Текст книги "Лжедьявол"
Автор книги: Екатерина Хайд
Жанр: Приключения: прочее, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Лжедьявол
Сентябрь
Начинает светать. За окном облачно, и облака окрашиваются багрянцем. Это красиво и в то же время несколько пугающе, потому что розоватые оборванные края кажутся мне этим утром пропитанными кровью. Я отвожу от них взгляд, опускаю его на свои сцепленные руки, покоящиеся на коленях.
– Моё имя Алиса, – говорю я. – И я одинока.
Раздаются редкие унылые хлопки – это я сама себе аплодирую. Я сижу в гордом одиночестве на кухне, передо мной чашка с остывшим кофе и скопления облаков с кровоточащими ранами. А каким ещё может быть клуб анонимных одиночек? Роняю голову на руки и тихо сдавленно смеюсь – тому, кто войдёт сейчас на кухню, может показаться, что я плачу, поэтому я надеюсь, что никто не зайдёт. Не люблю расспросы о том, что я чувствую и почему: это слишком интимно, сродни сексу, и я не готова так раскрываться перед каждым встречным.
И иногда, увы, даже самые, казалось бы, близкие люди, проведшие рядом не один год, оказываются самыми что ни на есть первыми встречными. Чужаками.
Сентябрь едва занялся, и светает сейчас рано. В этот час чужаки мирно посапывают в своих постелях, обняв друг друга – не спят только одиночки. Они гнездятся на подоконниках у распахнутых настежь окон, вдыхают утреннюю сырость и прохладу рассвета, они опрокидывают на книги кофе и чай, чертыхаются, кто-то плачет, кто-то щёлкает зажигалкой и закуривает, кто-то идёт за тряпкой, вытирает чайную лужицу с подоконника и оставляет книгу сохнуть, надеясь, что буквы не поплывут.
Босые ноги неслышно ступают по ламинату – толку от этого никакого, потому что дверь всё равно предательски скрипит, замок на ней щёлкает – я бы и рада сделать со всем этим что-нибудь, вот только понятия не имею, что.
В моей комнате окно тоже открыто настежь, не из соображений атмосферности или эстетики, а из-за жары. Скоро она спадёт, и каждому одиночке придётся затворить створку, запереть себя в комнате наедине с самим собой. А пока мы как будто бы немного связаны. Пока у нас есть как минимум неделя… Я забираюсь на подоконник, свешиваю ноги на улицу и затягиваю арию Гризабеллы. Не люблю «Кошек», но эта чёртова песня, похоже, намертво увязла в моей голове.
Я не умею петь, говоря совсем уж откровенно, и довольно быстро моя песня начинает пищать фальцетом, словно комар, а потом и вовсе стихает.
Сидящая в окне общежития напротив фигура неопределённого пола недовольно смотрит на меня. Я думаю, что недовольно – зрение у меня ни к чёрту, поэтому не вижу наверняка, но едва ли ей понравилось моё пение. Я виновато улыбаюсь, но она тоже едва ли может это заметить, и падаю внутрь комнаты на смятое одеяло, на старую скрипучую кровать, проседающую под моим весом. Ноги, фиолетово-жёлтые от синяков, ударяются о спинку кровати.
Мне бы, наверное, выйти сейчас вниз, махнуть рукой этой одиночке из общежития напротив, познакомиться, выяснить всё-таки он это или она, пойти гулять по рассветным улицам и, может быть, растворить наше одиночество. Что, кстати, будет, если его растворить? Станем чужаками? Они уже, наверное, не будут чужаками для нас, будут такими же как мы. Вернее, мы будем как они. Не будем носа из-под одеяла высовывать до рассвета, не будем пропускать сквозь себя призрачные, прекрасные моменты? Станем шумными и дикими?..
Когда я подскакиваю и кидаюсь к окну, одиночки там уже нет. Может, тоже упала в кровать как переспелая груша, а может, это и не была одиночка: мало ли кто курит в пять утра.
Я снова сажусь, подтягивая ноги к груди: грядёт осень, а после – бесконечно долгая зима, в которую меня будет греть разве что батарея. Тяжело вздыхаю:
– Мне бы хоть кошку…
Старая кровать протяжно стонет мне в ответ.
У кого-то звонит будильник, и дом просыпается шлёпаньем чьих-то стоп, хлопаньем дверей, свистом чайника, руганью. В мою дверь стучат.
– Алиса, просыпайся! Алиса?
Дверь распахивается: на пороге всклокоченная женщина в сползающем с плеча халате, с бледными веснушками на щеках и мягкими пушистыми волосами, которые выглядят так, будто её только что ударили током – это у нас семейное. Мне часто говорят, что я похожа на неё и внешне, и характером. Может, она тоже была когда-то одиночкой?
– Тебе нравятся рассветы? – пробую я завязать разговор.
– Мне нравится спать, – честно признаётся она. – Попробуй как-нибудь вместо своих ночных чаепитий.
Нет, пожалуй, тётя никогда не была одиночкой. А может, в её время у одиночек были какие-то свои ритуалы. Но я всё-таки думаю, что у неё была компания.
Не вставая с кровати, начинаю стягивать пижаму. На кухне гремят посудой, я чувствую запах кофе, слышу треск раскалённого масла. Я ненавижу утра за их шум и суету, за сонные физиономии и резкие возгласы – это ведь не моя вина, если кто-то не выспался или не успел позавтракать! Никто не виноват, если вы опоздали на автобус, если вас окатили из лужи, если вы уронили мобильный – никто не виноват, но вы всё равно срываетесь на людях, которые случайно оказались рядом.
– Обычная воровка! – слышу я возгласы дяди из-за двери. – Да плевать мне на её мотивы!
О чём этот спор? О сюжете в новостях? Тётя наверняка пытается выгородить воровку: у неё доброе сердце, она каждого готова понять и простить. Может, дело даже и не в новостях. Может, к соседской старушке опять приходила дочь-наркоманка, вымогала деньги, а не получив, сама распотрошила заначку.
А почему её не жалею я? Эта наркоманка ведь тоже одинока… Как знать, может, скоро я тоже начну воровать и принимать наркотики? От одиночества, от любви и ненависти к утрам… Смеюсь. Принимать героин, как лекарство от утр – разве не смешно? Одиночки улыбнутся, когда я расскажу это, но не чужаки. Потому они и чужаки – не понимают наших обычаев и обрядов, у них другие праздники, другие боги, другие идеалы… У них, наверное, даже другие взгляды на воровство.
Может даже, что в краже на кухне обвиняют совсем не соседскую дочку-наркоманку, а меня саму. Не досчитались сотни в кошельке, помады на полке, пирожного в коробке – и ну, Алиса виновата! Я испорченный ребёнок, избалованный и изнеженный – так говорит дядя. Он не любит меня – строго говоря, любить меня и не за что – и я плачу ему тем же. Тётя выступает в роли громоотвода.
– Борь, перестань! – велит она ему с кухни. Громко достаточно, чтобы разговор услышали соседи, но недостаточно, чтобы я не уловила, как нож соскальзывает с колбасы и звонко ударяет о разделочную доску. Нервы тётки на пределе. – Ей детей нечем было кормить. Не говори, что ты бы ради маленьких на кражу не пошёл.
Ответа дяди я не слышу, но догадываюсь, что он говорит что-то о законных способах заработка. Что ж, по крайней мере этим утром в краже винят не меня.
Успокоенная и расслабленная падаю. Постель холодная, больной спине становится приятно. Голова свешивается с кровати, волосы подметают пол – вульгарная и дешёвая поза, но я, вообще-то, и сама не выгляжу дорого и элегантно и нахожу в вещах, мне подобных, свою притягательность.
С ударом о стену дверная ручка теряет ещё немного своего золотистого покрытия, а она и так уже больше зеленовато-бронзовая, нежели золотая – увы, маленькому ребёнку трудно доходчиво объяснить, почему с вещами нужно обращаться осторожно, и как именно это нужно делать. У детей слишком много силы для их размера. А в дверном проёме стоит именно ребёнок – моё четырёхлетний двоюродный брат. Коля. А может, Миша… Я их не различаю, если честно… Я лежу перед ним в одних только трусах, с раскиданными по полу волосами, с правой ногой, торчащей в окно, а он, со своей детской непосредственностью, не переставая ковырять в носу, говорит мне:
– Мама спросила, сколько тебе яиц жарить?
В коридоре появляется дядя: в одной руке чашка с кофе, в другой – телефон, из динамиков которого рассказывает о пожаре ведущая новостей. Шаркают по полу клетчатые тапки, чашка подносится к подбородку и проливает своё содержимое мимо дядиного рта.
– Два, – отвечаю Коле и пытаюсь встать и прикрыться.
Я не сильна в детской психологии, но думаю, в четыре года ни о каком сексуальном влечении и речи быть не может: даже если бы мальчишка и пялился на мою грудь, это объяснялось бы обычным любопытством. А, впрочем, кроме извлечения собственных соплей из носа, его всё равно сейчас ничего не занимало, так что он и не смотрел. Но дядя – понятно, другое дело. Телефон и кофе он ругает совершенно нечленораздельно, чертыхается, отряхивается и уже собирается занять на ближайшие полчаса ванную, когда его взгляд натыкается на мою обнажённую спину, маячащую в дверном проёме.
– Это ещё что такое?! – вопит он, спеша в мою сторону.
Это голая девушка, в комнату которой бесцеремонно вломились! А ты что подумал? Моей вины в том, что дверь открыли в неподходящий момент, нет. Вины Коли тоже нет. Вины двери с облупленной ручкой нет и подавно. Но я не уверена, что дядя со мной согласится.
Он тучен и неповоротлив, покрыт красными пятнами и задыхается от гнева. Если к кипящему чайнику приделать птичьи ноги и вытолкнуть на лёд – получится мой дядя. Увы, из чайников выходят крайне плохие судьи: они всем и каждому готовы вынести только один приговор – виновен – без разбирательств, предварительных и, тем более, постфактум. Чайникам не интересно, как у вас прошёл день, они не понимают, что вас сократили, а хулиганы разбили окно вашей машины, чайники не поддерживают вас после расставаний и потерь – нет, они умеют только закипать.
Но я люблю чай, поэтому и чайники я тоже, наверное, люблю. Конечно, можно греть воду почти в любой таре, но чайник для этого наиболее удобен. Вы, конечно, можете не жаловать чайник за то, что он вас не утешает, но уверяю, если вы будете греть воду в кастрюле на газовой конфорке, эта кастрюля вас тоже не утешит. Есть вещи, к которым определённые люди просто не предрасположены.
Зато я точно уверена, что дядя одиночкой не был…
– Совсем стыд потеряла? – кричит он, потрясая своими липкими от кофе руками. – Из ума выжила? Это же ребёнок! Ты его развращаешь!
– Вообще-то, пока вы не начали орать, никому и дела не было до меня и моего стыда, – замечаю я высокопарно – по крайней мере, надеюсь на это и стараюсь выглядеть спокойной. Стоит мне хоть на мгновение потерять самообладание, как я ступлю на его территорию, и сражаться придётся по его правилам. И я проиграю. Это ведь будет соревнование по закипанию, а в нём чайникам равных нет.
Не знаю точно, с какой техникой можно сравнить меня, но думаю, я точно не чайник.
– Пока ты живёшь под моей крышей, ты права не имеешь!..
Кричит он до того громко, что, кажется, его слышат даже обитатели общежития напротив. Своим глазом на затылке я вижу, как некто особо любопытный по пояс высовывается из окна, пытаясь рассмотреть, где, кто и на кого орёт.
Есть у некоторых людей такая особенность – лезть везде. И если уж я начала приравнивать людей к технике, то эти проныры, несомненно, триммеры. Кой чёрт ему от нас надо? Кто его звал в этот спор? Но он подслушает. Имей он такую возможность, несомненно влез бы в разговор и, скорее всего, всё испортил, даже при том, что мы ругаемся, и портить-то тут толком нечего. Они любят лезть не в своё дело, просто потому что имеют такую возможность – это самый лёгкий для них способ социализации и самореализации: разбалтывать чужие тайны, ссоры, болячки, романы и прочие неприглядности повседневной жизни во всех подробностях и из первых рук. Они обитают в компаниях сплетников и являются самыми большими дилерами слухов. Не разбалтывай они их все сразу, могли бы накопить, немного додумать и слепить целый роман – но для писателя триммер слишком мелкий и незаметный, ему невыносимо проводить время в одиночестве на полке, поэтому он рассказывает всё и сразу.
А, впрочем, у него бы всё равно не хватило фантазии и многогранности, чтобы написать книгу. Тут надо быть кофемашиной, как минимум, и лучше не капсульной, потому что большее, на что способны они – дешёвые тонкие книжонки, продающиеся на вокзалах и в переходах. Нет, уж если и брать книгу от кофемашины, то только от той, которая варит молотый кофе, желательно, в нескольких режимах. А в идеале – найти кого-то ещё поумнее.
Хотя идеалы, конечно, у всех разные. К кофемашине, если она, конечно, имеется, обращаются каждый день, возможно, по несколько раз – она надёжная, комфортная и не надоедает вам. Книги андронных коллайдеров, конечно, в разы глубже и богаче, но вы их, скорее всего, не поймёте. А триммер нужен вам изредка: сегодня полезен, завтра – просто жужжит. Не знаю, для кого он может быть идеалом, но уверена, что такие люди есть. Слишком много на свете людей, чтобы среди них не нашлось хоть кого-то, подходящего даже под самое изощрённое описание, коим моё, кстати, не является.
Я люблю мыслить аналогиями, сравнивать людей с чем-то не очень на них похожим, выстраивать целые миры, населённые этими аналогами, со своими принципами, со своей иерархией – примитивные миры, обитатели которых зачастую разнятся одним единственным признаком. Это отвлекает меня от тех ситуаций, в которых я не в состоянии постоять за себя.
Потому что дядя прав: я нахожусь на его территории и должна жить по правилам, которые установил он. Я не могу сейчас ответить ему – чайники не понимают аргументов, они могут разве что кипятком облить. Я окажусь на улице. А с деньгами у меня, признаться, неважно… Поэтому я терплю. Слышу его вопли о моей безнравственности и отсутствии социальной ответственности, как белый шум, и фантазирую о другом мире, где есть чайник на куриных ножках, сломанный будильник, который я якобы растлила, и триммер, мечтающий стать писателем, но пребывающий не в состоянии набрать достаточно материала для дебюта; я пытаюсь найти своё место в нём, но пока не нахожу.
Спасает меня тётя. Устав слушать непрерывный поток брани, берущий своё начало у её мужа во рту, она появляется в кухонном дверном проёме, сутулая, не выпускающая из руки блестящую металлическую лопаточку в жирном слое масла. На лбу у неё пот, нос презрительно сморщен, губы поджаты, она сотрясает лопаточкой в воздухе, подходя к дяде. Лопаточка разбрызгивает по коридору мелкие капли масла.
– Хватит на неё кричать! – тётя говорит строго, но голоса не повышает. Она грозит дяде кулаком и захлопывает дверь в мою комнату. – Одеться девчонке не даёте!
Она спасает всех и всегда: бродячих кошек, бомжей, птиц с перебитыми крыльями, спасает младшеклассников от хулиганов, а бездомных щенков – от младшекласникков. Тётя может быть строгой, но она справедлива, и уж если она считает, что с меня довольно выслушивать за случайно оголённую грудь, то она выговор прервёт.
К слову, её место в своём мире технической альтернативы я пока тоже не нашла. Тётя вообще не похожа на технику – типичный человек, слишком живой, чтобы вписаться в мой мир.
Из-за двери ещё некоторое время доносится недовольное дядино ворчание. Близнецы в ванной брызгаются водой и визжат. Я сижу, завернувшись в тонкое одеяло, сползающее с моего обнажённого плеча, и старая кровать заунывно стонет в ответ на любое моё движение. Сентябрь только занялся, а я уже чертовски устала от этого места и от этого утра, и героин в качестве лекарства от поздних утр уже не кажется мне такой уж глупостью. Я беззвучно смеюсь этой мысли. Сетка под матрасом скрипит, посыпая пол ржавчиной – это единственный ответ, который я получаю. Впрочем, я надеюсь, что подслушивающий наши разговоры и мысли триммер смеётся вместе со мной. Я надеюсь, но не встаю, чтобы проверить.
***
Когда стягиваю с себя одеяло, по плечам и шее десятками многоножек расползается холод – отвратительное чувство, которое хочется с себя поскорее стряхнуть. Чем больше я думаю об этом, тем отчётливее ощущаю их маленькие ножки; закрученный в тугую спираль тараканий ус щекочет меня за ухом. Не выдерживаю, лезу проверять. Ощупываю плечи, провожу руками по шее, за ушами… Какие же холодные у меня руки! Они рассыпаются стаями муравьёв, расползаются по спине. У меня больше нет рук, чтобы удержать одеяло, оно падает, и я вижу: я муравей. Хочу кричать, позвать кого-нибудь на помощь, вот только муравьи кричать не умеют.
Кем быть лучше: муравьём или человеком, всё тело которого усеяно насекомыми? С одной стороны, человек может отряхнуться, и с ним снова всё будет в порядке. Исключения составляют паралич и сильная инсектофобия, которая может вызвать временный паралич. Ещё кома – коматозники тоже не могут отряхнуться. С другой стороны, ещё неизвестно, чувствуют ли они, что по ним кто-то ползёт, а если чувствуют – находятся ли в достаточном сознании, чтобы интерпретировать это ощущение и желать отряхнуться? С этой точки зрения пребывание в теле муравья сродни коме. Обладают ли муравьи самосознанием? Понимают ли они, таща хлебную крошку в свой муравейник, какой делают вклад? Я думаю, они ничего не понимают. С другой стороны, я думаю и понимаю, хотя я муравей – следовательно, самосознанием мы обладаем. Или же дело в том, что я больше, чем просто муравей. Я даже больше, чем матка. Во мне метр семьдесят.
В этот момент я являюсь ярким, по своему собственному разумению, представителем теории относительности, и понимание этого факта наполняет меня странным чувством неправильности. Хотя, возможно, виной тому бессонная ночь, что была накануне. Так вот, пока я со своим средним ростом причисляла себя к людям, во мне не было ничего примечательного, теперь же и муравьи, и люди имеют возможность лицезреть среди себя гигантского муравья, и им, конечно, сложно этой возможностью не пользоваться. На человека в толпе вы едва ли обратите внимание, но пройти мимо муравья невозможно: может, в жизни вам такое больше не представится! Может, если есть гигантские муравьи, то вдруг появились и гигантские ботинки, которые такого муравья могут невзначай раздавить? Нужно уметь ценить то, что имеешь, даже если это всего лишь возможность посмотреть на муравья.
По отношению ко мне судьба благосклонна в достаточной мере, и потому я имею возможность созерцать не только своё хитиновое брюшко: нет, у меня есть комната, пустая и с грязно-серыми стенами, куда-то подевалось даже одеяло, под которым я прятала свою муравьиность от людей. Если теперь кто-нибудь войдёт, он меня увидит. Если бы кто-нибудь зашёл, я бы тоже увидела что-нибудь: пребываю ли я в мире гигантских муравьёв, например, и где в этой комнате дверь.
Пока же никто не заходит, и я вынуждена предаваться тому единственному занятию, которое для меня доступно: смотрению в окно. Это дело, впрочем, тоже совершенно бессмысленно: за окном туман, густой и предвещающий скорый апокалипсис – а может, апокалипсис уже прошёл, и я последний гигантский муравей, оставшийся в мире. Единственное, что я вижу: общежитие напротив. В нём всего одно окно, остальные наглухо заложены кирпичом – если учесть, что общежитие грязно-серое, можно предположить, что и тумана на улице никакого нет, а всё это просто одно огромное строение, и даже комната, в которой я нахожусь – тоже его часть.
Так вот, из этого единственного окна на меня тоже смотрят. Это не гигантский муравей и даже не ботинок, который вот-вот случайно раздавит меня – красивый мужчина за сорок, высокий и статный, со злостью и презрением в разноцветных глазах и напомаженными седыми усами. Хотя он вполне может считать себя муравьём или ботинком – я его не осужу. Он тянет ко мне руку – пальцы на ней тонкие и узловатые, с аккуратным маникюром – но не так, будто хочет меня ударить, а словно предлагает опереться о неё. Я покорно протягиваю незнакомцу свою лапку, перетаскиваю жирное брюшко на подоконник и падаю с него.
Разноглазый незнакомец пропадает, исчезают и оба окна: моё и его – пока я падаю, меня окружает только серость. Понемногу она темнеет, но делает это до того медленно, что падать мне надоедает. Бедная Алиса! Если её путешествие на дно кроличьей норы было столь же длительным и утомляющим, то нет ничего удивительного в том, что в конце концов девчонка свихнулась. На самом деле она упала не в нору, а в самый обычный колодец, где сошла с ума от одиночества, страшных звуков, отражённых от стен, и солнца, которое в полдень припекало Алисе макушку. Питалась она грибами и мхом, растущими на сырых стенах, запивала их водой, в которую сама же мочилась, болтала с разного рода слизнями, населявшими колодец. Когда спустя несколько дней её наконец достали, Алиса уже не узнавала своих родных. Это только в сказках бывают счастливые концы, а на деле всё довольно прозаично и грустно, и большинство поломок человеческого тела и психики, увы, не подлежат исправлению – таких людей списывают как брак.
Думая обо всём этом, разрушая в собственном сознании детские сказки и по-прежнему продолжая падать, я вспоминаю ещё, что меня так кстати тоже зовут Алисой.
Тьма вокруг меня становится беспросветной: я не могу различить кончиков своих пальцев, хотя по ощущениям машу ими перед носом. С глухим стуком приземляюсь на задницу, поднимаюсь, чтобы «осмотреться» на ощупь, и тут же меня ослепляет прожектор.
– Встать! – громогласно и властно требует некто, судя по голосу, дядя. – Суд идёт.
Прожектор всё ещё слепит: я не могу ни открыть глаз, ни поднять головы, чтобы удостовериться, что это действительно мой дядька, и что мы оба зачем-то оказались в суде. Но я покорно поднимаюсь, потому что говоривший был судьёй и постучал после слов своих молоточком, а ведь всем известно, что если постучать молоточком после своей реплики, то она непременно обретёт вес, вас начнут слушать и уважать, потому как молоточки кому попало не выдают – это право ещё надо заслужить.
Пока я привыкаю к яркому свету, судья продолжает:
– Слушается дело за номером пятьсот карамель четыре! Обвиняемая Алиса Вишнёвая…
Теперь я уже кое-что вижу: например, что я до сих пор муравей, хотя падение выбило из меня дурные мысли и самоощущения, и я, совершенно определённо, должна была бы снова стать человеком. Однако почему-то не стала.
Зал суда округлый и поначалу кажется мне пустым, потом я вижу: здесь и там сидят тени, серые и размытые, с совершенно неразличимыми лицами. Они глядят на меня с укором, муравьёв среди них нет. За кафедрой стоит пузатый чайник, красный в белый горох, в напомаженном седом судейском парике, у чайника две куриные ноги: на одной он стоит, в другой держит молоток, которым не перестаёт стучать по кафедре. На ней, кстати, сидит кот, чёрный, очень упитанный и весьма флегматично реагирующий на стук. Больше я не вижу никого и ничего, и это не удивительно: единственный источник света – прожектор, закреплённый где-то наверху и заключающий меня в столб света. Не исключено даже, что никакой это не прожектор, а солнце, стоящее в зените и припекающее мне, упавшей в колодец, макушку. Не просто же так я думала об этом во время падения.
Пока я привыкаю к столь близкому соседству полумрака и слепящего света и разглядываю обстановку, чайник успевает покончить со вступительной речью.
– Слово предоставляется обвинению, – объявляет он.
К кафедре поднимается будильник. Выглядит он новым, хотя явно не по времени – наверное, винтажный – круглый и красный, в тон чайнику. Циферблат осыпался, и числа беспорядочно валяются на дне, а стрелки не знают, на что им указывать, поэтому мечутся из стороны в сторону.
Я готовлюсь выслушать его, потому что я уже пропустила речь чайника, предаваясь собственным размышлениям, и теперь совершенно не понимаю, в чём меня обвиняют. Но вместо слов будильник начинает оглушительно звенеть и двоиться у меня на глазах. Всё остальное я вижу чётко и в единственных экземплярах.
– Тишина!– истошно вопит чайник, колотя своим молоточком. Крышечка его начинает коротко подрагивать, из носика поднимается струйка пара. – Тишина! Слово предоставляется адвокату подсудимой.
У меня разве есть адвокат?! Не успеваю ни удивиться этому, ни, тем более, высказать свои неосведомлённость и возмущение, потому что он появляется. Это тот самый тип, который протянул мне руку и помог свалиться в колодец. Теперь я вижу, что у него резная трость, и понимаю, что для хромого он передвигается с завидной скоростью.
Признаться, я уже ожидала, что в качестве адвоката мне предоставят тётю. Я, по крайней мере, надеялась на это, потому что, во-первых, это именно она за меня обыкновенно заступалась, а во-вторых, в этом случае мне представилась бы наконец возможность узнать, чем бы тётя оказалась в мире моей технической альтернативы.
Хотя это, пожалуй, не он… Ни муравьи, ни духи не являются техникой. Уж Дьявол не относится к ней и подавно! Даже не смотря на то, что представители старшего поколения частенько приписывают руке Лукавого сотворение «компуктера», игр для него и интернета… К нему у меня, кстати, больше всего претензий – к Дьяволу, я имею в виду, а не к интернету – потому что, если и чайник, и два неразличимых будильника, и, может быть, даже духи в моей жизни в некоторой степени присутствуют, то этому господину делать тут явно нечего!
Он, тем не менее, нисколько не смущаясь восходит на помост перед кафедрой. Держится Дьявол с присущим ему достоинством, смотрит на всех присутствующих с отвращением и ненавистью, словно делает нам всем большое одолжение, находясь здесь – совсем как настоящий! Хотя, сказать по правде, настоящего-то Дьявола я никогда не видела…
– Господа присяжные, – говорит он, обращаясь к духам. Голос у него звучный и громкий, многократно усиленный акустикой зала-колодца. Он звучит куда более устрашающе, нежели чайник, ему не приходится стучать молоточком, требуя тишины – духи внемлют. – Мою подопечную обвиняют в растлении будильников, но справедливо ли это заявление? Она, заметьте, совсем не будильник! Вы ведь не обвиняете животных в зоопарках в том, что они обнажены? Полагаю, нет. Алиса Евгеньевна ровно такое же животное, с той лишь разницей, что она гуляет сама по себе.
Делая краткую паузу, Дьявол обводит взглядом духов и чайник, желая отыскать на их лицах понимание того, о чём он говорит. Очевидно, найдя его, он продолжает:
– Поэтому я прошу смягчить приговор моей подопечной, как животному. Я прошу приговорить её к пожизненному одиночеству.
Из нежелания кланяться и неуважения к суду Дьявол коротко кивает и спускается. Он проходит куда-то за мою спину и растворяется во тьме. Я не вижу его, но отчётливо ощущаю пристальный липкий взгляд на спине.
Духи громко шелестят о чём-то неразборчивом на своём призрачном языке. Нетрудно догадаться, что они обсуждают мой приговор. Мне права высказаться так и не предоставляют.
Повсеместно распространено заблуждение, что призраки – большие любители попугать живых и именно для этих целей гремят кастрюлями, чашками и приносимыми с собой цепями. На самом же деле, это их язык, они просто пытаются поговорить с вами или друг с другом, и поверьте, никому не нравится, если на вопрос: «Как дела?» любимая внучка с воплем убегает. Не мудрено, что они обижаются на вас и начинают мелко пакостить, будто дети, которым не уделяют должного внимания.
Суду присяжных повезло. Это старые духи: в мире не осталось никого, кто помнил бы о них, поэтому у них нет лиц и такие размытые очертания. И вдруг их пригласили судить меня – столько внимания, с ума сойти можно! Вернее, можно было бы, если бы только у призраков имелся ум – хотя бы коллективный – но на данный момент научно доказано обратное. Так что не очень понятно, зачем духи здесь, и какое решение они могут вынести.
Позавывав и достаточно погремев цепями, они стройной вереницей направляются к чайнику и по очереди ныряют к нему в носик. Крышечка звонко гремит. Чайник недоволен и вопит:
– Тишина! Я вынужден буду удалить вас из зала за неуважение к суду!
Последний призрак скрывается в чреве чайника, и ненадолго в зале воцаряется тишина. Даже молоточек не стучит. Я пытаюсь расслышать звуки с улицы, извне колодца, но ничего не выходит – наверное, мы очень глубоко.
– Встать! Суд вынес решение, – звонко объявляет чайник. – Вишнёвая Алиса Евгеньевна, суд присяжных признал вас виновной, но принял факт вашей принадлежности к муравьям в качестве смягчающего обстоятельства. Вы приговариваетесь к одиночеству до обжалования. Дело закрыто!
Произнеся эти слова, чайник со всеми вошедшими в него духами исчезает. Будильника я тоже не вижу. Молоток, выпав из куриной лапы, звонко ударяется об пол. Чёрный кот, громко мяукнув, спрыгивает и удаляется во тьму, нервно подёргивая толстым хвостом.
– Что же это за наказание такое? – удивляюсь я. Даже не знаю, кому именно адресован мой вопрос: мне самой или тому, стук чьей трости я слышу за спиной. – Мне нравится быть одной.
Дьявол усмехается, надменно и презрительно.
– Есть огромная разница, Алиса Евгеньевна, между тем, чтобы быть одной, и тем, чтобы быть одинокой. Общество какое-никакое у вас останется, но только удовольствия общение с вами больше никому доставлять не будет.
Это удивляет меня ещё больше, чем вынесенный вердикт, да и, пожалуй, весь этот абсурдный суд.
– Вы ведь мой адвокат, – напоминаю я Дьяволу. – Зачем вы так поступили со мной?
– Ich habe ein persönliches Interesse an Ihnen, – говорит он холодно и строго. В глазах всё то же выражение глубочайшего презрения. – Und jetzt sind Sie daran interessiert, dass ich eines Tages Ihr Urteil ansprechen werde.
***
Любой, кто имел или имеет ныне удовольствие учиться у Карла Фишера, скажет вам, что это человек строгих принципов, педантичный, как любой немец, ответственный и пунктуальный, и что того же он требует от своих студентов. По этой причине многие из них утверждают, что учиться у господина Фишера никакое не удовольствие, а честь или и вовсе всего лишь возможность. Однако он пользуется уважением со стороны студентов, и не может припомнить ни одного случая, когда кто-нибудь обратился бы к нему не «герр Фишер», а попросту «хер» – хотя многие из его знакомых преподавателей немецкого жаловались на подобное отношение. Что до самого господина Фишера, то он полагает, что заручиться уважением студентов – базовый навык любого преподавателя, и не обладающему им человеку делать в образовании совершенно нечего. Чему вы можете научить, если обучаемый презирает вас и только о том и думает, как бы вас оскорбить или сбежать с пары, когда вы отвернётесь? Ясное дело, ничему.
Другой разговор о том, что обычно неуважение к преподавателю как раз связано с его собственным незнанием предмета. Он раздаёт методички, утыкается в заполнение ведомостей и не может ответить ни на один из задаваемых студентами вопросов. И нечего удивляться, что они хотят сбежать! Молодёжь всегда отыщет занятие полезнее и интереснее, чем копирование текста.
Сам герр Фишер всегда говорит своим студентам: «Если фы считаете, что мне нечему фас научить, фы можете быть сфоботны». Он говорит это совершенно серьёзно и не применяет никаких санкций к прогульщикам, но никто почему-то всё равно не уходит.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?