Текст книги "Лжедьявол"
Автор книги: Екатерина Хайд
Жанр: Приключения: прочее, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Я несимпатичная и неумная, я люблю находится в одиночестве, и из меня совершенно никудышный партнёр или поддержка. Я не цепляюсь судорожно за людей, не умоляю их остаться: они мне не нужны. Но чувствуя эту свободу, они всё больше и больше тянутся ко мне. Они не отличают свободы, которую дарят из любви и веры в то, что свободный вернётся или и вовсе не уйдёт, от безразличия.
Кот фыркает, будто не верит, что кому-то могла понадобиться такая жена, как я. Я бы и сама не поверила, если бы не знала.
Он целует меня, легко и бесчувственно. У кошачьих поцелуев привкус пластика.
– Тут люди, – говорю я ему, хотя на самом деле до нас никому дела нет. – Я же тебя просила…
– Да, – соглашается Кот, улыбаясь, – просила. Прости.
Некоторые вещи намного проще игнорировать, чем прощать. Легче верить, что юношу обуяла страсть, что он не может совладать с собой, что он, может быть, всем вокруг желает демонстрировать, что мы вместе – всё это легче принять, чем тот простой факт, что юноше плевать на слова и просьбы своей спутницы, что юноша – эгоист. Гораздо проще сразу забыть об этом невинном поцелуе, чем рассуждать о мотивах и пытаться прощать. Потому что я уже не смогу простить Кота.
Метафора о чаше терпения, возможно, не очень точна, зато довольно наглядна. Её же можно вывернуть наизнанку. Назвать это чашей прощения. Каждый раз, когда просят, вы берёте оттуда каплю или несколько – кажется, что это немного, но спустя месяцы постоянного прощения Коту его опозданий, его игнорирования моих просьб и ссор из-за пустяков, инициатором которых он был, я обнаруживаю, что эта чаша пуста. Это нелепо – слышать порой, из-за каких пустяков развалились чьи-то отношения, которые, казалось бы, должны были неминуемо окончиться свадьбой и оравой детей и внуков. А потом кто-нибудь разбивает чашку, не опускает стульчак, забывает покормить кота или вынести мусор, стирает сохранения в игре, покупает себе слишком дорогую помаду, проходит на кухню, не разуваясь, и всё рушится. Разбивается на мелкие осколки то, что эти люди называли любовью, переполняется чаша терпения, не находится больше ни мельчайшей капли в чаше прощения. Даже если когда-то они могли простить друг другу измены, насилие и алкоголизм. Даже если трепетно ждали из армий, длительных командировок и тюрем. Однажды прощение может кончиться. И у меня оно кончилось.
Мы садимся, и Кот пытается обнять меня. Это чертовски неудобно и для меня, и для него. Я не отвечаю на этот жест, не льну головой к его плечу – это тоже неудобно, автобус скажет на кочках и колдобинах. Мне тесно и неуютно в кошачьих объятиях. Ему, собственно, тоже, поэтому руку он довольно быстро убирает, перекладывает на моё колено. Это тоже неудобно и как-то неловко.
Мы молчим. Молчим долго. Автобус наполнен гулом мотора и тихим бормотанием пассажиров, шуршанием пакетов, плачем ребёнка, звоном какой-то игры, которую ему всучают. Окна покрыты плотным узором еловых веток и завитков, они белы, сквозь них ни черта не видно.
Кот в задумчивости кусает кубы, стягивает с пальца серебряное кольцо.
– Я же не хуже… – бормочет он, протягивая кольцо мне. – Ты выйдешь за меня?
Да ни за что!
Я смотрю на кольцо с ужасом. Смотрю на руку Кота, держащую мою, на его трясущиеся пальцы, пытающиеся надеть кольцо на мой палец.
Восьмой.
Это, что ли, моя судьба? Быть одинокой? Связать себя прочными узами с далёкой звездой, дающей недостаточно света и совсем не дающей тепла? Я лучше прыгну с моста, чем буду жить так. Я брошусь под колёса поезда или трамвая. Брошусь в холодную и грязную воду Оби. Кот не может быть лучшим, кого я встретила в своей жизни, он чужой мне человек. Незнакомец. Проходящий мимо. Я не люблю его. Не знаю его. И у нас это взаимно. Он рвётся к тусклому свету далёкой звезды, не видя ничего другого, будто веря, что это единственная звезда во всём мире, и не бывает света ярче, не существует тепла. Он боится отвернуться от этой звезды, боится, что за спиной окажутся не тысячи созвездий, а холод и темнота.
Мой бедный Кот! Он ничуть не менее одинок, чем я. Он отчаялся и устал искать, он стоит на грани, готовый скорее прыгнуть с моста, чем остаться в одиночестве. Он не готов оказаться в темноте. А я темноты не боюсь и не готова пожертвовать собой, своей свободой и счастьем ради Кота.
– Нет, – говорю я. – Нет. Забери его.
Вырываю кольцо из кошачьей руки, надеваю обратно на его палец.
Он выносит это стойко, не кривится. Глаза его не полны боли, отчаяния, ненависти. Непохоже даже, чтобы кот чувствовал себя отвергнутым или обиженным: я для него чужачка, неважная, с ничего не значащим мнением. Я навсегда останусь для него далёкой звездой, и Кот это прекрасно понимает – он не дурак.
Мы молчим. Молчим долго. Автобус наполнен шансоном, играющим по радио, и гнусавым голосом женщины, болтающей по телефону, запахами кондитерской глазури с пончика, который всучили ребёнку, и пота. В узоре из еловых веток и завитков возле головы Кота оттаивает небольшой пятачок, сквозь него виден белый, занесённый снегом город.
– Хочешь, я признаюсь тебе в любви? – спрашивает меня Кот, пытаясь заглянуть мне в глаза. Он спокоен, голос у него ровный, в глазах пусто.
– А ты разве меня любишь?
Меня удивляют его слова, и я плохо скрываю это удивление, потому что даже не стараюсь его скрыть. Кот казался мне разумным, я не ожидала от него этих слов-пустышек. О любви много пишут и говорят, без неё не может обойтись ни один фильм или сериал. Любовь стала чем-то обязательным в массовой культуре и головах людей, чем-то правильным, необходимым всем порядочным людям, вроде носа или паспорта. Они не готовы ждать или искать: гораздо проще подобрать на обочине камень и сказать, что это, мол, и есть любовь. Разве кто-то станет разбираться? Станет вынюхивать, любовь это или камень-обманка? Нет, едва ли. Они вскоре и сами свыкаются с мыслью о том, что любовь выглядит именно так. «Любовь» – это всего лишь слово, которое они произносят, чтобы выразить привязанность.
Может, любовь действительно выглядит так – я не знаю, но мне не хотелось бы верить, что то, что есть сейчас между мной и Котом – это предел человеческих чувств и эмоций. Я не верю, что это любовь. Не верю, что он меня любит.
– Конечно, – отвечает он возмущённо. – Люблю. Что за тон?
Я ему не отвечаю. А что ответить? Что я тоже его люблю? Это ложь. Кот чужой для меня человек, но даже он не заслуживает лжи.
– Ты вообще хочешь быть со мной? – спрашивает он. Я впервые слышу в его голосе растерянность, непонимание. Он будто впервые осознаёт, что звезда находится от него в десятках лет пути, что она чужеродна и светит неярко. Быть может, она даже уже погасла, но её свет до сих пор доходит до Земли.
– Не знаю, – честно признаюсь я. – Наверное, нет.
Так мы расстаёмся: я встаю и выхожу из автобуса. А Кот едет дальше, хотя ему вообще не нужно было в ту сторону. Я не знаю, куда он едет, я вообще ничего о нём не знаю. Это всего лишь чужак, с которым пересеклись мои пути. Очередной чужак, предложивший мне замужество.
Я не оборачиваюсь. Уезжающий автобус наполнен грязным снегом и талой водой, гулом нескольких голосов и приглушённым шансоном. Он наполнен одиночеством.
***
В мире существует поразительно мало вещей, способных вывести благородного и гордого господина Карла Фишера из себя. Однако они существуют. Господин Фишер знает, что люди несовершенны по природе своей, знает однако, вместе с тем, что к совершенству требуется стремиться, а к себе относиться с должной степенью критики. Ни одному человеку во всём мире ещё не было блага от самобичевания, поэтому господин Фишер никогда не корит себя сверх меры. Он просто отмечает про себя, что так поступать не должно, и старается впредь сохранять спокойствие. За свои неполные шестьдесят лет господин Фишер старался достаточно, чтобы перестать кричать, краснеть и брызгать слюной.
Он мерно, по обыкновению своему, прохаживается вдоль рядов студентов, которые, в большинстве своём, сидят, опустив головы. Карлу нравится, что они тоже беззвучно укоряют себя или по крайней мере понимают, что поступили не слишком красиво. Вся группа не готова! Ай-яй! Но что ж поделать? Такова молодость и юность, таков ветер, гуляющий в их головах. Зима остужает молодых людей, заставляет забыть о прогулках с милой тёплыми вечерами, о побегах с занятий, они предпочитают гнездиться в аудиториях: сидят за партами и на партах, на подоконниках и батареях, на принесённых из коридоров лавках, на коленях друг у друга. Господин Фишер не знает, вызвана такая высокая посещаемость морозами или близостью сессии, но уверен, что вовсе не тягой к знаниям. Он надеется однако, что хоть что-нибудь отложится в их горячих головах.
– Мошет ли хоть кто-нипуть из сдесь присутствующих опъяснить мне, в чём причина фашей неготофности?
Молчат. Господин Фишер окидывает аудиторию взглядом: мало кто поднимает голову, чтобы наткнуться на его холодные голубые глаза, в основном, они по-прежнему сверлят взглядами парты.
– Я не ругаюсь сейчас на фас, – замечает господин Фишер, складывая руки на удивительно круглом животе, прикрытом клетчатым жилетом. – Я фсего лишь пытаюсь фыснить причину фашей непотготофленности.
Молчат. Не поднимают глаз. Им стыдно, но это чувство, увы, часто ничего не значит для молодых людей. Они испытывают его лишь постфактум и не делают выводов. Он видит спиной и затылком их наливающиеся румянцем щёки, слышит, как в коридорах они говорят друг другу, как им стыдно за свой поступок, за неготовность. Но из года в год, из раза в раз ничего не меняется: они не готовятся, не пишут сочинений и диктантов, не учат слов и грамматики: «стыдно» для них – всего лишь слово, ничего не значащее, ни к чему не обязывающее. Они искренне верят, что достаточно произнести его, на самом деле стыдиться необязательно.
Господин Фишер даже мысленно не винит и не упрекает своих студентов в этом: он знает, что они молоды и всё равно ничего не поймут. Есть вещи, которые не поймёшь, пока на самом деле не испытаешь: страх, стыд, боль, любовь… Таких вещей бесконечно много и все их невозможно описать словами, человек просто однажды натыкается на них и понимает, что всё, что было прежде, было не всерьёз. Он всё реже говорит, что любит, стыдится, что ему больно, но уж если говорит, то верить в эти слова можно безоговорочно. А пока эти студенты изрыгают слова-пустышки, но делают это невольно и не по своей вине – нельзя ругать их или смеяться над ними.
Наконец за третьей партой в правом ряду, том, что возле стены с окнами, господин Фишер натыкается на студентку, которой совсем не стыдно за своё поведение, и которая даже не пытается изобразить смущение. Карл помнит, что этой девушке вообще довольно редко бывает стыдно и неловко, что она прямолинейна и искрення, будто ребёнок – в этом есть некоторое очарование юности, и на немца оно действует.
– Фишнёфая, – улыбается он, подходя к Алисе, – скашите нам, фы написали эссе?
– Нет, – нисколько не смущаясь, отвечает она. В глазах ни тени стыда, лицо бледное, пестрящее веснушками.
– Могу я уснать причину? Что фас отфлекло от фыполнения затания?
Она воздевает глаза к потолку, будто бы задумываясь, крутит в пальцах ручку. Довольно неловко. Ручка выскальзывает, падает в раскрытую тетрадь. Алиса опускает взгляд.
– Вы бы мне в любом случае поставили двойку.
Алиса ненавидит писать сочинения, ненавидит с самой школы. Особенно это касается таких эссе, которые должны базироваться на прочитанных книгах или отрывках, просмотренных фильмах и спектаклях. Она ненавидит врать, не признаёт чужих тезисов и мнений, выведенных её собственной рукой после «я считаю». Она всю жизнь писала искренне, идя вразрез с общепринятым мнением, диктуемым учебниками и учителями, получала за свои работы в лучшем случае «удовлетворительно», но не зарывала себя. Напротив, это лишь ещё сильнее злило Алису, и сочинения её делались всё агрессивнее и напористее. Потом она успокоилась.
Что значат сочинения одной-единственной школьницы, против всей системы образования, вся суть которого сводится к подведению всех детей-заготовок к единому образцу гражданина с принятой и удобной системой ценностей и взглядов, с таким критическим мышлением, под которое попадают только отличающиеся, неверные, отступники? Люди, которыми легко манипулировать, которые с малолетства привыкли слушать, как им правильно жить, говорить и мыслить, создавались в стенах школ и приходили туда преподавать. Алиса не стала бороться, кидаясь на стену.
Нет, её новой формой протеста стал отказ от написания таких форм. Пусть ставят «неуд», если уж так хотят! Вот только пусть он в таком случае окажется заслуженным, за невыполненную работу вовсе.
Господин Фишер удивлённо поднимает брови, слыша такое резкое и категоричное заявление. Студентка Вишнёвая оказалась даже несколько более искренней и прямолинейной, чем ему казалось: у неё обнаружился детский протест. Это наивно и трогательно. Или по крайней мере Алиса Евгеньевна наивно и трогательно выразила свои зрелые и мудрые мысли – это бы удивило немца ещё сильнее. Однако улыбаться он не перестаёт.
– Отчего ше фы так думаете, Фишнёфая? Неушели фы так плохо пишете сочинения?
– Нет, – говорит она ровно, хотя и несколько с вызовом. Шутка господина Фишера её совсем не веселит. – Нет, просто я боюсь, что наши с вами взгляды разойдутся, и вы не сможете этого стерпеть.
Улыбка господина Фишера становится шире, обнажает зубы. Ему очень нравится эта смелая девушка, говорящая всё, что думает.
На самом деле так делают чрезвычайно многие молодые люди: говорят всё, что только приходит им в голову. Увы, далеко не все из них на самом деле думают. Это ещё одна вещь, незнакомая многим молодым людям, однако, в отличие от чувств и ощущений, способность мыслить и думать не приходит сама собой с возрастом. Нет, она приходит с мудростью. А быть может, напротив: это мудрость появляется, как спутница мысли. Возможен и третий вариант, такой, при котором одни люди от природы умны, а другие – глупы, и ничего с этим не сделает ни возраст, ни жизненный опыт, ни образование и путешествия.
Вопреки расхожему мнению, человек умный и человек знающий – это две совершенно разные категории. Они пересекаются, это правда, но вовсе не идут параллельно, накладываясь друг на друга. Оба они в течение своей жизни приобретают некоторые знания: человек умный умеет этими знаниями распорядиться, знает, куда их приложить, и какие выводы из них сделать; человек знающий сидит со своими знаниями в обнимку и не знает, куда их девать. Зачем знать факты, если не можешь их сложить и сделать вывод? Грош цена таким знаниям.
Неизвестно ещё, к какой категории можно отнести Вишнёвую – строго говоря, господин Фишер не уверен даже насчёт самого себя – но, когда человек излагает содержимое своей головы прямо и открыто, когда есть возможность с ним поговорить, правда всегда выясняется быстро: умён ли он, думает ли, или это ветер заносит ему в голову бессвязные слова.
– Я не имею привычки, – сладко скалится господин Фишер, – снишать оценки за мнения. Строго коворя, это упрашнение на грамматику, а не на фыяснение фаших взглятов и принципов.
Это Алисе прекрасно понятно. Конечно, это не пара философии, здесь нужны не разглагольствования, а применение изученных конструкций и слов. Одно только непонятно Алисе: почему они изучают не профильный немецкий, почему эссе пишут не о болезнях и способах лечения, не о животных, на худой конец, а о религии? Как этот клочок текста затесался в учебник, и с какой стати она, Алиса, должна тратить на его разбор своё время?
Об этом она и говорит господину Фишеру. Говорит прямо, без утайки: что он ей может сделать? Поставит «неуд»? Пусть ставит! Алиса не готова, она заслужила.
– Ах, Фишнёфая! – смеётся господин Фишер. – Как же фы мне нрафитесь, Фишнёфая! Но, позфольте спросить, чем же это фам так не удружил бог?
– А вы в него верите, герр Фишер? – спрашивает Алиса неожиданно для самой себя.
Читал ли господин Фишер библию? Не находит ли он несколько вызывающим отношение бога к людям, своим творениям? Почему помогает лишь тогда, когда его об этом молят? Неужели сам не видит, в сколь плачевном состоянии его земля? Алиса понимает, что людям необходимо верить во что-то. В чудо, которое спасёт от любой беды, если только верить и молить об этом. Она не понимает однако, почему люди так уповают на свою веру и бога.
Хотя многие атеисты, не зная этого, прикрываются его теориями, Чарльз Дарвин тоже был человеком верующим, просто он считал, что бог творит не по мановению руки, а проявляет себя и свою волю через эволюцию. Как бы подталкивает рыбу к берегу, к выходу на сушу, вкладывает обезьяне в руку палку, а человеку в голову – мысль о том, что пора бы развести огонь. Он как бы воспитывает человечество, приучает его к самостоятельной жизни. Людям нравится винить Дьявола в грехах своих, а бога – в болезнях, войне и неравенстве, но в этом люди виноваты сами. Конечно, всегда легче свалить вину на кого-то, особенно, на того, кого нет рядом, кого может вообще не быть, но не бог начинает войны, не Дьявол толкает человека на путь греха, разврата – человек сам творит бесчинства и остаётся собой доволен. А потом падает на колени и просит бога устранить последствия.
Алиса не уверена, может ли она рассказать об этом господину Фишеру, может ли написать об этом в эссе. Тема всё же чрезвычайно щепетильна, а многие верующие только того и ждут, чтобы оскорбиться чем-нибудь. Алиса не хочет рисковать – вот ещё одна причина её неготовности.
– Нет, – отвечает ей господин Фишер. – Не ферю. Я атеист.
– А в Дьявола?
– И в Тьяфола не ферю, – смеётся немец. С чего бы ему верить в ангелов и демонов, если он не верит в творца?
– Очень напрасно, – совершенно серьёзно замечает Алиса. – Потому что Дьявол сейчас в этом здании, на первом этаже. Он ведёт у нас хирургию – я, конечно, говорю о профессоре Лукавом.
Аудитория заполняется смехом и фырканьем: безумная Алиса, упавшая в колодец и проведшая там несколько дней в компании слизней и собственных страхов, вновь выдумала презабавную небылицу. Прекрасная шутиха вышла бы из безумной Алисы в средние века – она забавила бы королей и придворных своими нелепыми историями. Правда, довольно скоро её бы казнили за безбожие, но до того люди бы вдоволь позабавились!
Профессор Фишер тоже тихо посмеивается в свои седые усы. У Алисы невольно вырывается вздох облегчения: её не отругали за неуважение к преподавателю, что уже немало. Значит, можно продолжать.
– Он рассказал мне одну прелюбопытную вещь, герр Фишер, – спокойно, не обращая внимания на стихающее хихиканье, продолжает Алиса. – Мол, нынешний бог – это всего лишь древнее божество, взявшее себе новое имя. Быть может, даже несколько имён: отдельное для каждой религии, ведь представители всех религиозных течений молятся своим богам, и всех их он время от времени наделяет милостью своей, отвечает на их молитвы. Либо он откликается на все эти имена, либо это только совпадения, и бог вообще никому не отвечает. Может быть, конечно, что профессор Лукавый ошибается, и есть множество богов, каждый из которых налепил себе людей на отдельную паству, но тогда я не совсем понимаю, как они людей делят и различают.
Господин Фишер очень довольно улыбается, Алисе неясно, делает он это потому, что доволен её словами, или потому, что смеётся над ней. Она предпочитает не выяснять.
Большая часть присутствующих на занятии уже не слушает Алису: кто-то играет с близсидящими, кто-то повторяет патологическую физиологию, некоторые болтают друг с другом, переписываются, рисуют каракули в тетрадях, спят, привалившись к стенам или соседям или и вовсе, упав на парту. Все они преисполнены глубочайшего уважения к самому господину Фишеру, но выслушивать болтовню Алисы мало кому интересно – это не практично, не информативно, об этом не спросят на зачёте – можно не вникать. Есть и такие, которые, подперев подбородки руками, внимают Алисе и тому, что ей рассказал профессор Лукавый. Никто не смеётся.
– Очень люпопытные фсгляды, – отмечает господин Фишер, оглаживая свои роскошные усы. – Теперь ислошите их на немецком, пошалуйста…
***
За окном темно и чертовски холодно, немногочисленные люди, решающиеся высунуть свой нос на улицу, спешат поскорее укрыться где-нибудь. Так они и добираются до конечного пункта – короткими перебежками. Где возможно, они греются чаем, где нет чая – растирают окоченевшие руки и носы, похлопывают покрасневшие щёки, припадают к батареям. Эти батареи заставляют людей держаться небольшими кучками и греться в добавок друг об друга.
Мне везёт: я приехала рано и имею возможность разместиться возле самой батареи, сунув под неё ноги, на которых уже не чувствую пальцев, и положить на неё руки, покрасневшие и шелушащиеся. Кроме того, в моём распоряжении вся стоящая у батареи лавка. Такими возможностями я предпочитаю не пренебрегать: морозы не время строить из себя гордую и красивую, это время закутаться в несколько свитеров и не вылезать из-под одеяла. Увы, не всё и не всегда бывает так, как ему стоило бы быть.
Подходит Мишка Подпевайло. Не здоровается. Не знаю наверняка, чем вызвала его раздражение и неприязнь, и признаться, не очень-то хочу выяснять: люди вольны испытывать что угодно по отношению к кому угодно – у нас номинально свободная страна, в которой можно презирать и даже ненавидеть всех, кроме власти. Я не власть. Вообще-то, в этом обнаруживается неожиданный плюс: я вижу, как люди относятся ко мне, слышу, что они говорят – пожалуй, я могу не опасаться удара в спину: мне ударят в лицо, и я по крайней мере буду иметь возможность увернуться. Чем больше запрещаешь людям говорить, чем тише они себя ведут, тем меньше будешь знать сам. Думать они, ясное дело, не перестанут, а только станут прятаться в подвалах и узких переулках, где вдали от любопытных глаз непременно начнут строить козни и заговоры. В этом я не сомневаюсь: чем сильнее сжимаешь пружину, тем резче и жёстче она распрямится. Эта пружина сметёт всё на своём пути.
Поднимаю взгляд на Мишку: нет, он, пожалуй, никакая не пружина и никого не сметёт. Он крутится возле банкомата, который упорно не хочет принять его карту, и тихо неразборчиво ругается. В древности его, вот так бормочущего, непременно приняли бы за колдуна, пытающегося зачаровать дьявольскую машину, и сожгли бы на костре. Надо быть осторожным не только с тем, что говоришь, но и с тем, как ты это говоришь.
Подходит Кристина, роняет сумку на подоконник, сама опускается рядом с ней. Лицо прикрыто шарфом до самых глаз, ресницы заиндевели.
– Привет! – щебечет она откуда-то из-под шарфа.
– Привет, – отвечаю я ей.
Мишка не здоровается, даже не смотрит ни на меня, ни на Кристину: он зло бурчит какое-то проклятие и пинает банкомат, в очередной раз выплюнувший его карту. Из каморки выглядывает разъярённый охранник.
– Ты чего делаешь, а? – громко ворчит он. – Сдурел? Портишь собственность университета! Ну я тебе!
Не удостоив охранника ответа или хотя бы маловразумительного бурчания, Мишка суёт карту в карман и уходит. Наверное, пытать счастья с терминалом в буфете.
Нестройно, по одному за окном начинают гаснуть фонари. Делают они это очень некстати, потому что на улице до сих пор темно. Хотя, признаться, света редкие фонари давали немного, и тьму совсем не рассеивали, но теперь улица и вовсе тает на наших глазах: мы видим только свои собственные отражения в окне, да, быть может, ещё пару метров заснеженного двора. Корпус физиологии, открытия дверей которого мы как раз ждём, прилипнув к батарее, теперь и вовсе не виден.
Перед самым окном останавливается ярко-красный, украшенный гирляндой грузовик с колой. Путешествие по русским окраинам облепило дно грузовика мутными сосульками, а кузов – грязными серо-коричневыми комьями снега.
– Праздник к нам приходит, – безрадостно замечаю я, приваливаясь к стене. Замечание моё остаётся без ответа.
Угрюмый охранник, упустивший портившего университетское имущество Мишку, снова высовывается из каморки, осматривает холл и велит Кристине слезть с подоконника. Она, впрочем, остаётся сидеть.
– Как твоя собачка? – спрашивает она, не отворачиваясь от окна, за которым высматривает кого-то или что-то. Но скорее всё же кого-то.
– Хорошо, – говорю.
Вообще-то, я не уверена в этом: не больно-то много я понимаю в собаках. Я, честное слово, стараюсь, чтобы у него было всё необходимое, я гуляю с ним, играю, кормлю его витаминами – почти вся моя стажёрская зарплата уходит на это животное. Но иногда Моцарт кладёт мне голову на колени и смотрит на меня своими тоскливыми собачьими глазами, и тогда я уже совсем не уверена, что он счастлив быть со мной, что он счастлив быть вообще. Собакам будто бы специально на морды посажены такие глубокие и проницательные глаза, укоряющие безмолвно в чём-то хозяев, да и вообще всех людей.
Неспроста, быть может, трость Дьявола украшает именно собачья голова. Может, не просто так он заглядывает в её бриллиантовые глаза, когда размышляет о чём-то? Он ищет там смирение и покорность, и тоску, идущую рука об руку со смирением, он ищет там терпение и терпимость, он ищет там любовь к людям.
Дверь тяжело хлопает и являет нам Киру. Её светлые волосы висят обледеневшими сосульками, нижняя часть лица спрятана за высоким воротником пальто, верхняя – за запотевшими очками. Кира пытается смотреть поверх них, но выходит у неё это плохо. Наконец она решается снять очки и, близоруко щурясь, смотрит на нас.
– Привет! – щебечет Кристина и ей.
Кира не отвечает, а только спешно кивает ей, скидывая сумку и два увесистых пакета рядом со мной на лавку. Один из них падает. Кира наклоняется за ним, едва не уронив при этом остальные вещи и собственные очки.
– Учили? – спрашивает она невпопад.
Есть несколько типов студентов: одни, например, ходят в учебные заведения лишь затем, чтобы пообщаться с друзьями и приятелями, другие стремятся к знаниям и честно стараются впитать всю предоставляемую информацию, третьим нужен диплом – ходят они абы как, в основном, на те пары, на которых строго следят за посещаемостью, а отсутствие пропусков является обязательным для допуска к экзамену. Есть и такие, кто просто не знает, что ещё ему делать – потерянные люди, слоняющиеся по городу в поисках себя и вдохновения жить. Существуют, конечно, смешанные в разных пропорциях и вариациях типы.
В одном я уверена точно: болтуны в такой мороз сидят дома и предпочитают общаться через мессенджеры, а все, кто всё же явился, пришли за знаниями и, конечно, учили, так что вопрос Киры не имеет под собой особенных оснований для сомнений. Но почему-то у нас так принято – спрашивать, учили ли все остальные.
Мы киваем, хотя выглядим, пожалуй, не очень уверенно.
Очки её оттаивают, и Кира с гордостью и удовлетворением вновь водружает их на нос. Ей так, конечно, спокойнее, когда мир виден чётко и разграниченно. Впрочем, смотреть всё равно не на что: в холле, кроме нас троих, никого, в своей каморке бубнит, разгадывая кроссворд, охранник, мерно тарахтит автомат с кофе; за окном становится небо светлее, и уже видны очертания строений и мелкие фигурки, шмыгающие между ними.
– О! – радостно восклицает Кира, таращащаяся в окно, тряся меня за плечо. – Гляди-ка, твоя большая любовь!
Я покорно гляжу, хотя мне, признаться, не очень-то и интересно, и различаю в одной из тёмных фигурок знакомые черты. Это Кот. Моя большая любовь, от которого я так долго бегала, которому попалась в лапы, который, вместо того, чтобы сожрать меня вместе с костями, спросил на то разрешения и, получив отказ, покорно отпустил.
– Мы расстались, – говорю я ей.
– Что так? – искренне удивляется Кира, как будто она очень переживала за мои отношения с Котом или верила, что мы действительно любим друг друга.
Может, конечно, быть и так, что моя бредовая параноидальная идея о том, что Кот встречался со мной на спор, а остальные знающие делали ставки, не такая уж и безумная, и Кира как раз поставила на нашу свадьбу… Нет, я знаю её достаточно, чтобы понять, что Кира хранить секретов не умеет и давно бы мне всё выболтала.
– Это из-за Лукавого?
Ответ ей, резкий и полный нетерпимости, застревает у меня в горле.
Кристина коротко фыркает, силясь сдержать смех, достаёт из сумки учебник патофизиологии, наугад открывает его и начинает повторять последствия гипотермии. На нас она не смотрит даже искоса.
– С чего ты взяла? – выдавливаю я из себя. Неверный голос мой меня подводит, звучит надломлено и как будто виновато – словно Кира раскусила меня, а я пытаюсь оправдаться. – При чём он тут, вообще?
Кот за окном проходит мимо, уходит с университетского двора. Это очень хорошо – я не хочу оправдываться ещё и перед ним, не хочу, чтобы он думал, что что-то связывает меня с профессором, что я влюбилась в него и поэтому рассталась с Котом. Сплетни о себе бывает слушать интересно, но на самом деле я этого совсем не люблю.
Сплетни ведь тоже бывают разными: одни очевидно бредовые и рассказываются в шутку – это понятно всем, кроме новичков в компании; другие распускаются злыми языками, и объект сплетен обычно даже не догадывается о том, что о нём говорят. Во вторые я вникать люблю, первые – пустая трата времени и натирание совершенно неоправданных мозолей на языке. Увы, эта шутка про профессора Лукавого именно из таких.
– Не знаю, – пожимает плечами Кира. – Ты мне расскажи, при каких это обстоятельствах он рассказывал тебе о своих мыслях относительно религии? Вы с ним виделись вне универа?
Да, об этом я, наверное, зря ляпнула на паре во всеуслышание. Строго говоря, мне вообще не следовало говорить о Дьяволе ни с кем, даже наедине с герром Фишером. Ещё неизвестно, не рассказал ли он Сатане о том, что я разоблачила его при всех, и как Лукавый на это отреагировал. Наверное, посмеялся своим холодным, надменным смехом, посмотрел на герра Фишера со снисхождением и жалостью и велел ему не болтать о чепухе. Если только этот разговор вообще имел место быть…
– Мы случайно в парке столкнулись, – говорю я.
– Это не случайность, – смеётся Кира, – это судьба!
Кристина тоже смеётся, неловко краснеет и прикрывается учебником.
Это не судьба, это слежка. Это не судьба, это холодный расчёт. Он преследует меня, этот Лукавый, а когда не ходит по пятам сам, посылает на разведку своих прихвостней. Он ведь сам мне рассказал. Он даже поведал, что вынужден пригласить меня не по собственной воле. Так что это не судьба… Божественное провидение? Да, можно, в общем-то, и так сказать. Можно, но не стоит, потому что тогда эта шутка не отклеится от меня до самого выпуска.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?