Текст книги "Последние дни Помпеи"
Автор книги: Эдвард Бульвер-Литтон
Жанр: Европейская старинная литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
II. Два достойных мужа
В первые времена Рима профессия жреца была почетной, но не доходной. В жреческое сословие поступали благороднейшие из граждан, плебеи же не допускались вовсе. Впоследствии, задолго до описываемой эпохи, звание жреца стало доступно всем классам общества, по крайней мере та часть профессии, которая обнимала фламиков, служивших отдельным богам. Даже жрец Юпитера (Flamen dialis), предшествующий ликторами и имеющий вход в сенат, что составляло преимущество одних патрициев, был избираем народом. Менее национальным и менее почитаемым божеством служили жрецы из плебеев, и многие выбирали эту профессию не столько из набожности, сколько по бедности или из корыстных целей. Так и Калений, жрец Исиды, был самого низкого происхождения. Его родные, хотя и не отец с матерью, были отпущенники. У них он и воспитывался, а от отца получил небольшое наследство, которое скоро прожил, и звание жреца послужило ему последним прибежищем от нищеты. Помимо жалованья, получаемого служителями священной профессии, вероятно очень незначительного в те времена, жрецы популярного храма никогда не могли пожаловаться на отсутствие выгод. Нет профессий более прибыльных, нежели те, которые рассчитаны на эксплуатацию предрассудков толпы.
У Каления остался в живых один только родственник в Помпее – Бурбо. Какие-то темные, постыдные узы соединяли их сердца и интересы крепче даже кровных уз.
Часто служитель Исиды, переодетый, потихоньку убегал от своих строгих обязанностей мнимого благочестия и проскальзывал через черный ход к бывшему гладиатору – человеку низкому и по своему ремеслу, и по своим порокам. И перед этим достойным товарищем жрец рад был сбросить маску лицемерия. Впрочем, если б не скупость, главный его порок, он был бы не в силах вынести этой личины: его грубая натура с трудом мирилась с притворной святостью.
Закутанный в широкий плащ (такие плащи вошли в моду у римлян с тех пор, как они бросили тогу), скрывавший всю его фигуру и снабженный капюшоном, опущенным на лицо, Калений уселся в маленькой каморке позади винного погреба, откуда узкий коридор вел прямо к черному ходу, какие бывали почти во всех домах Помпеи.
Против него сидел дюжий Бурбо и аккуратно пересчитывал монеты, лежавшие перед ним в кучке и только что высыпанные на стол жрецом из своего кошелька, – кошельки уже и тогда были в таком же употреблении, как теперь, с той только разницей, что в тогдашние времена они бывали в большинстве случаев туго набиты.
– Как видишь, – сказал Калений, – мы платим тебе щедро и ты должен быть мне благодарен, что доставил тебе такое выгодное дельце.
– Да я и то благодарен, братец, – ласково отвечал Бурбо, сгребая монеты в кожаный кошель, который заткнул за пояс, потуже обыкновенного затянув пряжки вокруг своей объемистой талии. – Клянусь Исидой, Писидой или Нисидой – и прочими богами, какие там есть в Египте, – моя маленькая Нидия для меня просто сад гесперид, сущее золотое дно!
– Она хорошо поет и играет, как муза, – отвечал Калений, – а за такие таланты всегда щедро платит то лицо, поручения которого я исполняю.
– Он божество! – воскликнул Бурбо восторженно. – Всякий великодушный богач заслуживает поклонения. Однако выпей кубок вина, старый дружище, и порасскажи мне хоть немножко, в чем суть. Что она там делает? Она перепугана, ссылается на свою клятву и ничего не хочет открыть нам.
– И не откроет, клянусь своей правой рукой! Ведь и я тоже произнес страшную клятву соблюдать тайну.
– Клятву! Что такое клятвы для таких людей, как мы!
– Обыкновенные клятвы, пожалуй, но эта!.. – И жрец невольно вздрогнул. – Однако, – продолжал он, опорожняя огромный кубок неразбавленного вина, – однако признаюсь тебе, что мне клятва! Главное, я боюсь мести того, кто потребовал ее от меня. Клянусь богами, – это могущественный чародей, – он сумел бы выпытать мою тайну от самой луны, если бы мне вздумалось довериться ей. Не будем говорить об этом. Клянусь Поллуксом! Как ни упоительны его пиры, а мне там как-то не по себе. То ли дело провести часок с тобою, друг любезный, и с теми простыми, незатейливыми девушками, которых я встречаю в этой комнате, – хоть она и прокопчена дымом. Один такой час я предпочитаю целой ночи его роскошного разврата.
– Когда так, завтра же, если угодно богам, мы устроим здесь хорошенькую пирушку!
– Согласен от всей души! – отвечал жрец, потирая руки и поближе придвигаясь к столу.
В эту минуту они услыхали легкий стук, как будто кто-то нащупывал ручку двери. Жрец надвинул капюшон на лицо.
– Не бойся, это слепая, – проговорил хозяин.
Нидия отворила дверь и вошла в комнату.
– А, девочка! Ну что, как поживаешь? Немного бледна… Видно, поздно засиживаешься по ночам? Не беда, известное дело – молодость! – обратился к ней Бурбо ласковым тоном.
Девушка не отвечала, но в изнеможении опустилась на одну из лавок. Краска то являлась, то исчезала на ее щеках. Она нетерпеливо била об пол своими маленькими ножками, затем вдруг подняла голову и заговорила с решимостью:
– Хозяин, делай надо мной что хочешь: мори меня голодом, бей, угрожай мне смертью, а я больше не пойду в этот нечестивый притон!
– Как ты смеешь, дура непокорная! – крикнул Бурбо диким голосом, его широкие брови мрачно насупились над свирепыми, налитыми кровью, глазами. – Смотри у меня, берегись!
– Сказала – не пойду! – отвечала бедная девушка, скрестив руки на груди.
– Итак, скромница, кроткая весталка, ты не пойдешь? Хорошо же, тебя потащат силой!
– Я весь город подыму своими криками, – возразила она страстно, и яркий румянец залил ее лицо.
– И насчет этого мы примем меры – тебе заткнут глотку.
– В таком случае! – да сжалятся надо мной боги! Я прибегну к суду!
– Помни твою клятву! – произнес глухой голос. Калений в первый раз вмешался в разговор.
При этих словах несчастная девушка затряслась всем телом и с мольбою заломила руки. «Ах, я несчастная!» – воскликнула она и громко зарыдала.
Может быть, шум этого неутешного горя или что другое привлекло прелестную Стратонику, но в эту самую минуту ее страшная фигура появилась на пороге.
– Ну, что там такое? Что ты сделал моей рабе? – сердито спросила она Бурбо.
– Успокойся, жена, – отвечал тот полусердитым, полуробким тоном, – тебе ведь нужны новые пояса, красивые платья, не так ли? В таком случае смотри в оба за своей рабой, а то долго не дождешься обновок. Vae capiti tuo – месть на твою голову, несчастная.
– Да что такое случилось? – проговорила ведьма, вопросительно окидывая глазами то того, то другого.
Нидия порывистым движением вдруг отделилась от стены, к которой прислонилась. Она бросилась к ногам Стратоники, обнимала ее колени, устремив на нее свои незрячие, трогательные глаза.
– О, госпожа моя! – рыдала бедняжка. – Ты женщина, у тебя были сестры, сама ты была молода, как я, – вступись за меня, спаси меня! Я больше не пойду на эти ужасные пиры!
– Вздор! – воскликнула ведьма, грубо схватила ее за нежные руки, созданные не для грубой работы, а для плетения венков. – Вздор, все эти возвышенные чувства не к лицу рабам!
– Послушай-ка, – сказал Бурбо, вытаскивая кошелек и позвякивая монетами, – ведь хороша музыка, жена! Клянусь Поллуксом, если ты не сумеешь обуздать этого ребенка, так больше и не услышишь этой музыки!
– Девочка просто устала, – проговорила Стратоника, кивнув Калению, – она будет более послушна в другой раз, когда она вам понадобится.
– Вам… Вам! Кто же здесь? – крикнула Нидия и окинула глазами комнату с таким страшным, напряженным выражением, что Калений в тревоге вскочил со стула.
– С такими глазами она должна видеть! – пробормотал он.
– Кто это здесь? Скажите, во имя неба! Ах, если были бы слепы, как я, вы не были бы так жестоки, – промолвила она и снова залилась слезами.
– Убери ее отсюда, – воскликнул Бурбо с досадой, – терпеть не могу хныканья.
– Пойдем, – сказала Стратоника, толкая бедную девочку за плечи.
Нидия откинулась в сторону с решительным видом, полным достоинства.
– Послушай, – молвила она, – я служила тебе верой и правдой, – я, которая была воспитана… О, мать моя! Бедная мать! Снилось ли тебе когда-нибудь, что я дойду до этого? – Она отерла слезу и продолжала: – Прикажи мне все, что угодно, и я буду повиноваться, но я говорю тебе прямо, зная, как ты жестока, сурова, неумолима, говорю тебе, что я туда больше не вернусь, а если меня заставят идти туда силой, я буду молить пощады у самого претора, – вот мое последнее слово. Услышьте меня, о боги, – клянусь, это будет так!
Глаза ведьмы загорелись злобой. Одной рукой она схватила девочку за волосы, другой – высоко замахнулась над нею – этой грозной правой рукой, которая одним ударом могла раздавить нежную, хрупкую фигуру, дрожавшую в ее тисках. Но, вероятно, эта мысль поразила ее саму, – она отвела занесенную руку, изменила свое намерение и, дотащив Нидию до стены, сдернула с крючка веревку, увы! уже не раз служившую ей для той же цели, и через минуту пронзительные, раздирающие вопли слепой девушки огласили весь дом.
III. Главк делает приобретение, которое впоследствии обходится ему дорого
– Здорово, молодцы! – проговорил Лепид, нагнув голову, чтобы войти в низенькую дверь дома Бурбо. – Мы пришли взглянуть, кто из вас сделает больше чести вашей ланисте.
Гладиаторы почтительно встали из-за стола при появлении трех щеголей, известных как самые веселые и богатые среди помпейской молодежи, и голоса которых имели большое значение для репутации бойцов амфитеатра.
– Какие славные животные! – молвил Клавдий Главку. – Они достойны быть гладиаторами.
– Жаль, что они не воины, – возразил Главк.
Странно было видеть изящного, прихотливого Лепида, который боялся и сколько-нибудь резкого луча света, и малейшего дуновения ветерка, Лепида, в котором природа как будто спутала и извратила все естественные чувства, сделав из него какое-то сомнительное существо, изнеженное и искусственное, странно было видеть этого Лепида, теперь вдруг ожившего, полного энергии. Своей бледной, девичьей рукой он трепал гладиаторов по широким плечам, жеманно щупал их могучие, железные мускулы и, казалось, с восхищением любовался этой силой, которую всю жизнь старался уничтожить в самом себе.
Так и в наше время мы видим безбородых франтов лондонских салонов, толпящихся вокруг героев кулачного боя: точно так же они любуются, восхищаются, налаживают свои пари. Так и теперь мы видим, как сходятся две крайности цивилизованного общества – патроны удовольствий и их рабы – подлейшие из всех рабов, – свирепые, и в то же время продажные, – мужчины хуже проституток, торгующие своей силой, как женщины своей красотой, сущие животные, но еще более низкие по своим побуждениям, так как последние, по крайней мере, не дают себя калечить за деньги!
– Ну, Гинер, как ты будешь бороться и с кем?
– Меня вызвал Спор, – отвечал сумрачный великан, – и надеюсь, это будет бой на смерть.
– О, разумеется, – проворчал Спор, прищурив свои маленькие глазки.
– Он берет саблю, а я сеть и трезубец. Редкостное будет состязание. Надеюсь, тот, кто останется в живых, получит достаточно для поддержания достоинства короны.
– Не беспокойся, мы наполним твой кошелек, мой Гектор, – сказал Клавдий, – постой, ты дерешься с Нигером? Главк, не хочешь ли пари? Я держу на Нигера.
– Ну, что я говорил! – воскликнул Нигер торжествующим тоном. – Благородный Клавдий меня знает. Пиши пропало, Спор!
Клавдий вынул свои таблички.
– Пари на десять сестерций. Идет?
– Согласен, – отвечал Главк. – Но дай сперва рассмотреть, кто у нас тут? В первый раз вижу этого героя. – И он указал на Лидона, сложение которого было более нежное и тонкое, нежели у товарищей. Что-то изящное и даже благородное сквозило в чертах его лица. Очевидно, он еще не успел огрубеть в своей профессии.
– Это Лидон, юнец, до сих пор практиковавшийся только на деревянных мечах, – объяснил Нигер снисходительно. – Но в его жилах течет хорошая кровь, он уже вызвал Тетреда.
– Это он вызвал меня, а я только принял вызов, – возразил Лидон.
– А как будете вы драться? – спросил Лепид. – Смотри, малый, не рано ли тебе состязаться с Тетредом?
Лидон презрительно усмехнулся.
– А что, он свободный гражданин или раб? – осведомился Клавдий.
– Гражданин – все мы граждане, – отвечал Нигер.
– Вытяни руку, Лидон, – сказал Лепид с видом знатока.
Гладиатор, бросив многозначительный взгляд на товарищей, вытянул руку, которая хотя и не поражала громадностью размеров, как у других, зато отличалась такими твердыми мускулами и была так красива, симметрична в своих пропорциях, что все трое посетителей ахнули от восхищения.
– Отлично! Молодец! Какое же твое оружие? – спросил Клавдий, не выпуская из рук своих табличек.
– Сперва мы будем драться на шестах, а потом на мечах, если оба останемся в живых, – резко отвечал Тетред, нахмурившись от зависти.
– На шестах, – воскликнул Главк, – напрасно, Лидон, это греческий способ, я хорошо его знаю. Для этого тебе надо бы сперва потолстеть, ты слишком худ – избегай железной перчатки.
– Не могу, – отвечал Лидон.
– Почему же?
– Я уже согласился, потому что он сделал мне вызов.
– Но он не принуждает тебя принять выбранное им оружие?
– Моя честь принуждает меня! – промолвил Лидон гордо.
– Держу за Тетреда, два против одного, на шестах, – предложил Клавдий, – согласен, Лепид?
– Если бы ты даже предложил мне три против одного и тогда я бы не согласился, – отвечал Лепид. – Лиону несдобровать. Ты очень любезен.
– А ты, Главк, что на это скажешь? – обратился к нему Клавдий.
– Я согласен, три против одного.
– Десять сестерций[14]14
Не надо смешивать два денежных знака у римлян: sestertium и sestercius. Первый, представляющий собой сумму, а не монету, в тысячу раз больше sestercius’a.
[Закрыть] против тридцати?
– Идет.
Клавдий записал пари на своих табличках.
– Извини меня, благородный покровитель, – тихо проговорил Лидон, обращаясь к Главку, – как ты полагаешь, сколько достанется победителю?
– Сколько? Да, может быть, сестерций семь.
– Так много! Ты уверен?
– По крайней мере, семь. Но как тебе не стыдно! Грек, наверное, думал бы о славе, а не о деньгах. О, итальянцы! Всюду вы одни и те же.
Румянец выступил на смуглых щеках гладиатора.
– Не суди обо мне дурно, благородный Главк. Я думаю и о том, и о другом, но если бы не деньги, я никогда не был бы гладиатором.
– Низкий человек! Желаю тебе пасть на арене. Скряга никогда еще не был героем.
– Я не скряга, – возразил Лидон надменно и отошел в дальний угол.
– Однако я не вижу Бурбо, куда девался Бурбо? Мне надо с ним поговорить, – воскликнул Клавдий.
– Он там, – отвечал Нигер, указывая на дверь, ведущую в задние комнаты.
– А Стратоника, наша храбрая старушка, где она? – осведомился Лепид.
– Да она была здесь только что, перед вашим приходом, но услыхала что-то такое, что ей не понравилось, и исчезла. Клянусь Поллуксом! Бурбо, вероятно, беседовал с какой-нибудь девушкой в задней комнате. Я слышал женские крики, а старуха ревнива, как Юнона.
– Ого, чудесно! – засмеялся Лепид. – Пойдем, Клавдий, поделимся с Юпитером, – может быть, он подцепил новую Леду!
В эту минуту громкий крик, полный ужаса и страдания, заставил всех вздрогнуть.
– О! Сжалься надо мной! Я еще ребенок, я слепа, и без того я достаточно наказана судьбою!
– О Паллада! Знакомый голос – это моя бедная цветочница! – воскликнул Главк и немедленно бросился в ту сторону, откуда раздавались крики.
Он распахнул дверь и увидел Нидию, отбивавшуюся от разъяренной мегеры. Веревка, уже обагренная кровью, взвилась на воздух и вдруг опустилась…
– Фурия! – воскликнул Главк и левой рукой вырвал Нидию из ее когтей. – Как ты смеешь так обращаться с девушкой, с существом твоего же пола, с ребенком! Моя Нидия, мое бедное дитя!
– О, это ты! Это Главк! – воскликнула цветочница с выражением почти восторга. Слезы застыли на ее щеках. Она улыбалась, прижимаясь к его груди, целовала его одежду…
– А как смеешь ты, дерзкий незнакомец, становиться между свободной женщиной и ее собственной рабыней! Клянусь богами! Несмотря на то что ты наряжен в богатую тунику и что от тебя разит духами, сомневаюсь, чтобы ты был римским гражданином, – картонная кукла!
– Полегче, хозяйка, полегче! – вмешался Клавдий, входя в комнату вместе с Лепидом. – Это мой друг, все равно, что брат родной: его надо оградить от твоего язычка, моя голубка, – с него камни сыплются!
– Отдай мне мою рабыню, – вопила мегера, схватив грека за грудь своей могучей дланью.
– Не отдам, хотя бы к тебе пришли на помощь все твои сестры фурии! – отвечал Главк. – Не бойся, милая Нидия, афинянин никогда не покидал несчастных.
– Полноте! – воскликнул Бурбо, неохотно вставая. – Столько шуму из-за какой-то рабыни? Оставь в покое молодого господина, жена, уж так и быть, ему в угоду на этот раз простим дерзкую девчонку.
С этими словами он отвел или, вернее, оттащил прочь свою свирепую подругу.
– Мне показалось, когда мы вошли, тут был еще какой-то человек, – заметил Клавдий
– Он ушел.
Действительно, жрец Исиды смекнул, что ему давно пора убраться.
– О, это один приятель! Собутыльник… Малый смирный, не охотник до передряг, – отвечал Бурбо небрежно. – Однако ступай, дитя мое, ты разорвешь тунику этому господину, если будешь так на ней виснуть. Ступай, тебя простили.
– О, не оставляй меня, не оставляй! – вскричала Нидия, еще крепче прижимаясь к афинянину.
Тронутый ее беззащитным положением, ее обращением к его состраданию, точно так же как и ее невыразимой, трогательной грацией, грек сел на один из стульев и привлек Нидию к себе на колени. Он вытирал кровь с ее плеч своими длинными кудрями, поцелуями осушал слезы на ее щеках, шептал ей ласковые, нежные слова, какими обыкновенно утешают детское горе. Он был так хорош в роли кроткого утешителя, что даже тронул сердце свирепой Стратоники. Присутствие его как бы осветило этот гнусный, позорный притон. Молодой, красивый, блестящий, воплощение совершенного счастья на земле, он утешал несчастное существо, покинутое, отверженное всеми!
– Кто бы мог подумать, что на долю нашей Нидии выпадет такая честь? – проговорила мегера, вытирая вспотевший лоб.
Главк обратился к трактирщику:
– Любезный Бурбо, это твоя раба – она хорошо поет, она привыкла ухаживать за цветами. Такую точно рабу мне хотелось бы подарить одной даме. Продай мне ее!
При этих словах бедная девушка задрожала всем телом от восторга. Она вскочила, откинула от лица свои разметавшиеся кудри, пугливо озираясь кругом, как будто могла что-нибудь видеть.
– Продать нашу Нидию! Ну нет, ни за что! – угрюмо отозвалась Стратоника.
Нидия с тяжелым вздохом опустилась к ногам Главка и снова уцепилась за край его одежды.
– Пустяки! – вмешался Клавдий повелительно. – Вы должны это сделать из уважения ко мне. Помни, Бурбо, и ты, старуха, что оскорбить меня – значит погубить вашу торговлю. Ведь Бурбо клиент моего родственника Пансы! А разве я не оракул амфитеатра и его героев? Мне стоит сказать слово – и все пропало, вы не продадите ни одного кувшина вина. Главк, – раба твоя.
Бурбо почесывал затылок в смущении.
– Я ценю эту девушку на вес золота.
– Назначь свою цену, я богат, – сказал Главк.
Древние итальянцы были точно таковы, как и теперешние, – не было вещи, которую они не готовы были бы продать, а тем более бедную слепую.
– Я сама заплатила за нее шесть сестерций, а теперь она стоит двенадцать.
– Я дам тебе целых двадцать. Пойдем скорее к судье, а потом ко мне в дом, за деньгами.
– Я не продал бы милую девочку и за сто сестерций, да уж очень мне хочется угодить благородному Клавдию, – заметил Бурбо плаксиво. – А уж ты, Клавдий, пожалуйста, замолви за меня словечко у Пансы относительно должности указателя мест в амфитеатре, – она бы мне как раз годилась.
– Она за тобой, – отвечал Клавдий и шепотом прибавил: – Этот грек может составить твое счастье. Он так и сеет деньгами, словно через решето. Отметь сегодняшний день белым, Приам.
– An dabis? – проговорил Главк обычную фразу, употребляемую при купле и продаже.
– Dabitur, – отвечал Бурбо.
– Значит, я пойду с тобой… с тобой? О, какое счастье! – прошептала Нидия.
– Да, да, моя прелесть, и с этой поры единственной твоей обязанностью будет – петь греческие песни для красивейшей и благороднейшей женщины в Помпее.
Девушка вырвалась из его объятий. Лицо ее, столь радостное за минуту перед тем, вдруг изменилось. Она тяжко вздохнула и промолвила, снова схватив его за руку:
– А я думала, что буду жить в твоем доме!
– Да, пока. Пойдем, не будем терять времени.
IV. Соперник Главка спешит обогнать его
Иона была из тех блестящих натур, какие не часто приходится встречать в жизни. В ней соединялись два редких дара природы, доведенные до совершенства: талант и красота. Всякий, кто обладает высокими умственными качествами, не может не сознавать их, положим, соединение скромности и достоинств вещь прекрасная, однако, когда достоинства эти велики, покрывало скромности, которым так восхищаются, никогда не в состоянии утаить этих достоинств от их обладателя. Именно это гордое сознание известных качеств, которые гений не может разоблачать перед будничным миром, и придает гению тот застенчивый, сдержанный, смущенный вид, удивляющий вас, когда вы с ним встречаетесь.
Иона тоже сознавала свои недюжинные дарования. Но при очаровательной гибкости характера, свойственной только женщинам, она имела способность, очень редко встречающуюся у даровитых людей иного пола, – способность приноравливать свой изящный ум ко всем, кого ей случалось встречать. Сверкающая струя фонтана посылала свои брызги одинаково и на песок, и на пещеру, и на цветы. Она освежала, восхищала каждого, всем дарила свою улыбку
Гордость, результат превосходства, выработала в ней независимость. Она смело шла по своему светлому, одинокому пути. При ней не было никакой пожилой матроны, чтобы руководить ею, – она шла совершенно одна, освещая себе дорогу факелом своей собственной незапятнанной чистоты. Она не повиновалась тираническим, условным обычаям. Она сообразовывала обычай со своей волей, но так деликатно, с такой женственной грацией, что, казалось, она не нарушает обычая, а господствует над ним. Ее грация и изящество были неистощимы, она придавала особую прелесть самым обыкновенным вещам, – каждое ее слово, каждый взгляд имели волшебное очарование. Полюбив ее, человек вступал в новый мир, далекий от пошлого, банального земного мира. В ее присутствии чувствовалось, как будто слушаешь чарующую музыку, погружаешься в то неземное ощущение, которое способна внушать музыка, – сладкое упоение, возбуждающее, охватывающее чувства, но вместе с тем проникающее в душу.
Итак, Иона была создана, чтобы привлекать и очаровывать людей смелых, недюжинных. Любить ее – значило соединить две страсти – любовь и честолюбие. Не мудрено, что она окончательно покорила и околдовала мрачную, пылкую душу египтянина – человека, в котором клокотали дикие страсти. Красота тела и красота души одинаково пленяли его.
Сам он уединялся от света, и ему нравилась смелость ее характера, ее умение держаться свободно особняком среди пошлого мира. Он не замечал или не хотел заметить, что эта самая обособленность ставит ее дальше от него самого, нежели даже от окружающего мира. Их натуры представляли два противоположных полюса, отличались друг от друга, как день и ночь. Он держался особняком в силу своих темных, таинственных пороков, а она в силу своей пылкой фантазии и чистоты своей добродетели.
Если неудивительно, что Иона так очаровала египтянина, то еще менее удивительно, что она заполнила сразу и безвозвратно горячее, жизнерадостное сердце афинянина. Веселость и живость темперамента, как будто сотканного из лучей света, увлекла Главка на путь удовольствий. Предаваясь кутежам и развлечениям своего времени, он повиновался не порочным наклонностям, а исключительно потребностям юности и здоровья. Чистота его натуры спасала его от пропастей, встречавшихся ему на пути. Воображение ослепляло его, но сердце оставалось неиспорченным. Гораздо более проницательный, нежели воображали его приятели, он понимал, что они хотят попользоваться его богатством и его молодостью. Но он сам презирал богатство, считая его только средством к наслаждению, а молодость была звеном, соединявшим его с этими приятелями. Правда, он сознавал, что есть цели высшие, мысли более благородные, каких не может дать рассеянная жизнь, но в глазах его весь мир представлялся теперь обширной тюрьмой, а римский император – тюремщиком. Те самые добродетели, которые в дни свободы Афин внушили бы ему честолюбие, теперь в состоянии рабства всего мира оставляли его праздным и ленивым. Среди этой извращенной, неестественной цивилизации всякое благородное соревнование было запрещено. Единственные доблести, бывшие в ходу при деспотическом, пышном дворе, – лесть и пронырство. Главной целью всех стремлений была корысть. Люди добивались преторства и провинций только для того, чтобы свободнее грабить. В маленьких государствах слава наиболее деятельна и чиста. Чем теснее границы, тем сильнее патриотизм. В маленьких государствах общественное мнение сосредоточено и сильно, все ваши поступки на виду, ваша узкая сфера населена личностями и образами, знакомыми вам с детства, одобрение ваших сограждан приятно, как ласка друзей. Но в обширных государствах главный центр – это двор. Провинции, чуждые вам по обычаям, а может быть даже и по языку, не имеют права на ваш патриотизм. Предки их – не ваши предки. При дворе вы добиваетесь милостей, а не славы. Вдали от двора общественное мнение исчезает, и личный интерес не имеет противовеса.
Италия, Италия! В то самое время, как я пишу, твои небеса сияют надо мной, твое море плещется у ног моих, – не слушай слепой политики, которая стремится соединить твои города, оплакивающие республику, в одну империю. Фальшивая, вредная иллюзия! Единственная твоя надежда на возрождение – именно в разделении. Флоренция, Милан, Венеция, Генуя могут еще обрести свободу, если каждый из этих городов будет свободен. Но не мечтай о свободе целого, пока ты порабощаешь части. Сердце должно быть центром системы, кровь всюду должна переливаться свободно. А в обширных общинах мы видим лишь раздутого, но слабосильного гиганта, с тупым мозгом, с мертвыми членами. Болезнями и немощью он платит за то, что превысил естественные пропорции, необходимые для силы и здоровья.
Итак, предоставленные самим себе, лучшие, самые блестящие качества Главка не находили исхода, – разве только в пылком воображении, придававшем изящество наслаждениям и поэзию мыслям.
Безделье все-таки было не так презренно, как соревнование с паразитами и рабами, и если честолюбие не находило благородных целей, зато можно было довести роскошь до утонченности. Но все, что было лучшего и светлого в душе его, сразу проснулось, когда он познакомился с Ионой. Вот царство, завоевание которого достойно полубогов. Вот слава, которую не в состоянии омрачить и затуманить черный дым гнилого общества. Во все времена, при всех условиях, любовь всегда находит место, чтобы воздвигнуть свой золотой алтарь. Да и какая победа, даже в эпохи, самые благородные для славы, может быть упоительнее и почетнее победы над благородным сердцем?
Может быть, именно это чувство вдохновляло его, но в присутствии Ионы ум его как будто просветлялся, душа пробуждалась и сквозила в его речи. Если с его стороны было естественно полюбить ее, то так же естественно было и ей отвечать ему взаимностью. Молодой, блестящий, влюбленный и вдобавок афинянин, – он казался ей воплощением поэзии ее отечества. Оба были непохожи на будничные существа этого мира, где царит горе и раздоры, – они казались высшими созданиями, которые можно видеть только на празднике природы – такой прелестью, такой свежестью дышали их юность, красота и любовь. Они были не на своем месте в этом грубом, пошлом мире. По справедливости они принадлежали к веку Сатурна, к области мечты, где царили полубоги и нимфы. Вся поэзия жизни как будто сосредоточилась в них, а в их сердцах догорали последние солнечные лучи Делоса и Греции.
Но при всей своей независимости в выборе образа жизни Иона обладала гордостью чрезвычайно щепетильной, и встревожить ее было легко. Египтянин, видимо, глубоко изучил ее натуру и на этом построил сочиненную им клевету. Грубость и неделикатность со стороны Главка уязвили ее в самое сердце. Она сочла это укором ее характеру и всей ее жизни, а главное, наказанием за ее любовь. Впервые она тут почувствовала, как быстро она поддалась этой любви, и покраснела, стыдясь такой слабости. Она вообразила, что Главк презирает ее именно за эту слабость, и вынесла самую горькую пытку для благородной натуры – унижение! Однако и любовь ее была уязвлена не менее, нежели гордость. Правда, в первую минуту она шептала упреки Главку. Отрекалась от него, почти ненавидела. Но вслед за этим она залилась горькими слезами, сердце ее смягчилось, и она проговорила с тоскою: «Он презирает меня, он меня не любит!..»
После ухода египтянина она заперлась в самой уединенной комнате, отпустила своих служанок, велела не принимать толпу гостей, осаждавших двери ее дома. Главк был исключен вместе с остальными. Он удивился, не понимал, что это значит! Он не мог заподозрить Иону, свою царицу, свою богиню, в одном из тех женских капризов, на которые постоянно жалуются поэты Италии, воспевающие любовь. Он считал ее выше всех этих уловок, имеющих целью мучить влюбленное сердце. Он был смущен, но надежды его нисколько не омрачились. Он уже знал, что любит и любим взаимно, – какой еще нужен был амулет против опасений?
Глубокой ночью, когда на улицах все затихло при свете луны, высоко стоявшей на небе, Главк прокрался к храму своего сердца, к дому возлюбленной и выразил ей свое обожание, согласно прекрасному обычаю своей страны. Он украсил ее порог роскошными гирляндами, в которых каждый цветок выражал собою целую поэму нежной страсти, и услаждал долгие часы летней ночи звуками лидийской лютни и стихами, вылившимися под вдохновением минуты.
Но окно наверху не распахнулось, ничья улыбка не приветствовала его среди сияния дивной ночи. Кругом было все тихо и темно.
Он не знал, как приняты его стихи и услышано ли его пение.
Между тем Иона не спала и прислушивалась. Мягкие, нежные звуки проникли в ее комнату, успокаивали, очаровывали ее. Пока она слушала, она не верила ничему, что наговорили ей против возлюбленного, но когда музыка, наконец, смолкла и шаги Главка замерли вдали, очарование исчезло. И в глубине своей огорченной души она сочла это тонкое внимание за новое оскорбление.
Я сказал, что Иона никого не принимала. Однако было сделано исключение для одного лица, которому нельзя было отказать, так как оно пользовалось некоторым авторитетом, вроде родительского, над ее поступками и над ее домом. Арбак потребовал, чтобы для него было сделано исключение не в пример другим. Он вошел свободно и непринужденно, как человек, который чувствует свое привилегированное положение в доме. Он даже прошел в отдаленную комнату, где сидела Иона, совершенно спокойно и не извиняясь, что нарушил ее одиночество, словно имел на это право. При всей независимости характера Ионы, он сумел приобрести тайное и сильное влияние над ее душой. Она не могла стряхнуть с себя этой власти, хотя иногда и желала этого. Но, в сущности, она никогда и не боролась против него энергично. Его змеиный взор как будто притягивал ее. Он властвовал, повелевал ею волшебной силой ума, издавна привыкшего внушать страх и покорность. Не подозревая его истинного характера и скрытой любви, она чувствовала уважение к его уму и святости. Она смотрела на него, как на древних мудрецов, постигших тайны науки воздержанием от страстей. Она почти не считала его за существо земное, подобное другим, а видела в нем оракула таинственного и вместе с тем священного. Она не любила, но боялась его. Присутствие его не было ей приятно. Его появление всегда омрачало настроение ее духа, даже самое радостное. Со своей холодной, величавой фигурой он походил на какую-то возвышенность, набрасывающую тень на самое солнце. Но ей и в голову не приходило не принимать его. Она пассивно отдавалась влиянию, вызывающему в душе ее если не отвращение, то нечто подобное страху.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?