного очага слишком очевидны, слишком осязаемы, они исчисляются реальными вещами; status quo – дело верное. Ломка семьи – в лучшем случае опасный эксперимент, и к тому же весьма эгоистичный.
Вот какие выводы может выставить защита, и молодой Джолион вздохнул.
«Все упирается в собственничество, – думал он, – но такая постановка вопроса мало кого обрадует. У них это называется „святостью брачных уз“, но святость брачных уз покоится на святости семьи, а святость семьи – на святости собственности. И вместе с тем, наверное, все эти люди считают себя последователями того, кто никогда и ничем не владел. Как странно!»
И молодой Джолион снова вздохнул.
«Вот по дороге домой мне попадется какой-нибудь бродяга – позову я его разделить со мной обед, которого тогда не хватит мне самому или моей жене, а ведь без нее у меня не будет ни здоровья, ни счастья? В конце концов, Сомс, вероятно, хорошо делает, что настаивает на своих правах и подтверждает на практике священные принципы собственности, которые служат на благо всем нам, за исключением тех, кто является здесь жертвой».
Молодой Джолион встал, пробрался сквозь лабиринт кресел и стульев, взял шляпу и по душным улицам, в пыли, поднимаемой вереницами экипажей, медленно пошел домой. Не доходя до Вистариа-авеню, он вынул из кармана письмо старого Джолиона и, старательно разорвав его на мелкие кусочки, бросил в пыль.
Он отпер дверь своим ключом и позвал жену. Но она ушла, взяв с собой Джолли и Холли, – дома никого не было; только пес Балтазар лежал в саду в полном одиночестве и занимался ловлей блох.
Молодой Джолион тоже прошел в сад и сел под грушевым деревом, которое уже давно не приносило плодов.
XIБосини отпущен на честное слово
На другой день после поездки в Ричмонд Сомс вернулся из Хэнли с утренним поездом. Не чувствуя расположения к водному спорту, он посвятил свое пребывание там не удовольствиям, а делу: ему пришлось съездить в Хэнли по вызову весьма солидного клиента.
Сомс отправился прямо в Сити, но дел там особенных не было, и в три часа он уже освободился, радуясь случаю пораньше вернуться домой. Ирэн не ждала его. Он вовсе не хотел застать ее врасплох, но считал, что иногда не мешает нагрянуть неожиданно.
Переодевшись для прогулки, Сомс сошел в гостиную. Ирэн, ничем не занятая, сидела на своем излюбленном месте в уголке дивана; у нее были темные круги под глазами, как будто после бессонной ночи. Сомс спросил:
– Почему ты дома? Ждешь кого-нибудь?
– Да… то есть особенно никого не жду.
– Кто должен прийти?
– Мистер Босини хотел заглянуть.
– Босини? Он должен быть на стройке.
На это Ирэн ничего не ответила.
– Так вот что, – сказал Сомс, – пойдем по магазинам, а потом погуляем в парке.
– Я не хочу выходить. У меня болит голова.
Сомс сказал:
– Стоит мне только попросить о чем-нибудь, и у тебя всякий раз начинает болеть голова. Посидишь на воздухе, под деревьями, и все пройдет.
Она ничего не ответила ему.
Сомс помолчал несколько минут, потом снова заговорил:
– Интересно бы знать, в чем, по-твоему, заключаются обязанности жены? Меня это всегда интересовало!
Он не ожидал ответа, но она ответила:
– Я пробовала делать так, как ты хочешь; не моя вина, если я не могу стать хорошей женой.
– Чья же это вина?
Он смотрел на нее искоса.
– Перед свадьбой ты обещал отпустить меня, если наш брак окажется неудачным. Что же, можно его назвать удачным?
Сомс нахмурился.
– Удачным! – проговорил он, запинаясь. – Был бы удачным, если бы ты вела себя как следует!
– Я пробовала, – сказала Ирэн. – Ты отпустишь меня?
Сомс отвернулся. Почувствовав в глубине души тревогу, он замаскировал ее спасительным гневом:
– Отпустить? Ты сама не понимаешь, что говоришь. Отпустить! Как я могу отпустить тебя? Ведь мы женаты! Чего же ты просишь? И о чем тут вообще рассуждать? Надень шляпу, и пойдем посидим в парке.
– Так ты не хочешь отпустить меня?
В ее глазах, смотревших на Сомса, было что-то необычное и трогательное.
– Отпустить! – сказал он. – Куда же ты денешься, если я тебя отпущу? Ведь у тебя нет своих средств.
– Как-нибудь проживу.
Он быстро прошелся по комнате взад и вперед; потом остановился около нее.
– Пойми раз и навсегда, – сказал он, – я не хочу больше подобных разговоров. Пойди надень шляпу!
Она не двигалась.
– Тебе, должно быть, не хочется упустить Босини, если он зайдет! – сказал Сомс.
Ирэн медленно встала и вышла из комнаты. Вернулась она в шляпе.
Они вышли.
В Хайд-парке уже схлынула пестрая толпа иностранцев и другой сентиментальной публики, которая разъезжает в полдень по дорожкам, чувствуя себя необычайно элегантной; на смену полдню пришел час настоящего, солидного гулянья, но и он уже близился к концу, когда Сомс и Ирэн уселись под статуей Ахиллеса.
Сомс уже давно не бывал с ней в парке. Эти совместные прогулки были для него самым большим удовольствием в первые два года после женитьбы, когда сознание, что весь Лондон смотрит на него, обладателя этой очаровательной женщины, наполняло его сердце великой, хотя и затаенной гордостью. Сколько раз он сидел с ней рядом, безукоризненно одетый, в светло-серых перчатках, с легкой надменной улыбкой на губах, и кивал знакомым, изредка приподнимая цилиндр!
Остались светло-серые перчатки, осталась презрительная улыбка на губах, но что теперь у него на сердце?
Стулья быстро пустели, но Сомс не уходил, словно заставляя Ирэн вытерпеть наказание. Раза два он заговаривал с ней, и она наклоняла голову или с усталой улыбкой отвечала «да».
Вдоль ограды шел какой-то человек; он шагал так быстро, что прохожие оборачивались и смотрели ему вслед.
– Посмотри на этого болвана! – сказал Сомс. – Бежит сломя голову по такой жаре!
Ирэн быстро повернулась в ту сторону; он взглянул на нее.
– А! – сказал Сомс. – Это наш приятель «пират»!
И он сидел не двигаясь и насмешливо улыбался, чувствуя, что Ирэн тоже затихла и тоже улыбается. «Поздоровается она с ним или нет?» – думал Сомс.
Но Ирэн не поздоровалась.
Босини дошел до конца ограды и повернул назад, пробираясь между стульями, точно пойнтер по следу. Увидев их, он остановился как вкопанный и приподнял шляпу.
Улыбка не сходила с лица Сомса; он тоже снял цилиндр.
Босини подошел к ним, вид у него был совершенно измученный, как у человека, уставшего после тяжелого физического напряжения; пот каплями выступил на лбу, и улыбка Сомса, казалось, говорила: «Трудно тебе пришлось, любезный!..»
– И вы тоже в парке? – спросил Сомс. – А мы думали, что вы презираете такое легкомысленное времяпрепровождение!
Босини, казалось, ничего не слышал; его ответ предназначался Ирэн:
– Я заходил к вам; думал застать вас дома.
Кто-то сзади окликнул Сомса и заговорил с ним; обмениваясь со знакомым ничего не значащими словами, Сомс не расслышал ее ответа, и в голове у него созрело решение.
– Мы идем домой, – сказал он Босини, – пойдемте с нами, пообедаем вместе.
В его словах была какая-то бравада, какой-то странный пафос. «Вы не обманете меня, – говорил его взгляд и голос, – смотрите, я доверяю вам, я не боюсь!»
Они отправились втроем на Монпелье-сквер, Ирэн шла посредине. На людных улицах Сомс шагал впереди. Он не прислушивался к их разговору; внезапно принятое решение довериться им овладело всеми его мыслями. Как игрок, он повторял себе: «Я не могу отбросить эту карту – надо сыграть и на нее. У меня не так уж много шансов».
Сомс торопливо переоделся, услышал, как Ирэн вышла и спустилась по лестнице, и после этого еще целых пять минут помедлил у себя в комнате. Затем он сошел вниз, нарочно хлопнув дверью, чтобы предупредить их. Они стояли у камина, – кажется, разговаривали, а может быть, и нет; он не разобрал.
Весь долгий вечер Сомс разыгрывал свою роль в этом фарсе – в его обращении с гостем дружелюбия было даже больше, чем обычно; и когда наконец Босини поднялся, он сказал:
– Заходите почаще, Ирэн любит поговорить с вами о постройке!
И опять в его голосе прозвучала какая-то бравада, какой-то странный пафос; но рука его была холодна как лед.
Верный своему решению, он отвернулся, чтобы не видеть их прощания, отвернулся, чтобы не видеть жены, не видеть ее волос, отливающих золотом при свете висячей лампы, ее скорбных улыбающихся губ, не видеть глаз Босини, который смотрел на нее, как смотрит собака на своего хозяина.
И Сомс лег спать в полной уверенности, что Босини влюблен в его жену.
Ночью было душно, так душно и тихо, что даже из окон, открытых настежь, шла духота. Он долго лежал, прислушиваясь к ее дыханию.
Вот она может спать, а он лежит не смыкая глаз. И, лежа без сна, Сомс твердо решил играть роль спокойного, доверчивого супруга.
Перед рассветом он тихо встал и, пройдя в соседнюю комнату, остановился у открытого окна. Ему нечем было дышать.
Он вспомнил ночь четыре года назад – ночь накануне свадьбы, такую же душную и жаркую.
Он лежал тогда в кресле у окна своей гостиной на Виктория-стрит. В соседнем переулке кто-то с грохотом ломился в дверь, вскрикнула женщина; он помнил, как будто это случилось совсем недавно, драку, стук захлопнутой двери, мертвую тишину, наступившую вслед за тем. А потом в призрачном, уже ненужном свете уличных фонарей появился поливальщик улиц со своей тележкой; Сомсу казалось, что он опять слышит ее – все ближе и ближе; вот тележка проехала, и звуки постепенно замерли вдали.
Он высунулся из окна, выходившего во дворик, и увидел первые рассветные лучи. На мгновение контуры стен и крыши расплылись, затем выступили снова, уже более четко.
Он вспомнил, как фонари заливали бледным светом всю Виктория-стрит; вспомнил, как он торопливо оделся и вышел, миновал дома и сквер и, очутившись на той улице, где жила она, остановился, глядя на маленький дом – тихий, посеревший, как лицо мертвеца.
И вдруг, как бред в мозгу больного, перед ним пронеслась мысль: «А что делает он – этот человек, который не дает мне покоя, который был здесь сегодня вечером, который влюблен в мою жену; может быть, бродит там на улице, ищет ее, как искал сегодня днем; может быть, не спускает глаз с моего дома?»
Он прокрался через площадку лестницы, осторожно отодвинул штору и растворил окно.
Сероватая мгла окутывала деревья в сквере, словно ночь, как большая пушистая бабочка, пролетая, задела их крыльями. Фонари все еще горели бледным светом, но на улице было пустынно, ни живой души кругом!
И вдруг в мертвой тишине откуда-то издали, еле слышный, донесся крик, взметнувшийся словно голос чьей-то души, изгнанной из рая и тоскующей о своем счастье. Вот опять, опять! Сомс вздрогнул и затворил окно.
И вспомнил: «А! Это павлины кричат в парке».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.