Текст книги "Голова моего отца (сборник)"
Автор книги: Елена Бочоришвили
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Но выходили замуж Фафочкины одноклассницы, однокурсницы, бывшие и новые соседки, а Фафочку не брали даже в свидетельницы – чтоб не затмевала невесту. Ее красота, может, и была несколько кукольной, но зато неоспоримой, не той, про которую говорят «на вкус». Фафочка на любой вкус была девочка красивая.
Время по-прежнему было застольное, хотя из магазинов пропали все деликатесы, и колбаса, и сгущенка. И даже сам центральный гастроном закрыли – нечем было торговать. Ленин, всезнающий, протягивал вперед указующую руку, а все думали, что он указывает, где светлое будущее. Брежнев по-прежнему навешивал на себя медали, как сумасшедший коллекционер, и влачился к трибуне произносить речи. И вместе с ним влачилась по жизни вся страна.
Фафочка, с тех пор как слезла с молчаливого рояля, уже знала, что делать с мужчинами. Не уступать своей территории, как врагу – земли! Ее больше на рояль никто не укладывал. Ее честь, невостребованную, пулей было не пробить. Хотя ей по-прежнему было очень интересно, что же происходит «потом», когда за тамаду уже выпили и гости разошлись. Каждый раз, влюбляясь, она мерила перед зеркалом белое платье с батареей пуговиц, но это «потом» все никак не наступало.
Фафочка пыталась расспросить Нуцу, а та только отшучивалась. «Раньше мужчины носили портянки, – рассказывала Нуца, – и их ноги оказывались на три размера меньше, когда они с трудом вытягивали их из сапог. Потом пошли носки. Мужчины подносили их к носу, когда снимали. Нет, не то? Ты хочешь про секс? А что слова? Пыль!»
Среди многочисленных неудавшихся женихов Фафочки был даже один гей. Или их было двое? Он был настолько голубой, что прямо синий. Но Фафочка мало в этом разбиралась. Она продолжала быть девочкой маленькой и наивной.
Олико как ближайшая подруга Гурами Джикия наивность давно потеряла. К гомосексуализму она относилась мудро: ошибся человек, с кем не бывает. Женится – исправится. И потом – все ведь можно вылечить! Для Гурами, например, Олико нашла старинный знахарский рецепт. Помогало, правда, мало.
Фафочка к тому времени уже закончила институт и работала – пила кофе в каком-то НИИ. Ей полагалось переводить на грузинский иностранную литературу, но переводила она с русского. Иностранные книги оседали в Москве, и там решалось, кому что можно читать – в переводе с русского. Фафочка перезревала, как осенние фрукты в саду Надии, и – гей не гей – она влюбилась.
Зурико-танцор ухаживал за ней по всем правилам – встречал ее после работы и наносил, с разрешения, домашние визиты. Его не торопили – принимали с кофе, но столов не накрывали. Перетирали разнокалиберные бокалы и ждали. Олико его обожала. И костюмчик у Зурико красивый, и галстук, а голосок – колокольчик. Хотя Нуца, каждый раз заслышав этот колокольчик, спрашивала: «Что, Дуся приехала?» Дуся собиралась приехать на Фафочкину свадьбу каждый год.
Зурико-танцор подъезжал к белому зданию НИИ, Фафочка мазала губы перламутровой помадой и бежала по пустым коридорам к выходу. Коридоры наполнялись людьми только два раза в месяц, в дни получек. В остальное время сотрудники курили по углам и жаловались, что нельзя прожить на зарплату. И ждали – когда же в стране наведут порядок.
Так она бежала однажды к его машине – они спешили в театр, Фафочка была вся в розовом, – когда увидела Зурико-танцора и Гурами Джикия в случайном свете фар. Они целовались. Фафочка даже отпрянула. Разве может мужчина целовать мужчину? Зачем? Фафочка облизала перламутровые губы и решила, что ей показалось.
Зурико-танцор и Гурами Джикия уехали вместе в загранпоездку и не вернулись. За границу люди выезжали редко, но если могли – не возвращались. Невозвращенцами в семье Фафочки молча восхищались. Герои! Хотя жить в Советском Союзе – разве не героизм? Фафочка поплакала, повышвыривала в окно подарки Зурико – в голову революционеру – и, как всегда, обвинила во всем Олико. Олико теперь плакала вместе с ней: «Убей меня, Пы-Фафочка, чего тебе надо?»
Не отчаивалась только Нуца. Она вычитывала с лупой объявления о похоронах в газете «Тбилиси» и посылала Фафочку с соболезнованиями. Нуцу не все вспоминали, но это неважно. В Фафочку влюблялись. И опять поступали предложения. И опять они кушали, кушали…
Всех детей в семье по-прежнему посылали на каникулы в Кутаиси к Надии. Фафочка теперь ездила за старшую, и соседи по грязному вагону говорили детям, поглядывая на нее: «Какая же у вас мама красивая и молодая». Фафочка уже начинала ненавидеть себя. Как раз за то, что была молодая и красивая, но никому не нужная. Ни в землю никого не уложила, ни в кровать. Пустоцвет.
Это были уже другие, похожие друг на друга дети. Но они по-прежнему смеялись над Фафочкой. И вроде имя ее сейчас было произносимое, и грудь – на зависть, а все равно. Дети смеялись над тем, что ее бабушка Нуца Церетели выходит замуж почти каждый год, не вставая с кресла, а Фиджи не выйдет никогда, ни-ког-да!
Надия приходила встречать их на вокзал. Маленькая кривоногая женщина в черном, с большой сумкой. Поезда теперь ходили плохо, не по расписанию, и иногда она просиживала на перроне всю ночь напролет. Надия нервничала: еда на столе пропадает! И возмущалась – куда правительство смотрит? Когда ж наконец наведут порядок?
Дети высыпали из вагона, как мандарины. Они обнимали и целовали ее, накалываясь на ее рыжую бороду.
«Слава богу, жива я, – отвечала Надия на расспросы. – Только дедушка Андро в могиле плавает!»
Дети уже знали, в чем дело. Им приходилось – не раз – писать анонимки под диктовку Надии. Какая-то труба на кладбище лопнула, и вода поступала не в кран, а в могилы. Из-за этого памятник Андро Кобаидзе накренился и уходил под углом в землю. «Довожу до вашего сведения, – диктовала Надия певучим голосом, – что если не будут приняты надлежащие меры, памятнику героя войны Андро Кобаидзе грозит разрушение!» Дети смеялись.
Раз в год приходили письма от Дуси из Ленинграда. Она писала: сын женился, пьет, внук родился, внук окончил школу, не пьет, стал врачом, лечит наркоманов и алкоголиков… По подсчетам Фафочки, внук Дуси должен был быть ее ровесником, но она его никогда не видела. Они оба родились в конце эпохи Хрущева, когда вся страна сажала кукурузу и ела кукурузу и Хрущева, загнавшего народ в блиндажные кухни, называла кукурузником. Дуся приезжала раз в пять лет отдыхать в Сухуми, на море, а в Тбилиси – нет. Все женщины в семье ездили с ней встречаться, даже Надия. А Володя – никогда.
Володя работал, работал и старел. Он по-прежнему не брал денег, а аборты делал. Это был его ответ правительству, не принимавшему мер. Презервативы, как деликатесы, доставали по знакомству, а других средств не было. Женщины лезли на холодные кухонные столы, раздвигали ноги и не кричали, боясь милиции. Фафочка держала женщин за потные пальцы и думала: вот если б можно было родить ребенка без мужа, тогда и замуж выходить не надо! Но вслух ничего не говорила – боялась, что над ней будут смеяться.
Нуца больше не перешивала платья – она плохо видела. Фафочка с Олико втайне от Володи брали заказы и шили. На зарплату давно уже было не прожить. Люди ездили в загранпоездки, провозили в трусах и лифчиках золотые вещи и обменивали их там на валюту, чтоб приодеться и обставить дом. Чтоб не стыдно было, когда к ним придут в гости. Потому что жизнь состояла из одних застолий – то Новый год, то похороны, то свадьба.
– Что же ты делаешь, Фиджи, – говорила Фафочке бабушка Нуца, – хоть раз в жизни надо выйти замуж!
Надия тоже спрашивала:
– Ну когда же, детка, наконец?
Ее некрасивые дочери и некрасивые внучки выходили замуж по одной и той же схеме: будущего жениха приглашали в дом, накачивали вином до умопомрачения и укладывали спать. Утром он просыпался в Надином доме, а рядом, раскинув на подушке волосы, лежала женщина. Надия распахивала двери и окна и кричала:
– Господи, счастье-то какое! Свадьба! Свадьба!
На ее крик сбегалось полгорода. Пойди отвертись. И так каждый раз.
– Вот выйду замуж за Дусиного внука! – говорила Фафочка.
– Что ты! – возмущалась Надия. – Что, уже грузин на свете не осталось?
Надия не задумываясь продала бы свое последнее платье, чтоб устроить Фафочкину свадьбу. Она любила Фафочку, как любила всех детей, которых ей подкидывали на каникулы. Она называла их «детками», потому что не запоминала имен. Но Фафочка противилась. Ей все еще хотелось выйти замуж по любви. Чтоб жених прискакал на белом коне или, ладно, пришел бы пешком, но по любви.
«Какая ты, детка, наивная», – говорила Надия. И бежала на кухню – разогревать хачапури или готовить обед. Ей никто не помогал, она все делала сама.
Это время, когда они кушали, кушали, все никак не кончалось. Люди не замечали, что еды становится меньше, что они проедают последнее, будто завтра им умирать. Они только замечали – и посмеивались, – что Брежнев дряхлеет, но никак не умрет. Пук удержать не может, а на трибуну лезет. Говорили, что его кормят грудным молоком, потому он и жив.
Брежнев выгреб со складов просроченные продукты – неприкосновенный запас на случай войны, – и народ впервые попробовал соленое масло (дрянь). Появились импортные курицы, целые («ножки Буша» появились позже), которые разлезались на части при варке, и кролики, которых есть было неловко, почти кощунственно. И сладкая фасоль. Кто же ест фасоль сладкой?
Тут и там, случалось, появлялись иностранцы, люди странные. Они могли прийти в гости с пустыми руками, пить не умели, тостов не произносили, детей не любили – не ставили их, как бывало у Надии в зале, ногами на рояль, чтоб те спели или станцевали, и не умилялись. Но любили покушать. Конечно, если у них там только курицы, что разлезаются, или сладкая фасоль! Да, и «яйца Рузвельта».
Надия водила гостей на кладбище вместе со всеми их прилипалами – «я из культурного отдела», «я из Министерства просвещения». Надия знала, что вокруг иностранцев – только КГБ. Это ее не беспокоило. Она – вдова героя войны… Некролог, знаете, был в газете «Комунисти»… Памятник Андро – огромный и неуместный, как сумка Надии, – стоял под углом, как Пизанская башня, и смотрел вдаль. Рядом с ним был мраморный стол.
Надия доставала из огромной сумки пищу, раскладывала тарелки и ставила лишний прибор – для Андро, как для живого. Иностранцы не знали, что Надия всю жизнь называла Андро, да и всю его родню, извергами. Они щелкали фотоаппаратами, пили, ели, делали все, как им приказывала эта маленькая, почти элегантная женщина. Отдавали честь герою, не нюхавшему фронта так же, как и они.
Если ее гостей приглашали в какой-нибудь другой дом, Надия провожала их до двери, потом выходила на балкон и кричала им вслед – на всю улицу, на весь город: «Если вам там стол не понравится, возвращайтесь, я вам лучше накрою!» И правда.
Среди ее гостей был даже японец. Нет, он был канадец, но похож на японца, и потому его спрашивали: вы японец? Он говорил по-грузински. Он отвечал, что раз он родился в Канаде, то он канадец, хотя дед его – да, из Японии. Ему все заглядывали в рот, будто старались понять, откуда вылетают грузинские слова, будто это и не человек вовсе, а механическая кукла. «Если дед из Японии, – говорили ему, – значит, и ты японец».
Японец (канадец) присылал Надии письма, которые всегда приходили открытыми. Он писал книгу о грузинских застольях. «Сообщите мне, пожалуйста, пьют ли у вас по-прежнему за коммунизм…» Надия была уверена, что грузинские застолья интересуют всю необъятную заграницу.
Надия не старела. Она по-прежнему лазила по деревьям и сбивала орехи. И бегала на похороны – укладывала в землю вторую половину Имеретии. Ей становилось труднее, ведь после смерти Андро родители школьников перестали приносить подарки (читай: взятки), а сколько уж лет прошло. И зятьям ее, лентяям, взяток никто не давал, они сидели на зарплате. А разве на зарплату можно прожить? Надия наловчилась смешивать сладкую фасоль с травами и перцем, чтобы никто не сказал где-нибудь в Японии или Канаде, что кутаисцы стол накрыть не умеют.
Однако Брежнев все-таки умер, несмотря на полезное детское питание. Почти неделю по телевидению и по радио передавали классическую музыку, пока его не похоронили – плохо, Надия бы все лучше устроила. Опускали Брежнева в землю, а гроб сорвался с веревок и шлепнулся о дно. И вроде медалей его с ним не клали – откуда же такой вес?
На место Брежнева назначили другого, тоже дряхлого. Он все рыскал глазами из-под темных очков и грозился навести в стране порядок. Не навел – умер. Потом опять пришел к власти старик. Тот даже погрозить не успел – умер. От классической музыки можно было одуреть.
И потом наконец где-то наверху решили сменить пластинку и назначили человека помоложе, который еще мог в себе пук удержать, Горбачева. Тот пошел наводить порядок – объявлял закон, а потом отменял. Запретил пить. Повырубал виноградники, как будто он их сажал. Разве он знал, сколько труда в одной грозди винограда, он же всю жизнь на трибуне стоял.
Ни в Кутаиси у Надии, ни в Тбилиси у Олико сухого закона не вводили. Но тостов за Горбачева не пили. Надоело. Начальники менялись, а жизнь – нет.
Тихо и быстро, без боя, в своей кровати умер известный тбилисский доктор Володя Рамишвили.
К концу жизни он почти не работал, мало кто из докторов в это время работал. Вдруг, посреди операции, пропадало электричество или отключали воду. Инструментов не было – иглы тупые и ржавые, почти как гвозди. Страна разваливалась, концы с концами не свести.
За неделю до смерти к Володе пришла жена Гурами Джикия. Она была беременна – думала, в ее возрасте этого случиться не может. Вот такая умница. Олико умоляла Володю помочь подруге, не рожать же ей ребенка, когда муж живет за рубежом. А Гурамина жена засмеялась и сказала, что и Гурамины дети не от мужа, муж ее вообще был не по этой части. Не помогли ему, Олико, твои настойки. Володя слег и умер.
Фафочкину свадьбу – очередную – опять отложили, а квартиру с видом на революционера продали. Впрочем, фигуру давно уже скинули, стоял только пьедестал. Но даже пьедестал люди продолжали обливать грязью и краской, красной как кровь. Фафочка с Олико, переругиваясь, переехали назад в Сололаки, где опять жила – будучи за кем-то замужем – почти слепая Нуца. Разнокалиберные бокалы, хрустальные вазы и даже свадебное платье Фафочки (она из него выросла) продали и все проели.
Фафочка уже не работала. Однажды она пришла к белому зданию НИИ, а у входа ее остановил солдат с автоматом: «Куда вы идете, калбатоно, здесь сейчас располагается гвардия». Фафочка даже не спросила, которая это гвардия – конная или пешая, та, что против правительства, или та, что за. Город был полон вооруженных людей, и Фафочка не успевала во всем разобраться. Ее убило обращение калбатоно, она вернулась домой вся в слезах.
Надия в Кутаиси продала рояль.
Перестройка докатилась и до Надии – теперь она свои жалобы подписывала. Гласность! Ее все возмущало, все волновало: и почему деньги часто меняют, не успеешь в матрац зашить, а они уже ничего не стоят, и куда это учителя разбежались, дети совсем писать не умеют, и почему пенсию не выдают, и как это на ответственный пост «голубого» назначили, разве раньше такое бывало? Но, как и раньше, на ее жалобы никто не отвечал.
Города наполнились иностранцами, но уже другими, не теми милыми очкариками, которые все фотоаппаратами щелкали. Эти вбежали, толкаясь, в открытую дверь, шныряли всюду без присмотра, хватали все в суетливые ручки – от икон до самолетов – и утаскивали к себе в зарубеж.
Рояль у Надии купил немец из Берлина, зубной техник. Он приехал в Кутаиси с одним чемоданчиком, привез списанные инструменты (иголки) и выслал домой вагон добра. Он зашел к Надии, и она вскрикнула: «Господи, гость в доме, а на стол ставить нечего!» Он обошел рояль по кругу, как гроб, и открыл крышку. Клавиши были желтые, как зубы курящего старика. Точки повсюду, розовато-черные, будто кариес. Кровь сержанта Матюшенко. Зубной техник подкрутил какие-то винты – рояль тут же издал звук – и засмеялся. «Беккелия!» – подтвердила Надия и заплакала.
И рояль, на котором когда-то лежал, вытянувшись, весь в цветах, как в орденах, молчаливый Андро Кобаидзе, танцевали дети и однажды валялась, раскинув ноги, голая Фафочка, – уехал в Берлин.
За границу теперь выезжали часто и по-прежнему, если могли, не возвращались. Это была уже другая волна эмиграции, мутная. Выезжали не музыканты, целовавшие струны дрожащими смычками, не поэты, чьи строки разрывали сердце, не художники, своим правительством оплеванные, – а все подряд.
Сын дяди Серго выехал, но никак не мог устроиться. Ему не верили, что он политический беженец, потому что фамилия у него была грузинская, кто же его в Грузии притирал? Он собирался возвращаться и менять фамилию на старую. Взятки теперь брали валютой и вписывали что хочешь, даже фиктивный брак не нужен.
Некрасивые внучки Надии тоже выехали куда-то за границу, мыли там полы на кухне, посылали домой крохотные деньги и врали, что открыли свой ресторан. Их дети жили у Надии и ждали, когда же их заберут, чтоб они могли кушать блюда ресторанные, вкусные, а не одни «ножки Буша». И откуда у куриц столько ног?
Надия больше не готовила детей к своим похоронам, не распределяла роли. Ей надоело ждать свою смерть, как Фафочке – мерить белое платье. И смерть пришла к Надии вдруг, когда она совсем того не ждала.
Надия прыгала по ветке дерева и сбивала последние орехи. Воздух был прозрачный, теплый. Сентябрь стоял солнечный, без дождей. Надии было видно сверху, как по дороге едут танки в сторону моря. Она обрадовалась, когда увидела танки – наведут наконец порядок, дай бог.
Тут прибежал соседский мальчишка и закричал ей снизу, что правнук ее, пацан, вроде сел в танк и поехал. «Что же ты со мной делаешь, изверг!» – закричала Надия. Она, видно, любила это слово. Надия слезла с дерева и побежала за своей сумкой.
Она пошла по пыльной дороге быстро-быстро, пытаясь догнать танки. Она держала над головой черный зонтик, от солнца. Грузовики с вооруженными людьми обгоняли ее. Люди в грузовиках пели. Ее никто не останавливал, и она шла долго, размахивая сумкой, но танков все не было видно – одни следы на дороге и гул. Птицы пели. В одном месте ее все-таки остановил человек с автоматом и не хотел пропускать. «Мой муж до Берлина дошел, – гордо сказала Надия, – а я, по-твоему, до своего внука не доберусь?»
Надия не заметила, что за ней шел парень, уже долго. Прятался за деревья, выходил и шел опять. Он все ждал, когда никого не останется на дороге, кроме них. Он смотрел не отрываясь на ее большую сумку. Он не собирался ее убивать. Он хотел есть.
Потом он догнал ее и рванул на себя сумку. Но Надия не выпустила ее из рук. Он рванул еще раз, Надия упала в пыль, зонтик покатился, но она крепко держала сумку. Надия смотрела парню в глаза, без страха, даже с каким-то сожалением, и не кричала. Кого-то она напоминала ему, но кого? Он пошарил по карманам – там ничего, кроме ножа, не было. Он не хотел ее убивать. Он ударил ее ножом в живот, а она все смотрела молча, и он ударил еще и еще, пока наконец не выпала из рук сумка.
Кого же она ему напоминала?
Он отбежал на несколько шагов и щелкнул замком. Сумка открылась широко, как пасть бегемота. Десятки, сотни, тысячи фотографий, черно-белых, маленьких, в бархатных рамках и без, выпали из нее на дорогу, в пыль. Ни хлеба, ни денег, ни зеркала или платочка – ничего из того, что обычно носят с собой женщины. Ничего, кроме лиц мертвецов. Он пнул ногой сумку и пошел.
…Его мать. Он вспомнил. Она напомнила ему его мать.
Олико выкатывала Нуцу на середину комнаты и бежала на базар. Там она садилась на землю, раздвигала свои полные, как у рояля, ноги и выкладывала перед собой товар – безделушки, которые никто не покупал. Бывшие Володины пациентки иногда узнавали ее и отводили глаза. А что говорить? Всем трудно.
Нуца Церетели следила, как солнце опускалось с лица на грудь, потом на неподвижные руки, скользило по кеглям и уходило, не удержать. Нуца еще видела солнце, а больше ничего. Она сидела в позе сфинкса и не чувствовала своего тела, оно кончалось у шеи, и головы было не повернуть. Но болезнь почему-то вернула ей голос, теперь Нуца не шептала, а пела: «Не уезжай ты, мой голубчик, печально жить мне без тебя».
Нуца знала, что умирает. Она смотрела в глаза смерти, как смотрела на солнце, не щурясь. «Дожить бы только до понедельника», – думала она. В понедельник Фафочка возвращалась из Москвы. Ей там нужны были какие-то бумаги – Фафочка собиралась за границу домработницей. Страна-то развалилась, но Москва по-прежнему решала, кому что можно.
Вдруг чья-то фигура заслонила дверной проход. Нуца вскинула бесцветные зрачки.
– Здравствуйте, – сказал молодой человек по-русски, – я внук Дуси. – И добавил, помолчав: – Я внук Гогило Самсонадзе.
– Как Дуся? – спросила Нуца, тоже помолчав. – Заходите.
Нуца почувствовала, что краснеет, что кровь поднимается в ней к лицу со всего ее безжизненного тела. Так бывало после приступов, когда сознание возвращалось к ней и она находила себя на полу. Гогило Самсонадзе, а? Ничего не докажете! Пистолет – в говне!
Молодой человек подошел к ее бархатному креслу и сел рядом на низенький диванчик. По тому, откуда исходил его голос, Нуца поняла, что он очень высокий, наверное, в деда, и, может, даже кудрявый, как дед. В его голосе было много теплоты, как бывает в голосах южан или голосах докторов, если они любят свое дело. Нуца вспомнила также, что он не женат, и тут же подумала с болью, что Фафочка не вышла замуж. Горе.
Он приехал потому, что хотел знать. Дуся теряла память. Она иногда выкрикивала вдруг:
«Пли! – И смеялась: – Пистолет в говне! – Но чаще плакала: – По полу каталась, а он ногами, ногами…» Кто ж – ногами? Что за пистолет? И почему никто не помнит Гогило Самсонадзе?
Нуца потрогала языком свои зубы. У нее осталось во рту всего два зуба – в углах два клыка. Она переводила язык с одного зуба на другой. Язык еще слушался ее, но говорить она не хотела. Она не понимала – зачем? Что слова? Пыль!
Гогило Самсонадзе, высокий и кудрявый, стоял на балконе как раз в том месте, где сейчас задержалось, пятном, заходящее солнце, и топал ногами. Он всегда топал ногами, когда по балкону проходили женщины. Он пугал их, пьяный, а защиты не было – все мужчины двора были на фронте. Гогило на войну не взяли – в каких-то списках он числился мертвым. Когда по балкону прошла Дуся, он перестал топать ногами и бросился на нее. Он повалил ее на пол и разорвал на груди платье. Дуся не кричала. Она стонала – слабо, гулко. Будто кто-то бил по клавишам старого рояля. Маленький мальчик, сын Гогило, выбежал из комнаты и направил на отца пистолет.
– Пли! – выдохнула Дуся.
Раз! Раз!
– Вы будете здесь в понедельник? – спросила Нуца. Она спешила сделать свой последний в жизни подарок. – Наша Фиджи приезжает, а встретить некому.
– Я встречу, – сказал Дусин внук.
Вдруг Нуца почувствовала, что какая-то дрожь прошла по всему ее телу. Она ощутила даже пальцы ног – чувство давным-давно забытое, как любовь. Ей свело живот. Она колебалась. Неудобно все-таки.
– Вы меня извините, – сказала Нуца, – если мож но, пересадите меня, пожалуйста, а то Олико все нет.
Он встал – да, он был очень высокого роста – и мягко, ловко, поддержал ее над ведром. Потом он почистил ее мокрым полотенцем и положил на кровать. Только сейчас, подняв ее на руки, он увидел, что в глазах ее совершенно нет цвета, как бывает на портретах, если повесить их против солнца. Ему показалось, что Нуца хочет что-то сказать. Он встал на колени и приблизил к ней свое лицо. Нуца молчала. Солнце почти зашло, и сейчас, в полумраке, ему показалось, что она необычайно красива. Он поцеловал ее в щеку и встал.
– Я еще вернусь, – сказал Дусин внук своим теплым голосом и вышел.
А она умерла.
Он не узнал: Нуца пошла на своих ногах-кеглях к кабинкам туалета и выбросила пистолет. Мальчик, сын Гогило, двенадцати лет, лежал под кроватью, единственной в их большой комнате, на которой спала, ничего не подозревая, Олико, и дрожал. Дуся плакала и просила:
– Отдайте мне его, у него ж никого нет!
Нуца уговаривала ее:
– Подумай о себе, Володя вернется!
Нуца собиралась отвезти мальчика к Надии, она складывала сумку. Не уговорила – Дуся подхватила мальчика и увезла в Ленинград.
Соседки вышли на балкон на следующее утро и смотрели, как тело, накрытое простыней, выносят со двора. Они молчали. Не знали или не хотели говорить. Никто особо и не расспрашивал – война кончалась, другие дела. Да и кому он нужен, этот Гогило Самсонадзе.
Внук Дуси собрал землю с могилы Володи в платочек – Дуся просила – и готов был уезжать. Он походил по городу – тоже по Дусиной просьбе – и пощелкал фотоаппартом. В самом центре Тбилиси, там, где раньше стоял памятник Ленину, было зеленое поле, площадь Свободы. От нее все улицы поднимались вверх. В городе еще стояли залитые краской пьедесталы. Он спрашивал прохожих: чей памятник здесь стоял? А ему не могли ответить, потому что забыли. Памятники, как и люди, жили столько же, сколько жила память о них. Дусин сын дожидался только понедельника, чтоб встретить Фиджи. Больше его в этом городе ничего не держало.
У Гогило Самсонадзе тоже не было в Тбилиси корней. Его вселили в старый двор в Сололаки, когда он поступил на службу в НКВД. Когда расстреляли его жену, изменницу Родины. Именно после ее смерти и пошел Гогило в НКВД, хотел навести в стране порядок. А то, видишь, как оно, родную жену завербовали, а он ничего не знал.
Ему надо было сидеть возле крана в майке и шлепанцах и выслушивать всех. И стучать, стучать. Он посидел, послушал женщин и попросился на другую работу: мол, не за тем он в НКВД пришел, чтоб на кого-то доносы писать. И его перевели.
Он расстреливал.
Эту работу трезвым не выполнишь. Подвезут на грузовике свежую партию людей – там женщины бывают, дети, – зачитают приговор, поставят, выстрелят. Не успеют хорошо засыпать землей, а уже подвозят новых. Ямы наполнялись очень быстро. Они начинали до восхода солнца, а кончали с темнотой. Промахнуться, даже пьяному, было невозможно, потому что стреляли в упор.
И однажды он разравнивал землю лопаткой, чтоб к утру было готово, а из земли торчала рука, сложенная ковшиком, будто она держала гроздь винограда или женскую грудь, а он ее не заметил. Он об эту руку споткнулся, и она его схватила за ногу, она из него душу вытрясла, он все лежал в своей комнате без окон, пил и под себя писал, бил своего сына, пугал женщин и пил, пил. И все думали, что он умер. Хотя нет, никто не думал, что он умер, никто вообще о нем не думал, никому он не был нужен, этот Гогило Самсонадзе. Его просто использовали и выбросили, как презерватив. Никакой иглой не зашьешь.
Дусин внук узнал только, что в НКВД работал какой-то Г. Самсонадзе. С такого-то по такой-то год. И следующая строка красивым почерком: «Выбыл». Он купил эту бумагу у жены Гурами Джикия. Она продавала документы, которые принес когда-то домой ее сбежавший муж. Вот какая умница. Он положил эту бумагу в наружный карман и поехал в аэропорт встречать Фиджи. Самолеты летали не по расписанию, ему предстояло провести в аэропорту всю ночь.
Высокий молодой человек с кудрявыми, как у Пушкина, волосами стоял в тбилисском аэропорту и ждал, когда же прилетит самолет. Он провел на ногах всю ночь, потому что сесть было негде, а выходить никто не хотел – шел дождь. Незнакомые люди разговаривали, подпирая друг друга плечами, и смеялись. Они ждали самолет, один-единственный, который после посадки поворачивал назад.
Дусин внук не говорил по-грузински, но понимал, что все вокруг говорят о политике. Он слышал слова «Брежнев» и «Горбачев». «Какое счастье, – думал молодой человек, – что наконец наступила гласность. Теперь люди могут говорить что думают, не боясь, что на них донесут». Документ, лежавший в его наружном кармане, согревал ему сердце. Наконец-то – благодаря гласности! – он узнал, что дед его работал в органах государственной безопасности и погиб на посту. Может быть, как герой.
И еще он думал – с болью, как Нуца о замужестве Фафочки, – о трагической любви Володи и Дуси. Как же они никогда не встретились. Олико передала ему письма Дуси на фронт, которые хранил Володя, и его дневники, что не прочесть. Дусин внук разобрал почерк, но ничего не понял. О ком это Володя писал? «У него выросли большие рога, он ходил по городу и задевал провода. Гасли экраны телевизоров, замирали холодильники, застревали лифты между этажами. Люди высовывались из окон и кричали ему вслед: „Хватит шляться здесь, рогатый! Рогатый!“ Он бы умер от горя, если б мог. Но не мог. Он бы отрезал себе ногу, чтоб не ходить. Но он уже сделал это во время войны. Потому рога его дрожали, когда он шел, подпрыгивая, на костылях». Сколько их, одноногих, вернулось с войны, поди разберись.
«Садится! Садится!» – закричал кто-то, и все бросились к закрытым дверям. Пассажиры подняли над головами билеты и приготовились к бою.
Билетов было продано больше, чем мест в самолете. Без боя не улететь. Самолет сел, и началась давка. Пуговицы взлетали в воздух. Двери открылись, и люди стали выходить из них, пробиваясь сквозь толпу. Дусин внук осматривал женщин, он почему-то был уверен, что узнает Фиджи.
Но он не узнал ее. Толпа постепенно поредела, рассеялась, а он все возвышался над ней, один. Он огляделся. Те, кто собирался ждать следующий самолет, пристраивались на своих чемоданах. Открывали сумки с едой, начинали кормить детей. Секции аэровокзала погружались во тьму, одна за другой. Шум стихал.
Внук Дуси пошел быстрым шагом к справочному и попросил объявить: «Калбатоно Рамишвили, вас ожидают!» Последнее объявление. После этого даже секция справочного бюро ушла во тьму. За окном, залитым дождем, отъехало последнее такси.
Дусин внук опустил руки, безнадежно, и осмотрел еще раз полутемный зал. И увидел: маленькими шажками, плавно, как в танце, к нему приближалась Фаина.
2005
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.