Текст книги "Что-то случилось"
Автор книги: Джозеф Хеллер
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц)
Дочь не очень-то любит своих друзей (она сближается с ними, а потом ни с того ни с сего отталкивает их), как и я, за исключением одной одноклассницы на полгода старше нее – та тоненькая, хорошенькая, скрытная и, похоже, заигрывает со мной, завлекает меня. (Я ее поощряю.) По словам дочери, она уже не девушка. Есть в ней какая-то искушенность, что-то ищущее, и это отделяет ее от других девочек. Когда я поблизости, она не сводит с меня глаз, а я – с нее. Кто первый начал, сказать не могу. Вероятно, я. (Быть может, мы распознали что-то общее друг в друге, и она думает, я с ней заигрываю, – возможно, она права, но, если и так, я это не всерьез. Надеюсь, что не всерьез.) Шестнадцатилетняя слишком молода даже для меня. (А может, нет? Ведь в самом скором времени кто-то непременно возьмет в работу – если уже не взял – эту соблазнительную, хорошенькую девчонку, которой так не терпится, почему ж тогда мне самому не заняться этим вместо какого-нибудь восемнадцати – Двадцатилетнего зеленого, самонадеянного умника; она не доставит ему такого удовольствия, как мне, он не сумеет попотчевать и опьянить ее чарами лести и маленьких знаков внимания, которыми я ее оплету, не сумеет, как я, насладиться острым привкусом порочности происходящего. Хотя об этой своей победе мне вряд ли захочется кому-нибудь рассказать.) Нет, шестнадцатилетняя уж слишком молода (в дочери мне годится, ха-ха), и всякий раз, как дочь выходит к нам поболтать в ночной рубашке или не запахнув толком халатик, я раздражаюсь. (Не знаю, куда смотреть.) И либо тут же, безо всяких объяснений, выхожу из комнаты (дико злюсь, но ничего не говорю), либо сердито, резко велю ей надеть халат, или сдвинуть коленки, или, если она в халате, получше запахнуть его верх и низ, если ей не угодно выйти из комнаты. Мои взрывы всегда ее удивляют, она смотрит на меня во все глаза. (Похоже, она не понимает, почему я так себя веду. Объяснить ей я не могу; жене и то не могу объяснить. Трудно поверить, что дочь и вправду так наивна. Но как иначе это истолковать?) Потом я бываю недоволен собой за свою несдержанность. (Но я мало что могу сказать себе в извинение. Куда прикажете смотреть, когда моя рослая, с наливающейся грудью дочь приходит со мной поболтать и садится раскорякой, а на ней только и надето что плохо запахнутый халат? Что тут прикажете чувствовать? Никто меня этому не учил.) Мальчишки и девчонки, составляющие угрюмое сообщество подростков, к которому принадлежит и моя дочь, до отвращенья похожи друг на друга (ни один не чувствует себя счастливым), в них куда больше общего, чем в девушках и юношах и мужчинах и женщинах, с которыми я работаю в Фирме (хотя им, возможно, кажется, что это мы все на одно лицо). Все они плохо приспособлены к жизни (вот я хорошо приспособлен, что отнюдь не говорит в пользу приспособленности, верно?). Все они дерзкие, неудовлетворенные, вялые и равнодушные. Обычно они не знают, чем себя занять. Они не знают, кем и чем стать, когда вырастут: у них нет кумиров. (У меня тоже нет. И теперь я предпочитаю оставаться таким, как есть, хотя, в сущности, не нравлюсь себе и даже не знаю толком, что же я такое.) Со взрослыми (со мной) им неуютно; при нас они позируют и рисуются, силятся поглубже уйти в себя, как крот – в землю. Не желают, чтобы мы слушали их разговоры. Прежде я был уверен, у них все напускное; теперь уверен, что они и вправду циничны и бессердечны, и это вовсе не притворство, как они думают сами. Они не мечтают, когда вырастут, стать ни врачами, ни летчиками, ни чемпионами мира в тяжелом весе. И адвокатами тоже. Ни один не хочет стать президентом Соединенных Штатов, председателем правления банка или мною. (А чего ради им этого хотеть? Пусть этим занимаются другие. Например, я. Я буду этим заниматься, потому что ничем другим теперь уже заниматься не сумею.) Конечно же, у них есть основания для пессимизма, жаль только, что они поняли это так рано.
То одни, то другие, по видимости, справляются с этим легче прочих, но легкости им хватает ненадолго, и даже моя дочь временами выглядит жизнерадостной и весело порхает, а потом непременно что-то случается, что меняет ее настрой, лишает уверенности в себе, – и опять она вяло и привычно погружается в болото уныния (иногда это «что-то» совсем неуловимо, его никак не распознаешь, кажется, будто у нее вдруг кончился весь запас радости – как у машины кончается бензин). Иные мальчишки из тех, с кем она проводит время, особенно задаются и хвастаются, но самоуверенность в делах житейских, которой они щеголяют, явно мнимая. Если же нет, если бы они действительно были так жестки, себялюбивы, деспотичны и безнравственны, как себя подают, они были бы, на мой взгляд, отвратными и несносными: ведь я видел свою дочь с ними в битком набитых машинах, и то, что я видел или представлял себе (а какая разница?), было мне совсем не по вкусу.
Какая, в сущности, разница, чем она уже занимается или не занимается с мальчишками, которых мне так легко невзлюбить, а возможно, и с девчонками (чуть не все девочки, с которыми этим занимаюсь я сам, похваляются, будто хоть раз да занимались этим с другими девочками) в битком набитых машинах, разъезжая по закусочным, где гремит оглушающая музыка (почти вся их любимая музыка мне не по душе, хотя иногда, чтобы доставить дочери удовольствие, я делаю вид, будто она мне нравится), или отправляясь на вечеринки, где свет притушен и гремит все та же музыка, – какая разница, если только они не слишком бешено гонят машины и она не погибнет и не будет искалечена в автомобильной катастрофе?
(Какая в наше время разница, кто с кем спит?) Уже слишком поздно. Слишком поздно, думаю, ее останавливать или переделывать, да я и не знал бы, как к этому приступиться. С обоими моими детьми что-то случилось, и я не могу ни объяснить этого, ни изменить. Похоже, при всем желании я не могу быть им хорошим отцом.
– Послушайте, кем вы хотите стать, когда вырастете? – с тревогой спрашиваю обоих, просто умоляю: хоть бы позволили им помочь. – Скажите мне. Чем вы хотите заняться?
Хочу никогда не выходить замуж, – уныло бормочет дочь, – и хочу, чтоб не было детей.
– Работать на заправочной станции, – отвечает мой мальчик.
– Что ж, это уже лучше, – говорю я и одобрительно киваю. А почему бы и нет? Завести собственное дело? Это не лишено смысла. Немалые льготы – от компаний Тексас, Шелл, Галф и других. Безусловно. Это уже кое-что. Для начала. Совсем неплохо. – А почему?
– Мне нравится запах бензина.
О Господи!
– Джек, у вас дети старше моих, – чуть ли не в отчаянии взываю я к Грину, придя на службу. – Ваш сын, кажется, в колледже, верно? Что он собирается делать дальше?
– Покончить с собой.
– Я вас серьезно спрашиваю.
– А я, думаете, шучу? У меня и дочь в колледже. Она уже делала аборты. В промежутках между попытками покончить с собой. Она спит с подонками. Они потом бросают ее. Она трижды пыталась покончить с собой. Насколько мне известно, один раз вскрывала вены и дважды наглатывалась наркотиков. Храбрая, как Поль Ревир, верно? Они оба принимают наркотики. Моя новая жена тоже чокнутая. И ее мать. И моя тоже. Теперь меня это уже не касается.
– Извините, я не знал.
– Пойдите займитесь делом. Вас это тоже не касается.
Он поставил на своих детях крест, сбросил их со счетов, списал в архив, точно старые документы, которые его уже не касаются. Но я еще не расстался со своими детьми, я хочу быть преданным отцом, хочу уберечь их от всех обид и унижений. Хочу, чтобы они верили, что я их люблю.
– Послушайте, – взываю я к ним, – вы вовсе не обязаны поступать как все. Поступайте так, как хочется вам. Я вам помогу. Вам вовсе не обязательно становиться бойскаутами, или играть в бейсбол, или ходить в воскресную школу и даже поступать в колледж. Чего вы хотите?
– Стать бойскаутом и играть в бейсбол, – говорит мой мальчик.
– Уйти сейчас в свою комнату и слушать пластинки, – говорит дочь.
Боже милостивый, неужто и с ними это уже случилось? Им ни до чего нет дела. Или они ничего не понимают. Когда это случилось? Где? Где я был, когда решилось то, чем вызвано сейчас его желание стать бойскаутом и играть в бейсбол, и то, отчего ей только и хочется, что уйти к себе в комнату и висеть на телефоне или слушать пластинки? Неужели и правда уже поздно?
Да, поздно, мне уже не спасти ее, даже не помочь ей, я и вправду не знаю, что я еще могу сделать (только и остается сидеть и равнодушно взирать, как она идет своим безрадостным путем). Пытаться ее переделать сейчас бессмысленно, как было бессмысленно и прежде, когда она была доверчивей, податливей и больше хотела мне угодить. Я пробовал – я издевался, урезонивал, грозил, молил, наказывал, льстил и умасливал, и все зря, а может, и во вред, и наконец однажды признался себе, что это не только лицемерие, но и напрасный труд, а значит, глупо. И тогда бросил это занятие. (Теперь я повторяю все это уже безо всякого рвения. Притом я также не скрыл от самого себя, что ее недостатки, ошибки и каркас будущих несчастий, который она возводит на моих глазах, – все это волновало меня куда меньше, чем я говорил. По-настоящему тогда меня тревожило лишь ее непослушание и нежелание мне поверить. А сейчас пугает лишь ее противодействие и неуважение ко мне.) Какой был смысл вновь и вновь пытаться на нее повлиять (разве только тот, что когда-нибудь – вот хоть теперь – можно будет сказать, что я пытался)? Теперь я уже над ней не властен. (Узнай я, что она собирается стать наркоманкой, а потом и обыкновенной проституткой, я понятия не имел бы, как это предотвратить. Я бы ругался последними словами и проклинал судьбу – не ее, а свою, – но толку от этого было бы чуть. Так что я и пытаться бы не стал.) Она еще не знает, что я над ней не властен, так что я беру ее на испуг, и пока суд да дело (время мое на исходе) у нас установился некий тойиа modus vivendi. (Мне сейчас только и дано, что калечить ее.) Где ж были мои нравственные принципы, чувство долга и здравый смысл, когда я пытался вылепить из нее такую личность, какая мне по душе и какой она, вероятно, все равно никогда не могла бы стать? Я понимаю, чем все это кончится (и мне это не по душе. Мне не по душе понимать это. Но что же я могу? Ничего. Это я тоже понимаю). Она уже такая как есть, она уже идет к тому, чтобы стать такой, какой ей стать суждено – хорошей или (и) плохой, – и, думаю, теперь ни я, ни кто-либо другой не в силах чем-либо ей помочь, как-то ее переделать. Она станет одинокой, издерганной, вполне современной человеческой особью женского рода. (Она слишком сообразительна, существо покорное из нее не получится.) Она куда смышленее моей жены, а это значит, для начала, что она (в отличие от жены, какова она пока) станет спать с чужими мужьями (и не слишком долго будет восхищаться собственным мужем). Пресечь это я не могу. Не могу воевать с целой культурой, с окружением, с эпохой, с прошлым, не могу все это отменить, свести на нет (тем более что это прошлое и окружение не только ее, но и мое, и сам я – солидная часть ее прошлого и ее окружения), и ведь я сам столь презренно ко всему этому приспособился. Чего же мне ждать (или даже хотеть), чтобы моя дочь была не такая, как прочие девушки и женщины, которые мне знакомы и нравятся? (Вот только все они несчастливы. А у кого оно есть, счастье?) Если в этом году она еще не выкуривает целую пачку сигарет вне дома, она будет это делать в будущем году. Если она еще не сошлась с одним или несколькими знакомыми мальчишками, она займется этим немного погодя и будет к тому же выкидывать с ними все расхожие секс-трюки.
– Постыдился бы говорить такое о родной дочери, – гадливо морщится жена.
– Даже если это правда?
– Конечно.
(И однако, не будь она наша дочь, мы отозвались бы о ней так оба, потому что о подругах нашей дочери и о других девочках ее лет и моложе мы с женой рассуждаем ничуть не уважительней.)
Отныне это уже не вопрос нравственности или даже решимости, это лишь вопрос времени. (И жена моя, хранящая романтическую верность тому, как все должно быть, упускает из виду собственное прошлое. Она предпочитает не вспоминать, что даже мы занимались всем этим друг с другом еще до женитьбы.)
И что толку делать вид, будто это не так? Я знаю, куда держит путь моя дочь. От знакомых девушек, которые уже там побывали. Она не станет, как моя жена, ходить в церковь. (Она ходит туда сейчас раз в три-четыре воскресенья только для того, чтобы умиротворить мать и чтобы та оказалась перед ней в некоем долгу, который она потом взыщет с лихвой. В церкви она потешается над службой, и они с моим мальчиком исподтишка насмешливо переглядываются – ему весь этот странный ритуал уже кажется глуповатым.) Вместо этого она какое-то время будет пить виски, потом перестанет, потом примется снова – через несколько лет после того, как выйдет замуж, – и тогда уж пойдет прикладываться к бутылке постоянно, как моя жена. У нее будет двое или трое детей, и муж ее оставит (в отличие от ее матери), и, если к этому времени она будет еще молода и дети малы, она выйдет замуж вторично. Она станет курить марихуану, если уже не курит (а кто ее не курит? Даже молодые служащие нашей Фирмы, состоящие в Братстве старейших университетов Новой Англии, и те курят; я тоже не отказываюсь, если предлагают на какой-нибудь вечеринке, куда я пришел без жены), если в средней школе она пока хоть раз не курнула марихуану или гашиш, так начнет, когда я отправлю ее в колледж – там все сколько-нибудь интересные ребята, с кем она познакомится, наверняка уже курят. Она будет сходиться с кем попало. (Ничего с этим не поделаешь; одного могу пожелать, чтобы с самого начала она получала в постели истинное удовольствие. Правда, мне нелегко ей этого желать. И надеюсь, в эти свои дела она меня посвящать не станет.) Первое время она как с цепи сорвется (и вообразит, будто обрела свободу), станет непременной участницей ночных попоек, похабных разговоров, будет ворчать на преподавателей и учебный план, не заинтересуется ни одним курсом лекций, но кое-как, без особого труда, сдаст все предметы, если только не махнет на все рукой по той простой причине, что ею завладеют безразличие и оцепенение (она их будет превозносить как нечто мистическое и возвышенное, как признак выдающегося ума). Она станет пробовать стимулирующие пилюли (взлеты настроения), барбитураты (спады), мескалин и ЛСД, если он еще будет в моде, отведает группового секса (хотя бы раз) и однополого секса (хотя бы раз, и еще хоть раз – в присутствии мужчины в качестве зрителя и участника), будет заводить дружбу с гомиками, поэтами, снобами, нигилистами и психами, одержимыми манией величия, будет одеваться в точности как все ее сверстницы, делать аборты (хотя бы один – или соврет, скажет, что делала аборты. Чуть не у каждой девчонки из тех, с которыми я теперь встречаюсь, был хотя бы один аборт, или она клянется, что был: чуть не каждой просто необходимо похвастать этим передо мной) и какое-то время будет спать с неграми – хотя, должно быть, все это придется ей не по вкусу и на самом деле не будет у нее никакой охоты всем этим заниматься. (У нее хорошая голова, но ей не под силу плыть против течения.) Не на один, так на другой путь, ведущий к саморазрушению и самоуничтожению, она непременно ступит и некоторое время будет по нему идти, и, если ей повезет, она выберется из этой полосы буйного распутства и упрямого самовыражения года через два с половиной, а то и через добрых пять, чувствуя себя скованной, никчемной, выдохшейся и полной раскаяния – она искала всюду и ничего не нашла, она вовсе не обрела себя, а нужен-то ей всего-навсего один-единственный хороший, постоянный, интересный человек (вроде меня), чтобы выйти за него замуж и прожить с ним счастливо всю жизнь. Она пожалеет, что у нее нет детей. (Этого единственного мужчину она, разумеется, не найдет: нет таких среди нашего брата.) Надеюсь, она будет держаться подальше от наркотиков, к которым привыкают, и сможет, когда захочет, все это бросить. Надеюсь, она не забеременеет и ей не надо будет делать аборты. Надеюсь, ее не потянет ни о чем таком мне рассказывать. (Надеюсь, она ни в чем таком не завязнет настолько глубоко, чтобы я вынужден был об этом узнать. Надеюсь, она не погибнет в автомобильной катастрофе.)
Слишком хорошо я знаю эту ухабистую землю, и дочь мою уже подбрасывает и трясет, и она катит под гору, намеренно и по инерции, уже ничего не остановить, хотя путь этот она выбрала не вовсе по собственной воле (неважно, что сама она предпочитает думать иначе). Жребий брошен (iacta aléa est), хотя когда и кто решал ее судьбу, я не знаю. (Знаю только, что не я.) Должно быть, когда она была маленькая, я какими-то своими поступками чудовищно ей навредил, но что я такого сделал и когда, никак не вспомню. (Клянусь, я этого не хотел. Случалось, я рад был причинить ей боль, но не всерьез, клянусь, и далеко не всегда.) Дочь моя уже несется под гору, в свое запутанное будущее, ее швыряет из стороны в сторону, бьет то об одно препятствие, то о другое, и мне уже теперь не под силу приостановить ее стремительный спуск, как не мог бы я удержать валун, подхваченный снежной лавиной. (Попробуй я, и меня тоже снесет. Она ступила на свою дорогу и уже не принадлежит мне.) Она решительно вырвалась из моей власти и, скользя, несется вперед, к полосе непостижимой, бесплодной сумятицы, в которой нет ничего притягательного и соблазняет лишь одно: можно чем-то себя занять и почувствовать себя свободной от нас. («Пора подумать серьезно, – резко требовал я от нее. – Кем ты хочешь стать? Что хочешь делать?» Задай мне сейчас кто-нибудь этот вопрос, я и сам тоже не сумел бы толком ответить. Самоубийство? Почему бы и нет? А что лучше? Заправочная станция? Нет. Но куда спешить? Не будь девчонок, с которыми можно поразвлечься, и не стой передо мной такие серьезные семейные проблемы, я бы черт подери, совсем спятил от своей сволочной работенки.)
И похоже, у нас с дочерью установился некий modus vivendi, мы пришли теперь к своего рода молчаливому согласию, оба поняли, что каждый уже сбросил другого со счетов, что, по сути, мы больше не связаны друг с другом и лишь кое-как сохраняем видимость (так я сбросил со счетов свою мать задолго до того, как схоронил, и так же, думаю я теперь, она поступила со мной. Мне кажется, немощная, старая, лишенная дара речи, она все-таки видела меня насквозь и весьма разумно была снисходительна ко мне, как к ребенку, позволяя быть снисходительным к ней и обращаться с ней как с ребенком, когда в те последние месяцы в доме для престарелых, где она медленно уходила из жизни, я навещал ее и чувствовал себя не в своей тарелке и только и было от меня пользы, что я старался ее полакомить, и подолгу сидел подле нее, тайком поглядывая на часы, и нес всякий вздор, нимало ей не интересный. Только этим я и мог утешать ее и себя в те последние минуты, которые нам отпущено было провести рядом перед разлукой навсегда. Вот когда у меня, у нас обоих был случай что-то сказать друг другу. Мы им не воспользовались. Готов теперь поручиться, 'что эти мои неловкие, бесплодные посещения были ей так же мало приятны, как и мне. Я приходил, потому что она была моей матерью, она терпела, вероятно, потому что я был ее сыном. Она всегда отличалась проницательностью и неплохо во мне разбиралась), мы оба лишь ждем подходящего случая, и дочь, и я, а пока притворяемся, будто мы все еще родные. Она живет в нашем доме, с грехом пополам следует заведенному порядку вещей, обедает с нами, я разговариваю с ней, покупаю ей все необходимое и до тех пор буду во всеуслышание заявлять, что она мне далеко не безразлична, пока она не подрастет и не уедет в колледж или куда-нибудь еще, чего сама, по ее словам, ждет не дождется.
– Вот бы мне поскорее поселиться отдельно, может, этим летом, когда кончится школа, – говорит она. – Снять квартирку или студию. В городе. Жила бы я сама либо с какой-нибудь подружкой. А потом осенью хорошо бы уехать в пансион. Всех моих здешних подруг я, в сущности, не очень-то люблю.
– Я тебе помогу, – неопределенно говорю я (и тотчас понимаю, не надо было так говорить. На этот раз я вовсе не хотел быть жестоким. Но в самих словах уже таился яд отчужденности, и меня сразу охватило раскаяние.). – Серьезно. Помогу найти хорошую, подходящую квартирку и дам денег, чтоб было чем за нее платить и на что жить.
– Я не шучу.
– Я тоже.
– Ты надо мной смеешься.
– Тебе понадобится моя помощь. Понадобится, чтоб я подписал разрешение. Ты еще слишком молода.
– Я хочу жить сама по себе.
– Кто ж тебе мешает? – резко спрашиваю я. (Ну конечно, опять мы воюем, оттачиваем друг о друга меткость и находчивость.) – Я ведь согласен оплачивать твои счета и сказал, я тебя не держу, вот и живи сама по себе.
Почти всякий раз я без труда могу взять верх над дочерью. (Даже когда не хочу. Не могу вовремя прикусить язык.) Не знаю, как еще себя вести, когда мы вот так фехтуем словами и она старается мне доказать, что умеет это не хуже меня. (Хуже. Вероятно, надо позволить ей выиграть?) Она ранит меня, и я раню ее; отвечаю ударом на удар. Она угрозами заставляет нас тратить на нее немалые деньги, а едва получив дорогую вещь, теряет к ней всякий интерес (это один из способов испытать свою власть над нами), я поддаюсь ей в этом безо всякого противодействия, без жалоб и замечаний (это уже мой способ взять над ней верх. И в последнем счете мне легче потратить эти, в сущности, не такие уж большие деньги, чем препираться с ней из-за них, горячиться, вступать в споры, которым иначе не будет конца. Как выяснилось, если она требует чего-то, что меня раздражает, и я ей уступаю, это всякий раз оборачивается моей победой). Она не считает меня зрелым человеком. Меня бесит, когда она так говорит (даже если это звучит как похвала, когда мне и вправду удается ее рассмешить, мне досадно слышать, что я так никогда и не повзрослею и что, на ее взгляд, я до сих пор игрив и ребячлив, как маленький. Мой мальчик часто страдает й обижается, если я на людях пытаюсь их с дочерью рассмешить и для этого принимаюсь петь, забавно ковылять или ни с того ни с сего громко острю в лифтах, в аптеках-закусочных или в магазинах самообслуживания), и теперь, после самых ожесточенных наших сражений, когда меня разъедает обида и досада и мучит жалость к самому себе, я порой с горечью думаю (мечтаю): ну что бы ей сделать мне одолжение – удрать из дому куда подальше, как удирают многие несчастливые девочки ее лет, и, оставив меня в покое, облегчить мне жизнь (наверно, сбеги она, я бы огорчился. Скучать по ней, вероятно, не скучал бы – у нас ведь уже не осталось почти ничего общего, – но ведь поиски потребуют стольких усилий, и столько неловких разговоров с посторонними людьми придется выдержать). И приводит меня в чувство в этих случаях не кто иной, как жена, она заставляет меня остановиться и поразмыслить в минуты, когда на меня накатывает самое мрачное, самое кровожадное настроение, когда я вне себя от ярости и терзаюсь жаждой мести, – именно жена произносит слова, которые излучают хоть какой-то свет, даже надежду и заставляют меня вспомнить то, чего я забывать не вправе. Она говорит, что я безмозглый тупица, паршивый эгоист, психопат и «никудышник» (и опять я жалею, что поделился с нею словами, которые, как мне кажется, пыталась мне сказать мать в доме для престарелых в последний раз, когда она еще могла говорить). Не кто иной, как жена, не в меру чувствительная, унылая, нудная, подчас дура дурой, которая вечно выслушивает от дочери оскорбления и в ответ жестоко ее притесняет, – именно она, с горечью сострадая девочке, распекает меня и неожиданно произносит слова, которые вдруг заставляют меня снова увидеть дочь в истинном свете. Именно жена, тихонько всхлипывая (я теперь не выношу, когда женщины плачут, и жена, зная это, силится унять слезы), споря со мной, говорит в защиту дочери:
– Она же еще просто ребенок.
Моя дочь еще просто ребенок, а я стараюсь взять над ней верх в споре. (Не могу удержаться.) Я говорю с ней, как со взрослой, как говорил бы с Кейглом, с Грином, с Джейн или с женой, – хитро, убедительно, речисто, ехидно. Когда она скверно настроена, я ощетиниваюсь и огрызаюсь, точно меня умышленно оскорбил взрослый человек моих лет или старше. Во время словесных стычек я стараюсь сбить ее с толку, стереть в порошок: когда мы обмениваемся колкостями и остротами, мне неизменно хочется положить ее на обе лопатки и почти всегда удается. (Если не сумею превзойти ее в остроумии, так всегда превзойду в гневе и все равно окажусь победителем.) Мне стыдно – она заставляет меня забыть, что она еще просто ребенок. Во всех наших словесных поединках мне совершенно необходимо ее одолеть. Когда мы что-либо обсуждаем или препираемся, мое мнение должно оказаться самым разумным и дельным. (Я состязаюсь с ней.) Если дочь осуждает меня, или жалуется на меня, или отпускает по моему адресу пренебрежительную шуточку (даже самую забавную и веселую), я способен так оскорбиться, обидеться и расстроиться, словно это Грин меня зло подковырнул. (Я ни ей, ни Грину и виду не подам, как мне это больно, но, похоже, Грин видит меня насквозь и отлично читает мои мысли. А я порой готов заплакать.) Я стану дуться (можно подумать, будто это дочь взрослая, а я ребенок). Мы поменялись ролями, и меня от этого жуть берет. (Я завишу от нее. Я надеялся, она будет мне опорой; мои надежды не оправдались. Наоборот, она докучает мне своими огорчениями. Отнимает время. Если кто хоть отчасти мне опора, так это мой мальчик – пока. «Кто у нас милый и дорогой?» – могу в любую минуту с усмешкой выпалить я. «Ты, пап! Я тебя люблю!» – радостно кричит он и с таким пылом кидается меня обнимать, что мы оба чуть не падаем. Но он боится пауков и пчел – я тоже, – боится сломать ногу, и я чувствую, у нас обоих впереди немало тревог. Когда умирает друг или родственник или далеко уезжает кто-то милый или даже любимый, мне не только грустно. К печали подспудно примешивается чувство облегчения, освобождения, тайный беззастенчивый вздох: «Ну, по крайней мере с этим теперь покончено, верно?» Хотел бы я знать, как я отнесусь к смерти ребенка.) Дочь все еще может меня ранить, и я тоже могу ее ранить (так что, пожалуй, мы еще не окончательно сбросили друг друга со счетов. Может, потому мы этого и хотим – мы опасны друг для друга. Жена не может сделать мне больно. А дочь – может). Я не хочу ее мучить. Не хочу, чтобы она мучила меня. Хочу, чтобы любила. (И чтобы Грин меня любил, и все остальные, с кем сводит меня жизнь, кроме тех, с кем я уже сталкивался более или менее близко, счел их для себя неподходящими и забыл.) Хочу, чтобы слушалась, чтобы восхищалась (а в ответ на пренебреженье и грубость буду безжалостно давать сдачи). Я не выношу, когда кто-либо из моих домашних ведет себя вызывающе (и официанты, и прочий обслуживающий персонал, кому полагается вести себя как подчиненным, хотя от них я нередко терплю обиду молча и таю ее про себя). Я жду от дочери уважения и привязанности. Напрасно жду.
– Зря ты вбил себе в голову, что она тебя не любит, – говорит жена в тех редких случаях, когда я прихожу к ней за советом и помощью. – Она тебя обожает. Неужели не видишь?
– Она никогда ничего такого не говорит.
– И ты не говоришь.
– Я ее не обожаю.
– Ты же понимаешь, о чем я. Зачем шутить, если тебе и правда не все равно, как она к тебе относится?
– Вечно она злится, – жалуюсь я. – И даже когда не злится, она приходит и делает вид, будто злится, и тогда и впрямь начинает злиться. Она ведь и с тобой так.
– Потому-то она так остро чувствует, когда ты злишься на нее, или не обращаешь внимания, или тебе некогда с ней поговорить, когда она приходит поговорить с тобой.
– На самом деле ей совсем не о чем со мной говорить.
– Она просто не знает, что сказать.
– Не знает, что мне сказать?
– Не знает, о чем еще заговорить, чтобы тебе интересно было слушать.
– Тогда чего ради она, по-твоему, старается?
– Хочет произвести на тебя впечатление.
– Да разве это нужно?
– Тогда чего ради она, по-твоему, старается? Ты всегда витаешь мыслями где-то далеко от нас. Всегда ведешь себя так, будто мы навязываемся тебе, а ты предпочел бы оказаться где-нибудь подальше от нас. Вот и со мной тоже.
– Перестань, пожалуйста. Сейчас не о тебе разговор. А то я и вправду захочу убраться куда-нибудь подальше.
– Извини. У меня этого сейчас и в мыслях не было.
– Нет, было. Не то не сказала бы так.
– А ты не можешь ко мне не придираться?
– Вечно она твердит тебе, что не выносит меня, и вечно заявляется ко мне в кабинет и твердит, что не выносит тебя, и начинает со мной собачиться – не из-за одного, так из-за другого.
– Она просто не умеет придумать, о чем с тобой заговорить.
– Что же прикажешь делать?
– Она стесняется.
– Меня?
– Потому-то она так часто и приходит тебе мешать. Ей хочется, чтобы ты уделил ей немножко внимания и сказал, что она хорошенькая.
– Когда она обрушивает на меня кое-какие свои высказывания, она бывает вовсе не такая уж хорошенькая.
– Неужели она, по-твоему, не хорошенькая?
– А по-твоему?
– Она могла бы быть хорошенькой. Даже очень хорошенькой, если б немного похудела и хоть немного заботилась о своем лице и о волосах.
– Зачем же у нас вечно еда, от которой толстеют, и полон дом конфет, сладких пирогов и мороженого?
– Верно. Сама не знаю зачем. Забываю.
– У нас никто этого не любит, только ты. И она.
– Больше не буду.
– Я не знаю, о чем с ней разговаривать.
– А она не знает, о чем разговаривать с тобой.
– Ну что мне ей ответить, когда она называет себя толстухой и уродиной и просит сказать по-честному – считал бы я ее хорошенькой, не будь она моей дочерью? Понравилась бы она мне? Она не толстуха и не уродина и сама это знает. Что же мне прикажешь говорить?
– Она не знает, о чем еще с тобой говорить. Боится заговорить о чем-нибудь еще. Я и сама не знаю, о чем с тобой разговаривать. Мне и с ней трудно разговаривать.
– Что ты несешь?
– Мы никто не знаем, что тебе сказать. Ты вечно злишься. Сразу на стену лезешь.
– Да брось ты.
– Нет, правда. При тебе мы чувствуем себя круглыми дураками. Ты нарочно этого добиваешься.
– Ну, не такой уж я изверг.
– Вот, может, если б ты раньше возвращался домой или пореже ночевал в городе…
– Какое это имеет отношение к нашему разговору? Я работаю допоздна.
– Или уж бывал бы дома реже. Без тебя мы иногда отлично ладим.
– Так может, мне вовсе не приходить домой?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.